Полная версия:
Еврей на коне. Культурно-исторический контекст творчества И. Э. Бабеля
Однако процентная норма не позволила Бабелю поступить в Одесский университет, и в сентябре 1911 года он был принят в Киевский коммерческий институт. Во время учебы в Киеве Бабель общался с местной ассимилированной еврейской интеллигенцией, в том числе с семьей делового партнера его отца Бориса (Дов-Бера) Гронфейна, на дочери которого Евгении (Жене), начинающей художнице, он женился в 1919 году. Впервые о литературных амбициях Бабеля его школьные друзья узнали из пьесы, которую он читал им между 1912 и 1914 годами во время одного из своих приездов домой из Киева [Берков 1989: 204]. Именно в это время появился первый известный нам рассказ Бабеля, опубликованный в 1913 году в киевском журнале «Огни». В рассказе «Старый Шлойме» описывается, как дряхлый еврей Шлойме, видя своего сына, ассимилирующегося и переходящего в другую веру под социально-экономическим давлением, приходит сначала к почти забытой вере своих предков, а затем – к самоубийству. Поводом для рассказа послужил судебный процесс над Менделем Бейлисом, открывшийся в Киеве в 1911 году и ставший крупнейшей антисемитской кампанией со времен «дела Дрейфуса», которое получило мировую огласку. Летом 1913 года ограничения против евреев были введены и в Коммерческом институте, однако Бабелю удалось успешно завершить обучение в 1915 году, после того как из-за войны институт эвакуировали в Саратов [Погорельская, Левин 2020: 58]. Рассказ появился в контексте дебатов по «еврейскому вопросу», и антиеврейские постановления придали остроту его завершению, совершенно необъяснимому для современного читателя, – самоубийству старика Шлойме. Труп дряхлого старца покачивается возле дома, где он оставил теплую печь и «засаленную отцовскую Тору» (Детство: 14) – брошенное наследие старшего поколения («Тора» понимается в более широком смысле иудаизма и религиозного права), которое было отвергнуто вместе с этнической идентичностью русифицированными евреями, надеявшимися на экономическое продвижение и социальное признание. Недосказанность громче всякого пафоса говорит о дилемме еврея, разрывающегося между надеждой и отступничеством, в обществе, которое не принимает евреев даже после того, как они оставили веру своих отцов. Выселение евреев из деревень после суда над Бейлисом – это фон, который объединяет рассказ Бабеля с Шолом-Алейхемом, как я покажу во второй главе. В рассказе подчеркивается отчаяние, которое охватило российское еврейство.
Илл. 1. Бабель со своим отцом. Николаев, 1902 год
Неизменный интерес Бабеля к еврейскому вопросу подтверждает также его недатированная и неоконченная рукопись, написанная в дореволюционной орфографии, – «Три часа дня». Еврей Янкель пытается помочь своему русскому домовладельцу, отцу Ивану, спасти сына, арестованного в Москве за избиение пьяного крестьянина. Эти необыкновенные отношения между евреем и православным священником позволяют Бабелю увидеть жестокие и зачастую абсурдные парадоксы жизни русского еврея: русскому нужен еврей за его предпринимательские способности, умение обращаться с деньгами, в то время как еврей заботится о своем шефе, не обращая внимания на его антисемитские настроения.
Илл. 2. Бабель и его товарищи по училищу (слева направо: А. Вайнтруб, A. Крахмальников, И. Бабель, И. Лившиц)
Вхождение еврейского интеллектуала в русскую литературу во времена царского режима часто стоило ему определенной деградации ради права проживания в Петербурге или Москве. Своего рода исключением в этом смысле был Л. О. Пастернак, еврейский художник из Одессы и отец знаменитого поэта, обосновавшийся в Москве в 1890-е годы. Бабелю повезло, он поселился там на законных основаниях и не испытывал неудобств в семье инженера Л. И. Слонима, изучая право в Психоневрологическом институте45 – гуманитарном вузе, известном революционной активностью своих студентов. Тем не менее в «Автобиографии» он хвастал, хотя и несправедливо, что у него не было вида на жительство, которое требовали от евреев, и он жил в подвале с пьяным официантом, скрываясь от полиции: «В Петербурге мне пришлось худо, у меня не было “правожительства”, я избегал полиции и квартировал в погребе на Пушкинской улице у одного растерзанного пьяного официанта» (Детство: 7)46.
Здесь необходимо сделать еще одну поправку к «Автобиографии» Бабеля. В ней подчеркивается, что своим вхождением в литературу Бабель полностью обязан Горькому, и описывается, как Бабель безуспешно пытался пристроить свои рукописи в редакции различных русских журналов. Однако, как мы видели, его настоящий дебют произошел при совсем других обстоятельствах. По сути, кроме двух рассказов, изданных Горьким, Бабель успел в 1916–1918 годах опубликовать в петроградских журналах несколько очерков и эротических рассказов. Рассказы «Мама, Римма и Алла» и «Элья Исаакович и Маргарита Прокофьевна» Горький напечатал в своем литературном журнале «Летопись» в ноябре 1916 года. В первом рассказе измотанная русская женщина из среднего класса, пытающаяся свести концы с концами во время длительного отсутствия мужа, обнаруживает, что ее дочь пытается сделать аборт; в другом – одесский еврей Эли Гершкович уклоняется от исполнения законов о прописке, ночуя у русской проститутки Маргариты Прокофьевны:
Проститутка встала. Лицо у нее сделалось скверное.
– Ты еврей?
Он посмотрел на нее через очки и ответил:
– Нет.
– Папашка, – медленно промолвила проститутка, – это будет стоить десятку.
Он поднялся и пошел к двери.
– Пятерку, – сказала женщина.
Гершкович вернулся (Детство: 16).
Удивительно, но между ними возникает взаимопонимание, и их взаимная симпатия преодолевает барьеры между двумя маргиналами, страдающими от царских дискриминационных законов.
В автобиографическом очерке «Начало» (1938) Бабель рассказывает, что ему было предъявлено обвинение в попытке ниспровергнуть существующий строй и порнографии, предположительно из-за рассказов, появившихся в «Летописи», а также, возможно, из-за истории о вуайеристе в публичном доме, не вошедшей в журнал Горького, – ранней версии рассказа «В щелочку», появившейся после Февральской революции. Как он шутил, от тюрьмы его спасло то, что в феврале 1917 года народ поднялся и сжег его обвинительный акт вместе со зданием суда.
Очерки и проза Бабеля, опубликованные в петроградских журналах в 1916–1918 годах под псевдонимом «Баб-Эль» («Врата Бога» по-арамейски), включают его литературный манифест «Одесса» (1916). Там он взывает к литературному мессии из Одессы, русскому Мопассану, и отвергает Горького как ненастоящего «певца солнца». «Автобиография» умалчивает об этом программном призыве к омоложению закоснелой провинциальной литературы под влиянием южного солнца, а также о том, что Бабель описывал ужасы революционного Петрограда в меньшевистской газете Горького «Новая жизнь», которую Ленин закрыл в июле 1918 года за язвительные нападки на него. Горький использовал эту газету, чтобы выразить свою убежденность в значимости интеллигенции для возрождения нравственных ценностей, и призывал к отказу от насилия в политике, а после Октября – к восстановлению свободы личности. В своих репортажах Бабель остро подмечал недостатки нового режима, но продолжал отстаивать гуманные идеалы революции, будь то в учреждении для слепых или в родильном доме. В очерке «Вечер» с подзаголовком «из петербургского дневника» (1918) Бабель рассказывает: «Я не стану делать выводов. Мне не до них. Рассказ будет прост» (Собрание сочинений, 1: 303). Объективный взгляд журналиста выхватывает детали, раскрывающие общую картину. Он беспристрастно показывает жестокость и насилие летнего вечера в революционном Петрограде. Заканчивается очерк контрастной сценой веселья в кафе, где немецкие военнопленные наслаждаются сигарами: «начались белые ночи». Читателю открывается печальная правда о том, что происходило за кулисами большевистского захвата власти. Бабель понимал, что является свидетелем истории, но, как и во всем, что он писал, подходить к ней близко было опасно.
В «Автобиографии» отсылки к службе Бабеля на Румынском фронте (откуда он, видимо, был эвакуирован по состоянию здоровья) всячески отвлекают внимание от его неучастия в событиях Октябрьской революции, как и упоминания его службы в Наркомпросе и ЧК, где он, как и многие представители интеллигенции, возможно, некоторое время работал переводчиком, получая за это паек, необходимый для выживания в голодные годы военного коммунизма. Однако Натали Бабель, основываясь на том, что ей рассказывала мать, отрицает, что Бабель когда-либо работал в ЧК, а сотрудник архива ФСБ В. С. Христофоров в 2014 году сообщил, что никаких свидетельств его службы в ЧК не найдено [Погорельская, Левин 2020: 25–26; Пирожкова 2013: 268–269]. В «Вечере» рассказчик – это посторонний наблюдатель, который заглядывает в здание, где располагается местная ЧК, и видит, как молодого заключенного забивают до смерти. Однако служил ли Бабель в ЧК и в каком качестве – это в конечном счете предмет догадок, подкрепленных подробными описаниями чекистов в рассказах Бабеля «Вечер у императрицы», «Дорога» и «Фроим Грач», а также его собственным неоднократным хвастовством, что он там работал. Возможно, это было сделано для того, чтобы расположить к себе московские власти и усилить его мифическую славу, особенно когда после возвращения в Россию в 1928 году ему было необходимо дистанцироваться от русских эмигрантов в Париже. О том, что он подвергся более или менее жесткому бойкоту со стороны русских эмигрантов в Париже как агент ЧК, Бабель намекнул в речи, произнесенной им в защиту от обвинений в политических девиациях и идеологической нелояльности на заседании секретариата писательской организации ФОСП в Москве 13 июля 1930 года47.
В послереволюционный период Бабель был занят написанием рассказов на эротические темы («Doudou», «Сказка про бабу», «Иисусов грех») и экспериментировал в «орнаменталистском» стиле («Баграт-Оглы и глаза его быка») для неоконченных серий «Петербург 1918» и «Офорты». Шкловский вспоминает, каким был Бабель в Петрограде 1919 года:
Бабель писал мало, но упорно. Все одну и ту же повесть о двух китайцах в публичном доме. <…> Китайцы и женщины изменялись. Они молодели, старели, били стекла, били женщину, устраивали и так, и эдак. Получилось очень много рассказов, а не один [Шкловский 1924: 153].
Это в итоге стало рассказом «Ходя», но, как и во многих других стилистических экспериментах Бабеля того периода, существовал целый ряд вариантов на схожую тему.
Тогда же Бабель написал свое эстетическое кредо: рассказ «Линия и цвет», в котором настаивает на художественном, а не только политическом ви́дении, на необходимости и линии, и цвета. А. Ф. Керенский, глава Временного правительства России, которого рассказчик встречает в финском санатории, предпочитает видеть мир без очков, как импрессионистическую цветную картину, в которой он может представить себе все, что пожелает. Рассказчик ему советует:
– Подумайте, вы не только слепы, вы почти мертвы. Линия, божественная черта, властительница мира, ускользнула от вас навсегда. Мы ходим с вами по саду очарований, в неописуемом финском лесу. До последнего нашего часа мы не узнаем ничего лучшего. И вот вы не видите обледенелых и розовых краев водопада, там, у реки. Плакучая ива, склонившаяся над водопадом, – вы не видите ее японской резьбы. Красные стволы сосен осыпаны снегом. Зернистый блеск роится в снегах. Он начинается мертвенной линией, прильнувшей к дереву и на поверхности волнистой, как линия Леонардо, увенчан отражением пылающих облаков. А шелковый чулок фрекен Кирсти и линия ее уже зрелой ноги? Купите очки, Александр Федорович, заклинаю вас… (Собрание сочинений, 1: 264–265).
Очкастый Троцкий (это его упоминание впоследствии было исключено из текста наряду с другими упоминаниями о Троцком в произведениях Бабеля) завершает рассказ бескомпромиссным ви́дением судьбы революционной России, четко обозначенной линии партии. В июне 1917 года, когда Керенский возглавляет Временное правительство, а путиловцы идут в поход, очкастый еврей превращается в человека действия с ясным ви́дением истории:
Митинг был назначен в Народном доме. Александр Федорович произнес речь о России – матери и жене. Толпа удушала его овчинами своих страстей. Что увидел в ощетинившихся овчинах он – единственный зритель без бинокля? Не знаю…
Но вслед за ним на трибуну взошел Троцкий, скривил губы и сказал голосом, не оставлявшим никакой надежды:
– Товарищи и братья… (Собрание сочинений, 1: 266).
Напряжение между ви́дением художника и ви́дением человека действия пронизывает бо́льшую часть произведений Бабеля. Пародируемый еврейский интеллигент в очках за письменным столом, завидующий людям действия и запинающийся, лишь на мгновение появляется в «Одесских рассказах», а в книге «Конармия» (1926) Лютов, вымышленное альтер эго Бабеля, представлен как одновременно ироничная и неоднозначная фигура очкастого еврея-интеллигента, пытавшегося быть «лютым» среди казаков в жестоком мире войны. В 1921–1923 годах Бабель работал одновременно и над «Одесскими рассказами», и над «Конармией»48. Первые начали появляться с 1921 года, с рассказов «Король» и «Справедливость в скобках». Хотя в советские издания вошли только четыре произведения из цикла «Одесских рассказов», ранее были опубликованы девять рассказов, принадлежащих к тому же циклу, и сохранилась также неподписанная рукопись «Кольцо Эсфири»; действие в ней происходит в Одессе сразу после Гражданской войны, а ее стиль напоминает молодого Ильфа49.
Илл. 3. Беня Крик. Рисунок Эдуарда Багрицкого. Советский диафильм, до 1934 года
«Одесские рассказы» обращены к довоенным временам, когда Одесса переживала период своего расцвета. Беня Крик – король, новый «еврей с мускулами» – как будто заменил тощего еврейского интеллигента и ассимилированного еврея, желающего быть «евреем в своем доме и человеком на улице» (по знаменитой фразе Иехуды-Лейба Гордона). Эта наделенная силой мужественность роднит одесских гангстеров с казаками из «Конармии», с малиновыми жилетами и неослабевающим насилием. В обоих случаях очкастому еврейскому интеллектуалу трудно преодолеть еврейскую схоластику и стать мужчиной. У большевиков, однако, не было ностальгии ни по прошлому Одессы, ни по анархии, и постепенно поздние одесские рассказы приобретают оттенок печального сожаления о том, что было искоренено во имя советского будущего. «Конец богадельни» и «Фроим Грач» рассказывают о конце этоса, конце эпохи50.
Сценарий фильма 1927 года «Беня Крик», основанного на «Одесских рассказах», заканчивается тем, что Беню во время Гражданской войны расстреливают красные, как в действительности Моше-Якова Винницкого, известного также как Мишка Япончик. Конечно, Мишка Япончик, послуживший моделью для Бени Крика, был отвратительным бандитом, каторжником, освобожденным в Февральскую революцию и терроризировавшим одесскую буржуазию в годы Гражданской войны. Романтического в его истории мало, несмотря на легенды о нем как о ставшем Робин Гудом анархисте, который, по преданию, говорил: «Не стреляйте в воздух, не оставляйте свидетелей» [Шкляев 2004: 17–29]51. Но Бабель, возвращаясь к дореволюционным одесским героям преступного мира, проецирует в прошлое ностальгию по образу жизни, которого больше нет, и сопротивляется официальному дискурсу, согласно которому в социалистическом советском обществе не оставалось места ни бандитам, ни тем более еврейским традициям. По понятным идеологическим причинам киноверсия «Одесских рассказов» «Беня Крик» могла закончиться только тем, что победившие большевики ликвидировали главаря банды, как было и в реальной жизни, когда большевики в конце концов заманили в засаду и убили Винницкого52. На его похоронах в Вознесенске в июле 1918 года присутствовали Миньковский и знаменитый хор из Бродской синагоги, как в фильме и в рассказе «Как это делалось в Одессе», когда Беня хоронит и незадачливого Савку Буциса, и бедного Мугинштейна, случайно убитого Буцисом во время налета.
Другим заметным отличием фильма является то, что защитником народных масс Молдаванки выступает русский мастер-пекарь Собков, который организует борьбу с их бесчувственным эксплуататором Тартаковским. Тартаковский, комичная жертва вымогательства Бени Крика в рассказах, в фильме представлен как буржуй, сочувствующий белым, что задает правильную идеологическую линию. Вступление Винницкого в ряды большевиков было сугубо конъюнктурным, и в этом отношении Беня Крик из фильма 1927 года ближе к историческим фактам. Решение большевиков ликвидировать бандитского главаря, после того как он попытался дезертировать со сформированным им батальоном, превращено в грубый пропагандистский прием, и фильм завершается тем, что новый плановый социализм сметает и бандитов, и буржуазную эксплуатацию благодаря усилиям таких пролетарских вождей, как Собков.
Однако в «Карле-Янкеле» (1931), рассказе о суде над моэлем (человеком, выполняющим ритуальное обрезание), социалистическое будущее изображается как двойственная надежда на лучший мир для будущих поколений. Такие «процессы» в 1920-е годы были частью репрессий против традиционного еврейского прошлого; обычно в них было еще меньше подобия справедливости, чем в рассказах Бабеля, и тем, кто признавался виновным в религиозных обрядах, выносились смертные приговоры. Любого, кто выступал в этих процессах против воли «народа», обычно арестовывали. В рассказе Бабеля несчастного младенца называют в честь как еврейского, так и марксистского патриархов – неоднозначное слияние судеб53.
Еврей на коне
В «Автобиографии» Бабель рассказывает о своем семилетнем молчании после встречи с Горьким, во время которого он ходил «в люди»: он присоединился к зернозаготовительной экспедиции С. В. Малышева в Поволжье летом 1918 года (реквизиция зерна для голодающих в Петрограде), что легло в основу рассказа «Иван-да-Марья» (1932), и находился в Первой конной армии С. М. Буденного с мая по сентябрь 1920 года, что легло в основу «Конармии».
Рассказы Бабеля о Конармии восходят к его размышлениям о Первой мировой войне. В 1920 году четыре рассказа под заголовком «На поле чести» появились в недолговечном одесском журнале «Лава» под редакцией журналиста-коммуниста С. Б. Ингулова и поэта В. И. Нарбута. Три из них были адаптациями очерков на французском языке Западного фронта Гастона Видаля, чьи идеалы патриотизма и чести превращаются у Бабеля в ироничное осуждение бессмысленных жестокостей войны. Тем летом ненасытное любопытство и стремление к журналистскому опыту привели Бабеля (с помощью Ингулова) на должность военного корреспондента «Юг-РОСТА» (Южный отдел Российского телеграфного агентства), прикрепленного к Первой конной армии, возглавляемой легендарный С. М. Буденным. После тысячекилометрового марша конница Буденного вытеснила поляков с Украины и вторглась на территории Галичины и Волыни, тогда еще в значительной степени населенные евреями, среди которых было много набожных хасидов. Бабель взял русский псевдоним Кирилл Васильевич Лютов, под которым писал для фронтовой пропагандистской газеты «Красный кавалерист», но скрыть свою еврейскую принадлежность среди казаков было непросто. В дневнике, который он тогда вел, он описал дилемму, связанную с необходимостью быть свидетелем жестокого обращения с еврейскими семьями, у которых его селили и некоторые из которых страдали от недавних польских погромов54. По прибытии в Житомир в начале июля 1920 года, после отступления поляков, Бабель описывает страшную разруху. Антисемитизм, распространенный в частях Красной армии, лишил Бабеля надежды на сочувствие его товарищей к тяжелому положению евреев. Некоторые красные казаки, в том числе члены 6-й дивизии Первой конной армии, также участвовали в погромах – например, при отступлении из Польши в сентябре 1920 года. Шестая дивизия была разоружена и расформирована, а специальный трибунал приговорил виновных к суровому наказанию; командирам Книге и Апанасенко (в рассказах Павличенко) был вынесен смертный приговор, но его заменили 15 годами каторжных работ и понижением в воинском звании. В августе 1920 года Вардин, начальник политического отдела Первой конной армии, написал в отчете, что войска Буденного, три четверти которых составляли крестьяне и казаки, лишь проявляли в отношении евреев предвзятость, но не были антисемитами. Однако погромы, которые не ограничивались шестой дивизией, показали масштабы антисемитского насилия среди большевистских войск, которые в какой-то момент подхватили клич своих идеологических врагов: «Спасай Россию, бей жидов и комиссаров» [Будницкий 2005: 438–493].
В погромах, произошедших в Украине, в Белоруссии и на юге России в 1918–1920 годах, погибло около 210 000 человек [Милякова, Зюзина 2005]55. Наблюдая за грабежами и изнасилованиями, совершаемыми казаками, Бабель жалеет местных евреев, которые уже пострадали от рук поляков и белых, украинцев и партизанских отрядов, а теперь теряют то немногое, что у них осталось, из-за своих большевистских освободителей. Поселившись в Житомире вскоре после занятия города красными у семьи Учеников, он рассказывает им, что его мать была еврейкой, а также историю о дедушке, который был раввином в Белой Церкви (это похоже на историю мальчика из рассказа «В подвале»). Бабель защищает напуганную семью Учеников от мародеров, но в других случаях, когда его товарищи жестоко обращались с местным еврейским населением, он молчал, лишь рассказывая жителям разрушенных штетлов сказки о большевистской утопии в Москве. В статьях, которые Бабель написал для фронтовой газеты «Красный кавалерист» под псевдонимом Кирилл Лютов, он рассказывал о житомирском погроме и призывал красноармейцев отомстить за жертвы56. В основе статьи «Недобитые убийцы»57 лежит похожее негодующее описание погрома, учиненного белыми казаками в Комарове. Дневник лег в основу рассказов, повествующих о внутреннем конфликте еврейского интеллектуала Лютова, зажатого между мессианскими идеалами социализма и насилием революции, между своими оторванными корнями в еврейских традициях загнивающего мира и враждебностью казаков-антисемитов, презирающих его за интеллектуальный гуманизм58. После нескольких недель работы в штабе, куда его призвали писать отчеты для политотдела (ответственного за партийную дисциплину и пропаганду в рядах) или служить фельдшером и переводчиком на допросах военнопленных, Бабель начинает сомневаться в своих идеалах и в целях революции:
У меня тоска, надо все обдумать, и Галицию, и мировую войну, и собственную судьбу (Леснев, 26 июля 1920 года. Собрание сочинений, 2: 264).
Почему у меня непроходящая тоска? Потому, что далек от дома, потому что разрушаем, идем как вихрь, как лава, всеми ненавидимые, разлетается жизнь, я на большой непрекращающейся панихиде (6.8.20. Хотин. Собрание сочинений, 2: 285).
Все бойцы – бархатные фуражки, изнасилования, чубы, бои, революция и сифилис. Галиция заражена сплошь (28.7.20. Хотин. Собрание сочинений, 2: 267).
Илл. 4. Евреи Житомира, убитые польскими погромщиками в 1920 году
Временами Бабель скорбит о судьбах революции (23–24 августа), в других случаях он впадает в отчаяние от насилия и анархии, наступивших на территориях, которые еще не оправились от разрушений Первой мировой войны. В конце августа он становится свидетелем расстрела пленных (сюжет рассказа «Их было девять»). К еврейскому Новому году в начале сентября, после «чуда на Висле», когда большевики отступали по галицийской грязи, залитой дождем, он с радостью встречает еврейскую хозяйку, которая готова принять его в своем доме. В найденном между страницами дневника фрагменте письма, написанного, по-видимому, в середине августа жене Евгении Борисовне, Бабель дает понять, что устал от войны и не считает себя идеалистом:
Я пережил здесь две недели полного отчаяния, это произошло от свирепой жестокости, не утихающей здесь ни на минуту, и от того, что я ясно понял, к[а]к непригоден я для дела разрушения, к[а]к трудно мне отрываться от старины, от того, <…> что было м<ожет> б<ыть> худо, но дышало для меня поэзией, как улей медом, я ухожу теперь, ну что же, – одни будут делать революцию, а я буду, я буду петь то, что находится сбоку, что находится поглубже, я почувствовал, что смогу это сделать, и место будет для этого и время (Детство: 362).
В этих строках отчетливо видна дистанция между автором и вымышленным Лютовым из рассказов «Конармии», а также обеспокоенность самого Бабеля по поводу насильственных средств революции и разрушения гуманитарных ценностей, которые она принесла.
Дневник явно велся с целью записать впечатления от польской кампании для дальнейшей литературной переработки, в нем часто встречаются портреты бойцов, заметки: «описать», «запомнить». Ранний черновик рассказа о еврейском местечке Демидовка, написанный в реалистическом стиле, сохранился на вырванной, по всей видимости, из дневника бумаге (что может объяснить отсутствие некоторых страниц в рукописи). Это свидетельствует о раннем этапе создания рассказов «Конармии» и позволяет предположить, что Бабель брал материал непосредственно из своих ранних впечатлений для модернистской обработки, позволяющей дистанцироваться от своего прежнего личного взгляда на события, как мы увидим ниже, в шестой главе. Черновики рассказов, написанные на узких листках бумаги через некоторое время после войны, свидетельствуют о замысле более масштабного произведения с более традиционным повествованием от третьего лица. Они показывают, что Бабель использовал только половину первоначальных планов. Но дело в том, что немногое из отброшенного удовлетворило бы требования критиков ввести в книгу героев-коммунистов. Более «положительной» картине противоречили бы такие исключенные из «Конармии» рассказы, как «У батьки нашего Махно», где говорится об изнасиловании еврейской женщины, или «Их было девять», где описывается расстрел заключенных.