Полная версия:
Истории о призраках
– Знаю, сэр, – последовал ответ.
– Он живет на Соборной площади?
– Да, сэр.
– Могу я через вас передать ему записку?
– Конечно, сэр.
Я набросал короткую записку, в которой сообщил, где нахожусь, и спросил, не хочет ли он провести час или два за разговором о былых деньках со старым знакомым. Послание мое унесли, и минут через двадцать благообразный господин средних лет вошел ко мне в номер. Держа в руке мою записку, посетитель сказал, что, вероятно, она адресована ему по ошибке, так как имени отправителя он никогда прежде не слышал. Тотчас увидев, что этот господин – не тот, кому я адресовал свое сообщение, я извинился и осведомился, не знает ли он в Личфилде другого человека по фамилии Лут. Ответ был отрицательный.
– Но нет сомнений, – настаивал я, – что мой приятель дал мне правильный адрес, поскольку я неоднократно писал ему туда и мои письма доходили. Он добропорядочный молодой человек, унаследовал имение от своего дядюшки, погибшего в результате несчастного случая во время охоты на лис, и около двух лет назад женился на особе по фамилии Фэрбэрн.
– Так вы говорите о мистере Клайне, – степенно ответствовал незнакомец. – Он действительно проживал на Соборной площади, но некоторое время назад сменил квартиру.
– Боже мой, конечно! – воскликнул я, с удивлением осознав, что незнакомец прав. – Не понимаю, как так получилось, что я указал в записке не его, а вашу фамилию. Я искренне прошу простить меня. Мое обращение к вам и то, что я невольно угадал ваше имя, – самый странный и необъяснимый поступок из всех, что я когда-либо совершал. Еще раз прошу прощения.
– Не стоит извиняться, – спокойно ответил он. – Дело в том, что вы именно тот человек, которого я сильнее всего хотел увидеть. Вы ведь художник, и я хочу, чтобы вы написали портрет моей дочери; посему не могли бы вы отправиться ко мне прямо сейчас?
Я был немало удивлен тем, что он меня знает, а также совершенно неожиданным оборотом, который приняла вся эта история, и воспринял его предложение без особого энтузиазма. Поэтому я объяснил посетителю, в какой ситуации оказался, и добавил, что в моем распоряжении есть лишь два ближайших дня. Он, однако, принялся настойчиво уговаривать меня, и в конце концов я согласился сделать все, что можно успеть за пару дней, и, собрав свои вещи и необходимые для работы материалы, последовал за ним к нему домой. Дорогой он не проронил ни слова, но эта неразговорчивость, казалось, была лишь продолжением того молчаливого спокойствия, с которым он вел себя в гостинице. Когда мы пришли, он представил меня своей дочери Марии, после чего удалился. Мария Лут была славной и бесспорно хорошенькой девочкой лет пятнадцати; впрочем, в ее манере держаться сквозила недетская уверенность в себе, даже известная зрелость, которая обыкновенно отличает девушек, рано лишившихся материнской опеки и поэтому – или же по каким-то иным причинам – вынужденных полагаться в жизни на собственные силы.
Мария явно не подозревала о цели моего прихода и знала лишь, что я останусь в их доме на ночь; поэтому она, извинившись, отлучилась на несколько минут, чтобы отдать прислуге необходимые распоряжения насчет моей комнаты. Воротившись, она сказала, что ее отец нынче вечером уже не появится – он нездоров и лег почивать, но она полагает, что я смогу увидеть его завтра. Также она выразила надежду, что я буду чувствовать себя как дома, и просила позвонить, если мне что-нибудь понадобится. Сама девочка оставалась в гостиной, но в случае, если мне захочется покурить или чем-нибудь угоститься, готова была сопроводить меня в комнату экономки и побыть там со мной возле очага в ожидании доктора, который должен был вот-вот прийти и тоже мог к нам присоединиться. Я с готовностью принял это предложение и, хотя не курил и не был голоден, проследовал в комнату экономки и сел у камина, а следом за мной явилась и юная хозяйка дома. Ее оживленная речь отличалась редкой для этого возраста рассудительностью; не выказывая чрезмерного любопытства и не задавая прямых вопросов, Мария ненавязчиво дала мне понять, что желает знать, какое дело привело меня к ним в дом. Я объяснил девочке, что мистер Лут просил меня написать ее портрет либо портрет ее сестры, если таковая существует.
Услышав такой ответ, она на минуту умолкла и задумалась, а затем как будто в одно мгновение осознала смысл моих слов. Мария рассказала мне, что ее единственная сестра, в которой отец души не чаял, умерла около четырех месяцев назад и что он до сих пор так и не оправился от потрясения. Он часто говорил, что больше всего на свете желал бы иметь портрет покойной; в сущности, он жил одной лишь мыслью об этом портрете, и младшая дочь надеялась, что, если его мечта тем или иным образом осуществится, это может оказать благотворное влияние на его здоровье. Тут девочка запнулась, умолкла и внезапно разрыдалась. Через некоторое время, чуть успокоившись, она продолжила: «Ни к чему скрывать от вас то, что вы и сами неизбежно вскоре поймете. Папа не в себе – он пребывает в этом состоянии с того дня, как похоронили дорогую Каролину. Он стал жертвой пуга-ющего бреда – говорит, что видит ее повсюду. Доктор боится делать какие-либо прогнозы, он посоветовал спрятать от отца все опасные предметы вроде ножей и бритв. Нынче вечером папе пришлось удалиться к себе, поскольку он едва ли смог бы должным образом поддерживать беседу с вами, и боюсь, что завтра будет то же самое; но если вы сможете задержаться у нас до воскресенья, я, пожалуй, сумею помочь вам воплотить его мечту».
Я спросил у Марии, есть ли в доме фотография, рисунок или какое-нибудь другое изображение Каролины Лут, от которого я мог бы отправляться при создании ее портрета. Такого изображения не имелось, но на вопрос, сумеет ли она подробно описать черты покойной сестры, девочка отвечала утвердительно и, кроме того, вспомнила о запечатлевшей очень похожее лицо гравюре, которая, впрочем, куда-то запропала. Я заметил, что при столь неблагоприятных обстоятельствах, в отсутствие каких-либо исходных образцов, вряд ли можно ожидать, что моя работа будет иметь желаемый результат. Прежде мне случалось портретировать в подобных условиях, однако успех этих попыток во многом зависел от силы памяти и описательного дара тех, на чьи рассказы я полагался; иногда мне удавалось добиться некоторого сходства, но чаще всего меня ждала неудача.
Тем временем пришел доктор. Я его не видел, но со слов Марии понял, что он наказал ей не оставлять пациента без присмотра вплоть до своего следующего визита, ожидавшегося утром. Видя подобное положение дел и серьезную озабоченность юной хозяйки, я отправился спать. Наутро я узнал, что ее отец чувствует себя гораздо лучше; едва пробудившись, он сразу спросил, нахожусь ли я по-прежнему в доме, а во время завтрака велел передать мне, что предвкушает скорейшее начало работы над портретом и очень рассчитывает увидеться со мной в течение дня.
После завтрака я не мешкая приступил к делу, руководствуясь тем словесным описанием, что дала мне Мария. Я предпринимал одну попытку за другой, но без видимого успеха и даже без какого-либо намека на успех. По словам девочки, черты лица каждая в отдельности походили на оригинал, однако выражение оставалось чужим. Я усердно трудился бо́льшую часть дня, и тем не менее результат не становился лучше. Дабы устранить дефекты рисунка, я прибегал к различным ухищрениям – и раз за разом слышал: не похоже. Я старался изо всех сил и, по правде говоря, порядком притомился, что не ускользнуло от внимания юной хозяйки, которая горячо поблагодарила меня за живой интерес к работе и отнесла неудачу целиком на счет несовершенства своего рассказа. Она также сильно досадовала на то, что гравюра с изображением дамы, очень похожей на ее сестру, три недели назад куда-то исчезла из ее альбома. Это было тем огорчительнее, что упомянутая гравюра, по заверению Марии, оказалась бы для меня огромным подспорьем. Я спросил, знает ли она, чей это был портрет, так как, возможно, не составило бы труда отыскать его в Лондоне. Портрет леди М. А., ответила девочка. Едва было произнесено это имя, образ моей попутчицы тотчас всплыл у меня в памяти. Наверху в моем саквояже лежал альбом для зарисовок, и по счастливой случайности в нем сохранились и та самая гравюра, и два карандашных наброска, которые я сделал незадолго до Рождества у себя в мастерской. Я поспешно принес их и показал Марии Лут. С мгновение она смотрела на рисунки, после чего перевела изумленный взгляд на меня и произнесла медленно и как будто испуганно: «Откуда это у вас?» – а затем торопливо, не дожидаясь моего ответа, добавила: «Позвольте мне немедленно показать их папе». Отсутствовала она около десяти минут, а вернулась уже вместе с отцом. Не удостоив меня приветствием, он воскликнул совершенно иным, чем прежде, тоном: «Все это время я был прав! Это вас я видел с ней, и на этих рисунках изображена она и никто другой. Они для меня дороже всего на свете, кроме разве что вот этого милого дитяти!» Его дочь в свою очередь заверила меня, что привезенная мной гравюра идентична той, которая пропала у нее три недели назад; в доказательство этого Мария показала мне следы клея на обратной стороне портрета леди М. А., и их очертания в точности совпали с оставшимися на пустой странице ее альбома.
С той минуты, как мистер Лут увидел рисунки в моем альбоме, его душевное расстройство словно рукой сняло. Мне не позволили ничего менять в этих карандашных набросках из опасения, что я могу их ухудшить, но они были взяты за образец для портрета маслом, который я тотчас принялся писать; отец Марии сидел подле меня много часов, направляя мою руку и ведя со мной живую и рассудительную беседу. Он избегал прямых упоминаний о своих галлюцинациях, но неоднократно заговаривал о том, каким образом мне удалось сделать исходные наброски. Вечером пришел доктор, который, превознеся до небес примененный им метод лечения, объявил, что пациент несомненно и, можно думать, необратимо пошел на поправку.
Следующим днем было воскресенье, и мы все вместе отправились в церковь. Мистер Лут оказался там впервые с момента своей утраты. Во время прогулки со мной после ланча он снова завел речь о набросках и после некоторого колебания заговорил более откровенно:
– Ваше письмо ко мне из личфилдской гостиницы – одно из тех необъяснимых обстоятельств, которым, полагаю, невозможно найти разгадку. Я, однако же, узнал вас, как только увидел: окружающие считали, что мой ум расстроен, а речь бессвязна, – на самом же деле я был очевидцем явлений, которые оставались незримыми для остальных. С неколебимой уверенностью могу утверждать, что после смерти моей дорогой дочери я много раз ясно видел ее – впрочем, сразу после похорон чаще, чем теперь. Среди этих случаев мне особенно отчетливо запомнился один, когда она сидела в купе поезда и разговаривала с господином напротив; лица этого господина я не мог разглядеть, так как сам словно бы находился позади него. В следующий раз я увидел Каролину за обеденным столом, в обществе людей, одним из которых, бесспорно, были вы; чуть позже она предстала мне во время продолжительного разговора с вами посреди многолюдной вечеринки. В тот день, как мне потом передали, со мной случился один из самых длительных и жестоких припадков. Позднее я видел дочь, стоявшую подле вас, когда вы что-то писали или рисовали. После этого она еще раз являлась мне, но вас я снова увидел уже наяву, в гостиничном номере.
Работа над портретом продолжалась весь следующий день, и во вторник лицо девушки было написано; мне пора было уезжать, поэтому я забрал картину с собой и закончил ее уже в Лондоне.
С того времени я много раз встречался с мистером Лутом; его здоровью теперь ничто не угрожает, он держится и говорит бодро, насколько это возможно для человека, который несколькими годами ранее пережил столь тяжкую утрату.
Портрет ныне висит в его спальне, вместе с той самой гравюрой и двумя карандашными набросками, и внизу холста виднеется надпись: «Каролина Лут в возрасте 22 лет. 13 сентября 1858 года».
1861
Чарльз Диккенс,
1812–1870
Чарльз Оллстон Коллинз
1828–1873
Судебный процесс по делу об убийстве
Я всегда замечал, что даже у людей весьма умных и образованных редко хватает мужества рассказывать о странных психологических явлениях, имевших место в их жизни. Обычно человек боится, что такой его рассказ не найдет отклика во внутреннем опыте слушателя и вызовет лишь смех или недоверие. Правдивый путешественник, которому доведется увидеть чудище вроде сказочного морского змея, не колеблясь, сообщит об этом; но тот же самый путешественник вряд ли легко решится упомянуть о каком-нибудь своем странном предчувствии, необъяснимом порыве, игре воображения, видении (как это называют), пророческом сне или другом подобном же духовном феномене. Именно подобной сдержанности я приписываю то обстоятельство, что эта область окутана для нас таким туманом неопределенности. Мы охотно говорим о фактах окружающего нас внешнего мира, но о своих переживаниях, не поддающихся рациональному объяснению, предпочитаем умалчивать. Вот почему обо всем этом нам известно недопустимо мало.
Рассказ мой не имеет целью ни выдвигать какую-либо новую теорию, ни опровергать или поддерживать уже существующие. Мне хорошо известен случай с берлинским книготорговцем, я внимательно изучил историю жены королевского астронома, сообщаемую сэром Дэвидом Брюстером, и я знаю все подробности того, как призрак являлся одной даме, с которой я хорошо знаком. Пожалуй, следует упомянуть, что дама эта не состояла со мной ни в каком родстве – даже самом дальнем. Если бы я этого не оговорил, часть того, что мне пришлось пережить, могла бы получить неправильное истолкование. Но только часть. Мой случай не может быть объяснен какой-либо странной наследственностью, и ни прежде, ни после со мной ничего подобного не происходило.
Несколько лет тому назад (неважно, сколько именно) в Англии было совершено убийство, наделавшее много шума. Нам и так приходится слишком много слышать об убийцах, по мере того как они один за другим получают право на этот зловещий титул, и если бы я мог, то с радостью похоронил бы все воспоминания об этом бесчувственном негодяе, подобно тому как тело его похоронено в Ньюгейте. Поэтому я сознательно опускаю все указания на личность преступника.
Когда убийство было обнаружено, против человека, впоследствии за него осужденного, не было никаких подозрений, впрочем, вернее будет сказать (в своем рассказе я хочу излагать факты с предельной точностью), что об этих подозрениях нигде не упоминалось. Газеты ничего о нем не говорили, и, следовательно, в них не могли тогда появиться его описания. Это обстоятельство необходимо иметь в виду.
Газету, содержавшую первое сообщение об этом убийстве, я раскрыл за завтраком, и оно показалось мне настолько интересным, что я прочел его с глубочайшим вниманием. А затем дважды перечитал. Там сообщалось, что все произошло в спальне, и, когда я положил газету, меня вдруг толкнуло… захлестнуло… понесло… не знаю, как описать это ощущение, у меня нет для него слов, и я увидел, как эта спальня проплыла через мою комнату, словно картина, каким-то чудом написанная на струящейся поверхности реки. Она промелькнула почти мгновенно, но была поразительно четкой – настолько четкой, что я с большим облегчением заметил отсутствие трупа на кровати.
И это необъяснимое ощущение охватило меня не среди каких-либо романтических развалин, а в доме на Пикадилли, неподалеку от угла Сент-Джеймс-стрит. Никогда прежде мне не случалось испытывать чего-либо подобного. По телу у меня пробежала странная дрожь, и кресло, в котором я сидел, немного повернулось (следует, впрочем, помнить, что кресла на колесиках вообще легко сдвигаются с места). Затем я встал, подошел к одному из окон (в комнате их два, а сама комната расположена на третьем этаже) и, стараясь отвлечься, устремил взгляд на Пикадилли. Было солнечное утро, и улица казалась оживленной и веселой. Дул сильный ветер. Пока я смотрел, порыв ветра подхватил в Грин-парке сухие листья и закружил их спиралью над мостовой. Когда спираль рассыпалась и листья разлетелись, я увидел на противоположном тротуаре двух мужчин, двигавшихся с запада на восток. Они шли друг за другом. Первый то и дело оглядывался через плечо. Второй следовал за ним шагах в тридцати, угрожающе подняв руку.
Сначала меня поразила странная неуместность такого жеста на столь людной улице, но затем я был еще больше удивлен, заметив, что никто не обращает на него ни малейшего внимания. Оба этих человека шли сквозь толпу так, словно на их пути никого не было, и ни один из встречных, насколько я мог судить, не уступал им дороги, не задевал их, не глядел им вслед. Проходя под моими окнами, оба они посмотрели на меня. Я хорошо разглядел их лица и почувствовал, что отныне всегда смогу их узнать. Однако они вовсе не показались мне примечательными – только у человека, шедшего впереди, был необычайно угрюмый вид, а лицо его преследователя напоминало цветом плохо очищенный воск.
Я холостяк; вся моя прислуга состоит из лакея и его жены. Я служу в банке и от души желал бы, чтобы мои обязанности в качестве управляющего отделением были и в самом деле столь необременительны, как это принято считать. Из-за них я был вынужден этой осенью остаться в Лондоне, хотя мне настоятельно требовалось переменить обстановку. Болен я не был, но не был и здоров. Пусть мой читатель сам по мере сил представит себе угнетавшее меня чувство безразличия, порожденное однообразием жизни и «некоторым расстройством пищеварения». Мой весьма знаменитый врач заверил меня, что состояние моего здоровья вполне исчерпывается этим диагнозом, который я цитирую по его письму, присланному им в ответ на мою просьбу дать свое заключение, не болен ли я.
По мере того как выяснялись обстоятельства этого убийства, оно начинало все больше и больше интересовать публику – но не меня, ибо, несмотря на всеобщее возбуждение, я предпочитал знать о нем по возможности меньше. Однако мне было известно, что против предполагаемого убийцы выдвинуто обвинение в предумышленном убийстве и что он заключен в Ньюгейт, где и ожидает суда. Мне было известно также, что его процесс перенесен на следующую сессию Центрального уголовного суда, ибо общее предубеждение против преступника было слишком велико, а времени для подготовки защиты оставалось недостаточно. Возможно, я слышал также (хотя далеко в этом не уверен), когда именно должна была начаться эта сессия.
Моя гостиная, спальня и гардеробная расположены на одном этаже. В последнюю можно войти только через спальню. Правда, прежде она сообщалась с лестницей, но поперек этой двери уже несколько лет назад были проложены трубы к ванной. Дверь в связи с этими переделками была наглухо заколочена и затянута холстом.
Как-то поздно вечером я стоял в спальне, отдавая последние распоряжения слуге. Лицо мое было обращено к единственной двери, через которую можно попасть в гардеробную, и дверь эта была закрыта. Слуга стоял к ней спиной. Разговаривая с ним, я вдруг заметил, что дверь приоткрылась и из нее выглянул какой-то человек, настойчиво и таинственно поманивший меня к себе. Это был второй из двух мужчин, которых я видел на Пикадилли, – тот, чье лицо напоминало цветом плохо очищенный воск.
Поманив меня, он попятился и закрыл за собой дверь. Ровно через столько секунд, сколько мне потребовалось, чтобы пересечь спальню, я распахнул дверь гардеробной и заглянул туда. В руке я держал зажженную свечу. У меня не было внутреннего убеждения, что я увижу в гардеробной моего неожиданного посетителя, и действительно – его там не оказалось.
Понимая, что мой слуга должен быть удивлен моим поведением, я повернулся к нему и спросил:
– Деррик, можете ли вы поверить, что, находясь в здравом уме и твердой памяти, я решил, будто вижу… – Тут я прикоснулся рукой к его груди, и он, содрогнувшись, слабым голосом произнес:
– О господи, сэр! Как же – мертвеца, который манил вас за собой.
Я совершенно твердо убежден, что Джон Деррик, в течение двадцати с лишком лет бывший моим доверенным и преданным слугой, не видел ничего этого, пока я не дотронулся до его груди. Но когда я коснулся его, в нем произошла разительная перемена, которая могла объясняться только тем, что он каким-то оккультным путем воспринял от меня этот образ.
Я попросил Джона Деррика принести коньяку, дал ему рюмку и сам был рад выпить глоток. О том, что я видел этого мертвеца до нынешнего вечера, я не обмолвился ему ни словом. Обдумывая все случившееся, я пришел к твердому убеждению, что никогда прежде не видел этого лица, кроме единственного раза – тогда на Пикадилли. И вспоминая его выражение, когда человек повернулся к моему окну, я заключил, что в первом случае он стремился запечатлеть свои черты в моей памяти, а во втором хотел убедиться, смогу ли я его сразу узнать.
Ночь я провел беспокойно, хотя испытывал необъяснимую уверенность, что образ этот больше пока не явится. Днем я впал в тяжелую дремоту и был разбужен Джоном Дерриком, державшим в руке какую-то бумагу.
Оказалось, что из-за этой бумаги мой слуга и доставивший ее посыльный поспорили у дверей. Меня вызывали присяжным на ближайшую сессию Центрального уголовного суда в Олд-Бейли. Я впервые назначался присяжным в подобный суд, что хорошо было известно Джону Деррику. Он считал – я и по сей день не знаю, был ли он в этом прав или нет, – что людей моего положения присяжными для подобных процессов не назначают, и сперва отказался принять повестку. Посыльный отнесся к этому с полным равнодушием. Он сказал, что ему все равно, явлюсь я в суд или нет; он доставил повестку, а как я поступлю, его не касается.
Дня два я пребывал в нерешительности – явиться ли в суд или оставить вызов без внимания. Я не испытывал никакого таинственного влияния; у меня не было никакой необъяснимой потребности сделать тот или иной выбор. Я убежден в этом так же твердо, как и во всех остальных приводимых здесь мною фактах. В конце концов, я решил пойти в суд, чтобы как-то нарушить однообразное течение моей жизни.
Было сырое и холодное ноябрьское утро. Густой бурый туман окутывал Пикадилли, а к востоку от Темпл-Бара он казался почти черным и даже зловещим. Коридоры и лестницы Олд-Бейли были ярко освещены газом, так же как и залы заседаний. Если память мне не изменяет, до того как пристав провел меня в Старый суд и я увидел заполнившую его публику, я еще не знал, что в этот день начинается процесс вышеупомянутого убийцы. Если память мне не изменяет, то, когда пристав с трудом прокладывал мне дорогу сквозь толпу, я еще не знал, в какой из двух судов был вызван. Однако я не берусь утверждать это с полной уверенностью, так как оба этих факта вызывают у меня некоторые сомнения.
Я прошел к местам, отведенным для вызванных присяжных, сел и начал оглядывать зал сквозь туманный сумрак Мне запомнилась черная мгла, висевшая за окном, словно грязный занавес, и приглушенный стук колес по соломе и стружкам, которыми была устлана мостовая, гул голосов собравшихся снаружи людей, в котором иногда можно было различить пронзительный свист, особенно громкую песню или оклик.
Вскоре вошли судьи – их было двое – и заняли свои места. Шум в зале сменился жуткой тишиной. Было приказано ввести убийцу. Он вошел в зал. И в то же мгновение я узнал его – это был первый из двух мужчин, которые прошли по Пикадилли.
Если бы моя фамилия была названа именно в эту минуту, вряд ли я сумел бы ответить членораздельно. Но она стояла в списке шестой или седьмой, и к этому времени я уже достаточно пришел в себя, чтобы откликнуться: «Здесь!» Но вот что примечательно: когда я прошел в ложу присяжных, подсудимый, до тех пор следивший за этой процедурой внимательно, но без всякой тревоги, вдруг выказал величайшее волнение и подозвал своего адвоката. Намерение подсудимого дать мне отвод было настолько видно, что секретарь перестал читать фамилии присяжных, и все ждали, пока адвокат, опершись о барьер, шептался со своим клиентом; затем он отрицательно покачал головой. Впоследствии я узнал от него, что подсудимый в страшном испуге потребовал: «Во что бы то ни стало дайте отвод этому человеку!» Но поскольку он не мог привести никакой причины, которая оправдывала бы его требование, и даже признался, что никогда не слышал моей фамилии, пока секретарь не назвал ее и я не встал, просьба его выполнена не была.
Вследствие того что мне не хотелось бы воскрешать память об этом злодее, а также вследствие того, что подробное изложение длинного процесса не является необходимым для моего рассказа, я из всех происшествий, случившихся за те десять суток, пока мы, присяжные, пребывали вместе, изложу лишь те, которые непосредственно связаны с описываемым мною странным феноменом. Именно этим феноменом, а не судьбой убийцы хочу я заинтересовать читателя. Цель моя – сообщить о нем, а не написать страничку для «Ньюгейтского календаря».
Меня избрали старшиной присяжных. На второй день процесса после двух часов опроса свидетелей (я слышал, как били церковные часы) я случайно бросил взгляд на остальных присяжных и вдруг заметил, что никак не могу их сосчитать. Сколько я их ни пересчитывал, каждый раз один оказывался лишним.