
Полная версия:
Пробуждение
«Как же я устал…» – мысль эта прозвучала не как внезапный крик, а как тихий стон, вырвавшийся из глубины души. Она опустилась на сердце не камнем, а скорее свинцовой плитой, придавив дыхание, отняв радость. Размеренность будней, эта стерильная, выбеленная хлоркой упорядоченность существования, тюремная камера, выстроенная им самим, усугубленная психологией одиночки, человека, живущего в башне из слоновой кости собственного «я», подтачивали его изнутри. Невидимый, но неумолимый червь сомнения и тоски грыз древесину его души, рождая не просто меланхолию, а вязкую, липкую тоску, грозящую затянуть в болото глубокого уныния. Даже долгожданный выход книги, тот маяк, к которому он плыл сквозь штормы сомнений и лет кропотливого труда, триумф, который должен был стать венцом его усилий, не пробуждал в душе живого, искрящегося отклика. Он был подобен колоколу, ударившему в пустоте, звук которого растворялся в сгущающемся мраке без эха, без ответа. Словно шелковая пелена, на него надвигалась ночь равнодушия, поглощая последние искры былого энтузиазма. Это горькое осознание пришло, как запоздалый гость, на закате дней, когда жизнь, уже не ласковая мать, а безжалостный скульптор, грубыми ударами молота отсекала все лишнее, отбрасывая былое очарование юности, как осыпающиеся лепестки увядшего цветка. С тихой, но неумолимой горечью, как осенний лист, она катилась по наклонной, теряя краски, теряя живость. И чтобы вырваться из этого удушающего омута рутины, из этой вязкой трясины бессмысленности, требовался не просто импульс, а мощный тектонический сдвиг, новый виток спирали жизни, предпосылки для которого упрямо не желали являться, словно застенчивые звезды, прячущиеся за плотной завесой облаков. «Сколько еще можно выдержать это бесцветное существование? Когда же рассеется этот душный морок, это наваждение серости, окутавшее все вокруг?» – горький вопрос застыл на губах, словно кристаллизовавшаяся соль разочарования. Марк знал, что за горизонтом старости, за последним перевалом жизненного пути, маячит неизбежная смерть, неумолимая, как прилив, которая, парадоксально, не вызывала в нем ни тени страха. Он смотрел на нее не как на врага, а скорее как на логическое завершение путешествия, как на последнюю страницу книги. Он был убежден, что тело – лишь последняя крепость, возведенная из плоти и костей, обреченная пасть под натиском времени, как песчаный замок, смытый волной. «Сначала уходит душа, как птица, выпущенная из клетки, потом меркнет сознание, словно гаснущая свеча, и лишь затем остается безжизненная оболочка, пустой сосуд, оставленный на берегу жизни. Но душа моя еще полна сил, неиссякаемый родник, сознание по-прежнему ясно, как горное озеро в солнечный день, а значит… жизнь еще не окончена, еще не исчерпана, как непрочитанная книга, лежащая на полке, ждущая своего часа». Ровно в одиннадцать, под звуки тикающих часов в раздевалке, будто мерные удары метронома, отсчитывающие ритм его упорядоченной жизни, ополоснувшись под душем, чьи струи напоминали холодные слезы равнодушия, и ощутив привычный, но оттого не менее едкий запах хлора, как горькое лекарство, Марк ступил в чашу бассейна. Вода приняла его, прохладная и безучастная, как безмолвное море, готовое унести его в своих спокойных, но безжизненных объятиях. И в этом привычном ритуале плавания, в ритмичном движении рук и ног, он искал не спасение, а лишь временное забвение, пытаясь хотя бы на миг утопить в хлорированной воде свою неутолимую тоску.
– Марк, – прозвучал голос Манэ, мелодичный, как шепот морской волны, – давай уплывем туда, где заканчивается мир, туда, где небесная лазурь сливается с бездонной синевой океана. Уплывем за черту спасательных буйков, туда, где горизонт – лишь призрачная нить, сотканная из света и мечты. Готов ли ты испить глоток свободы, растворившись в этой бескрайней стихии? – вопросила Манэ, в ее глазах плясали отблески солнца, словно искры, зажженные самим морем.
– Давай, – отозвался Марк, зачарованный глубиной ее взгляда и зовом неизведанного, звучавшим в ее словах.
– Ну что ж, тогда попробуй поймать ветер! – с озорным вызовом воскликнула Манэ, и в тот же миг, будто дельфин, выпущенный из невидимых пут, она нырнула в воду. Ее тело, казалось, не рассекало водную гладь, а сливалось с ней, превращаясь в часть самой стихии. И вот, она уже далеко впереди, подобно метеору, прочертившему водный небосклон. Марк бросился следом, ощущая тщетность погони. Он был пловцом опытным, сильным, но рядом с Манэ он чувствовал себя лишь смертным, пытающимся угнаться за морским божеством. Она была рождена для этой водной бездны, для этого танца с волнами. Ее движения были не просто плаванием – это было искусство, симфония тела и воды. Каждое движение ее гибкого стана рождало мерное плескание, звучавшее как тихая мелодия, словно Бетховен сам дирижировал этим водным концертом. Марку казалось невероятным, что она, развивая такую нечеловеческую скорость, не прилагает видимых усилий. Она скользила, как чайка, парящая над волнами, будто русалка, играющая в морской пене.
Манэ, будто играя с ним, то замедляла свой стремительный полет, позволяя Марку приблизиться, дразня его надеждой, то вновь, как выпущенная из лука стрела, устремлялась вперед, оставляя его барахтаться в ее водяном шлейфе. Вскоре они оказались далеко от береговой суеты, там, где горизонт терял свою четкость, растворяясь в мареве. Небесный свод, бескрайний и величественный, озарял море непостижимой глубиной цвета – от густого сапфира у горизонта до нежной бирюзы у поверхности. Вода здесь была кристально чиста, словно слеза небожителя, и прозрачна до самой глубины, в отличие от мутной прибрежной зыби, исхлестанной волнами. Именно здесь, вдали от людской суеты и земных забот, Манэ остановила свой стремительный танец и терпеливо дождалась Марка, словно ангел, снисходящий к смертному.
Когда он, запыхавшийся и восхищенный, подплыл к ней, она обвила его шею руками, словно лианы, оплетающие ствол дерева. Ее взгляд, полный тепла и озорства, встретился с его. Она одарила его нежным поцелуем в губы, легким, как прикосновение морского бриза, и, упершись ступнями в его грудь, с лукавой улыбкой на устах, оттолкнулась, оставляя его вновь одного, посреди этой бескрайней, завораживающей синевы, приглашая его к новой игре, к новому полету в этом водном царстве.
«Дыхание… уже не то», – мысль кольнула сознание Марка острым осколком льда, когда он, перевернувшись на спину, тщетно пытался унять эту рваную, сбивчивую аритмию легких, вернуть ускользающий ритм в потемневшую от напряжения грудь. Каждый вдох отзывался болезненным покалыванием, как острые иглы впивались в ребра, напоминая о предательски ускользающей молодости. Он запрокинул голову, ища спасения в бесстрастном потолке бассейна, надеясь найти там ответ, утешение, или хотя бы глоток свежего воздуха, которого так отчаянно не хватало. Холодный, бездушный свет люминесцентных ламп, впаянных в свод, казалось, насмехался над его усилиями. При каждом нервном моргании они расплывались в призрачные, вытянутые кляксы, как искаженные кадры старого, забытого кино, снятого анаморфотной оптикой – кино о чужой, далекой жизни, где он был лишь случайным зрителем, заброшенным в зал по ошибке. Этот мертвенный, электрический свет, лишенный тепла и жизни, вторгался в пространство бассейна, смешиваясь с щедрым, но уже блеклым дневным потоком, просачивающимся сквозь огромные витражи окон, словно последние лучи угасающего солнца, пытающиеся пробиться сквозь серую пелену, за которой надвигались темные тучи. Их неестественное сплетение рождало причудливую, зыбкую игру теней на воде и стенах – мимолетное кружево обмана, эфемерное дыхание времени, скользящее по поверхности реальности, делая ее неустойчивой и обманчивой, как мираж в пустыне. Тени плясали свой молчаливый танец, шепча о бренности всего сущего, о неумолимом беге секунд, утекающих сквозь пальцы, словно вода. «Если ты не хочешь превратиться в одного из этих утренних призраков, обреченно пыхтящих рядом с дряхлеющими старушками на этой унылой, бесконечно тянущейся вдоль реки набережной, – прозвучал в его голове суровый, безапелляционный голос самобичевания, – если не хочешь стать тенью самого себя, растворившись в серой массе уходящих дней, значит, придется удвоить, утроить эти мучительные визиты в бассейн, заставлять себя, ломать, преодолевать, пока еще есть силы, пока еще теплится искра жизни, пока тело не превратилось в неповоротливую, усталую оболочку, влачащуюся по земле». И в этом холодном, искусственном свете бассейна, среди зыбких теней и отражений, вновь вспыхнула упрямая, почти отчаянная решимость, как крошечный огонек надежды, мерцающий во тьме равнодушия.
– Ма… Марк, – едва слышным шепотом прозвучало имя, сорвалось с дрожащих губ, как последний вздох перед погружением в пучину. Манэ прильнула к нему, ища не просто защиты в его объятиях, а якорь, способный удержать ее от водоворота собственных чувств. В голосе звучал трепет предвкушения, словно заря занималась в ее душе, но сквозь эту радость пробивалась тонкая нить тревоги – как тихий шепот волн, предвещающий надвигающуюся бурю. – Марк, мне предложили хорошую работу, – прошептала она.
– Какая работа, Манэ? – отозвался Марк, его голос был бархатистым и спокойным, как гавань в шторм. Он чувствовал, как трепещет ее сердце под его рукой, словно пойманная птица, бьющаяся в клетке ребер.
– Границы… они треснули, Марк, как лед под весенним солнцем, – проговорила Манэ, ее взгляд был устремлен вдаль, к горизонту, где небо сливалось с морем в бесконечном поцелуе. – Ветер перемен, понимаешь, Марк? Он донес до нас не просто запах свободы, а пьянящий аромат новых возможностей, надежд – распустившиеся бутоны после долгой зимы. И вместе с ним… вместе с ним пришло предложение, от которого кружится голова, словно от высоты птичьего полета. Теперь с Америкой… у нас мосты дружбы расцветают пышным цветом, как сады весной.
– В Штатах? – Марк отстранился, но не отпустил ее, а лишь взглянул в ее взволнованное лицо, пытаясь прочесть в нем ответ, как в открытой книге. Легкая тень удивления скользнула по его чертам, как мимолетное облачко, заслонившее солнце, но тут же растаяла, сменившись теплой, понимающей улыбкой, которая всегда растворяла ее сомнения, как утренний туман. – Тебе предлагают работу в Америке? – переспросил он, будто уточняя у судьбы, не ослышался ли.
– Именно, – кивнула Манэ, и в глазах ее зажглись искорки – маленькие звезды, отражающие далекое сияние мечты. – Представляешь?
– И чем же ты будешь там заниматься, моя художница? – с нежностью спросил Марк, его голос звучал как тихая мелодия, ласкающая слух. Он смотрел на нее с восхищением, словно на редкий цветок, распустившийся посреди суровой реальности.
– Рисованием… – в голосе Манэ зазвучала мечта, тихая музыка, едва различимая, но прекрасная в своей хрупкости. – В настоящей художественной студии… в храме искусства, где рождаются новые миры на холстах. Контракт на два года, а потом… возможно продление, да еще и с повышением, словно признание, словно крылья за спиной, чтобы лететь еще выше.
– Надеюсь… надеюсь, ты уже дала согласие? – в голосе Марка проскользнула легкая, едва уловимая надежда – робкий луч солнца, пробивающийся сквозь тучи. Он понимал, что это шанс, подобный падающей звезде – редкий и драгоценный.
– Еще нет… – прошептала Манэ, опуская взгляд, пряча в глубине зрачков бурю эмоций. – Я не могла решить… не могла даже подумать об этом, не поговорив с тобой, Марк. Это… это слишком важно, слишком судьбоносно, чтобы решать в одиночку, словно вырывать страницу из книги нашей общей жизни.
– И ты выбрала открытое море для этого откровения? – В его голосе слышалось не то удивление, не то восхищение ее проницательностью, будто он разгадал тайну, спрятанную в глубине ее души. Морской простор, казалось, вторил их чувствам, то ласково шепча волнами, утешая и поддерживая, то тревожно вздымаясь, предчувствуя грядущие перемены.
– Мне показалось… здесь будет уместно, – тихо ответила Манэ, ее голос звучал как эхо морского бриза. – Здесь, где горизонт зовет в бесконечность, где стихия обнажает истинные чувства…
– Ценю, – Марк притянул ее ближе, чувствуя, как волнение нарастает в его груди – прилив, готовый затопить берега спокойствия. Он обнял ее крепче, словно пытаясь удержать ускользающее время, момент, когда их мир еще был целым и незыблемым.
– Я не хочу быть без тебя, Марк, – слова Манэ прозвучали не просто просьбой, а криком души, мольбой о спасении от одиночества, как утопающий взывает о помощи.
– Глупости, Манэ, – мягко, но уверенно сказал Марк, его голос был твердым, как скала, о которую разбиваются волны сомнений. – Ты должна лететь, не раздумывая. Такие шансы выпадают раз в жизни, словно кометы, проносящиеся по небосклону судьбы, и ты заслужила их, как никто другой. Твой талант… он должен расцвести там, где его оценят по достоинству, как редкий цветок в благодатной почве. Тем более, твой английский… он же почти безупречен, это ключ, открывающий двери в новый мир.
– А ты, Марк? Что будешь делать ты? – в голосе Манэ зазвучала не просто тревога, а леденящий страх, будто пропасть разверзлась между ними, готовая поглотить их любовь.
– Увы, моя патологическая дислексия к языкам – мой крест, – с легкой грустью ответил Марк, в его голосе звучала тихая обреченность, признание своей судьбы. – Выбора у меня особого нет, Манэ. Да и ты знаешь… меня ведь не выпустят, словно птицу в клетке, чьи крылья обрезаны.
Сердце Манэ сжалось от боли за Марка, будто ледяная рука стиснула его, лишая дыхания. «Как хорошо, что соленые брызги смешиваются с моими слезами…» – подумала она, отворачиваясь, чтобы скрыть навернувшиеся слезы, как драгоценные жемчужины, которые не хотелось показывать миру. Она отплыла немного, чувствуя, как ком подступает к горлу, будто камень, тянущий ко дну. «Плевать…» – прошептала она вдали, и в этом слове звучала не отчаянная слабость, а невероятная решимость, сталь, закаленная в огне тоски. – «Я его не брошу. Мы – одно целое, две половинки сердца. Либо мы едем вместе, как две птицы в одной стае, либо я остаюсь здесь, корень, намертво вросший в эту землю. Никуда я не поеду без него, словно душа без тела, словно солнце без света».
Мощный, агрессивный поток обжигающе-горячей воды – разгневанный бог из медного чрева исполинской душевой лейки – обрушился на тело Марка. Это был не просто душ – это был катарсис, ритуальное омовение, призванное смыть не только въедливый привкус хлора, но и липкую пелену усталости, осевшую на душе за долгий день. Каждая струя, каждая капля – живая, пульсирующая энергия, шелковые нити, рожденные из жидкого огня. Они ласкали разгоряченную кожу, как нежное прикосновение любовницы, но в то же время обжигали, словно требовательный поцелуй ревнивца, пробуждая каждую клетку тела. С восторженным журчанием, похожим на тихий смех нимф, струи ударялись о холодные, гладкие плиты мраморных стен душевой, и, как капли расплавленного серебра, весело скользили вниз, к темному, зияющему жерлу водостока, вмонтированному прямо в мраморный пол. Этот стальной зев, казалось, бездонный, голодный, ждал, чтобы поглотить все – и воду, и усталость, и, может быть, даже тоску, что прокрадывалась в сердце Марка.
Он замер, неподвижный, под этим обжигающим, животворным ливнем, стремясь раствориться, исчезнуть, переродиться в этом блаженном, всепоглощающем тепле. Неизвестно, сколько бы еще длилось это упоение, это почти религиозное погружение в стихию, если бы душ вдруг не обезумел, словно демон, внезапно вырвавшийся на свободу из заточения. В одно мгновение гармония нарушилась, рай обернулся адом. Вместо ровного, ласкающего потока, он обрушил на Марка град беспорядочных, дерганых, почти истеричных струй. Это был уже не нежный ливень, а хаотичный шторм, взбесившаяся буря в стакане воды. Капли не ласкали, а хлестали, мелкие, злые плети, впиваясь в кожу. Звук журчания сменился хриплым, надрывным кашлем – захлебывающийся от мучительного приступа старика, из последних сил пытающийся выплюнуть из себя болезнь. Несколько мгновений струя еще билась в конвульсиях, дергаясь и плюясь остатками воды, исполняя предсмертную пляску механизма, доведенного до предела, будто крича о своей боли и усталости. И затем, испустив последний, судорожный вздох, словно вырвав из себя последние капли жизни, затих окончательно, погрузившись в мертвую тишину, оставив Марка стоять в ошеломлении, в тишине, которая казалась оглушительной после недавнего водного буйства.
– Это ваше творение? – голос Марка, как бархатный шепот, коснулся слуха молодой художницы.
Девушка вздрогнула и подняла брови, вскинув голову с легким вызовом. – А что, разве оно – белая ворона в стае черных? Разве оно выбивается из этого… этого сонма самодовольных посредственностей, что здесь, кажется, возомнили себя вершителями судеб искусства? – в голосе прозвучала не только ирония, но и горечь.
– Слава небесам, – выдохнул Марк с искренним облегчением, скинув с плеч непосильную ношу. – Все эти полотна, вместе взятые, не стоят и пылинки той души, что горит в вашем. Они – как пустые скорлупки орехов, выброшенные на берег волной безвкусия, а ваше… ваше – словно жемчужина, выловленная из мутных глубин забвения.
Румянец волнения, как зарница на закате, вспыхнул на щеках девушки, расцвечивая бледность кожи нежным персиковым цветом. Сердце забилось быстрее, как испуганная птица в клетке груди.
– Я обошел весь этот… этот балаган тщеславия, – продолжил Марк, не отрывая взгляда от картины, словно боясь потерять нить волшебства. – Сплошная массовая культура, жевательная резинка для глаз, пригодная разве что для непритязательного взора, утомленного серыми буднями. А в вашей работе… в ней бьется пульс жизни, в ней искра божественного безумия. Вы чувствуете пространство, дышите им, игра цвета и света – безупречное понимание композиции – законы мироздания, отлитые в красках. В этом… простите за прямоту, в этом змеином гнезде, где шипят и ползают зависть и посредственность, вам не место. Вы – гордая орлица, случайно залетевшая в курятник. Осмелюсь предположить, вы еще не продали ни одного полотна? Я прав? – вопрос прозвучал не как допрос, а скорее как констатация печального факта.
Смущение на лице девушки стало гуще, как вечерние сумерки, и взгляд потупился. Ответ не спешил складываться в слова, не желая разрушать хрупкую тишину. «Если этот статный молодой человек – покупатель, – промелькнула в сознании мысль, – нельзя сразу соглашаться, иначе собьет цену. А вдруг это просто игра, флирт, желание потешить свое самолюбие за мой счет?
– Вы правы, – произнесла она, голос дрогнул, как струна, задетая легким ветерком, не сумев переступить через горькую правду, обреченная на исповедь.
– Откуда в вас, столь юной, столько тоски и безысходности, что буквально сочится из этого холста, словно яд из раны? – тихо спросил Марк, вглядываясь в глубину картины, пытаясь разгадать тайну, заключенную в ее недрах. – Будто сама душа плачет на этом полотне, кричит в безмолвии красок.
Девушка промолчала, колеблясь, будто на краю пропасти. «Стоит ли открывать душу первому встречному, пусть и столь… проницательному? Не обернется ли эта откровенность новой болью, новым разочарованием? Не растопчет ли он мою хрупкую надежду, как дикий зверь нежный цветок?»
– Невероятный гиперреализм, – задумчиво произнес Марк, словно размышляя вслух, – в тончайшем переплетении с условным постмодернизмом. Словно два полюса, притягивающиеся и отталкивающиеся одновременно. И вот там, вдали, за толстыми стеклами полупрозрачного, наглухо закрытого окна, – обреченный взгляд героя, устремленный в никуда, в пустоту, в бездонный колодец отчаяния. И, как ни парадоксально, полотно не распадается на эклектику, не превращается в хаос, потому что вы нашли ту невидимую нить, что связывает несовместимое, и делаете это с поразительным мастерством, играючи.
– Вы так тонко чувствуете живопись, – удивилась девушка, в голосе прозвучало искреннее изумление, – вы, должно быть, не из этих мест, не из этого болота провинциальной серости. Что вас занесло в наш пыльный, заброшенный богом город? Вы словно редкая птица, залетевшая в клетку.
– Неужели вы и вправду думаете, что стекло настолько непреодолимо, что оно – словно стена плача, отгораживающая вас от желанного мира? Неужели невозможно проникнуть туда, где будущее трепещет великолепием, пышным ампиром, богатой палитрой красок, импрессионистической легкостью мазка, будто дыхание ветра, и многогранностью постмодерна? В отличие от этой унылой, вязкой бытовой серости по эту сторону окна, которая тянется, как болото, засасывая в свою трясину все живое, которую вы передаете с болезненной, почти маниакальной точностью, словно летописец уходящей эпохи? Неужели там, за стеклом, не ваша истинная тональность? Неужели там не бьется ваше настоящее сердце, не распускаются ваши истинные цветы души?
– Я не желаю продолжать этот разговор, – сухо отрезала она, голос стал холодным, как лед, и мысль скользнула в ее сознании, словно тень от пролетевшей птицы: «Какой проницательный… Словно рентген, просвечивает насквозь. И как искусно владеет словом, словно шпагой, без лишней суеты и пустословия, бьет прямо в цель. Видно, образование хорошее, аристократические замашки. Жизнь, наверное, к нему благосклонна, как щедрая мачеха, не придавила тяжким бременем выживания, не согнула под тяжестью невзгод. Удачливый… баловень судьбы, раз так легко может взволновать чужую душу, играя на струнах арфы. Хотя, может, и ошибаюсь. Может, вовсе не удачливый и не баловень, просто, в отличие от меня, смотрит на мир иными, более светлыми глазами, словно сквозь розовые очки. Или, может быть, он просто не видит той тьмы, что прячется за фасадом благополучия, той боли, что разъедает изнутри, как ржавчина.»
– Я желаю приобрести вашу картину, – произнес Марк, в голосе его звучала убежденность, – поверьте, она обретет достойное место на моей стене, в окружении полотен, близких ей по духу. Какова будет цена?
– Не знаю, – прошептала она, опустив взгляд.
– Имя свое вы, надеюсь, знаете? – уголок его губ тронула тень улыбки, едва заметная, но теплая, как луч солнца в пасмурный день. В ней сквозило не снисхождение, а скорее мягкое ободрение.
– Да… знаю, – тихо выдохнула она, будто признаваясь в чем-то сокровенном.
– И как же вас зовут, прекрасная незнакомка? – спросил Марк, и улыбка его стала шире, заиграла искрами внутреннего света, словно в глубине его души горел неугасимый огонь доброты и понимания.
– Ирина, – голос ее звучал теперь чуть увереннее, но все еще тихо, как шелест осенних листьев.
– Ирина, – повторил Марк. – Ирина… Я искренне стремлюсь стать хранителем вашей работы, этого осколка души, воплощенного в красках. Но для этого, увы, нам придется коснуться прозы жизни – цены. Сколько, скажите же, сколько я должен заплатить.
– Я… не знаю, – вновь прозвучал ее виноватый шепот, будто она извинялась за саму необходимость говорить о деньгах в мире искусства. – У меня… никогда прежде не покупали картины. Никто не видел в них… ценности.
– Хорошо, – Марк слегка наклонил голову, словно склоняясь перед ее невинностью, – давайте поступим иначе. Я готов предложить семьсот долларов. Что скажете? Согласны ли вы доверить мне ваше творение за эту скромную сумму?
– Неужели… это не слишком щедро? – в ее глазах, до этого тусклых от неуверенности, мелькнуло беспокойство, испуганный огонек. Она не привыкла к такой щедрости мира.
– Уверяю вас, ничуть. Истинная ценность искусства неизмерима, Ирина. Но давайте оставим высокие материи и вернемся к цифрам.
– Нет, это будет непомерно много, – Ирина покачала головой, словно отгоняя наваждение. – Я… я буду жить с тягостным чувством, что… что обобрала вас, воспользовалась вашей добротой. Возьмите… возьмите триста. Этого будет… достаточно. Более чем достаточно.
– По рукам, пятьсот, – улыбнулся Марк, видя ее искреннее смущение, чистое и незамутненное, как родниковая вода. Он понимал, что торгуется не о цене картины, а о цене ее уверенности в себе.
«Неужели… неужели в этом человеке нет изъяна?» – с легкой грустью подумала Ирина, и эта мысль была похожа на легкий укол иглы в сердце. Она вдруг осознала, что существуют редкие души, подобные маякам в ночи, чье присутствие дарит несказанную радость не только близким, но и случайным путникам. И вдруг, словно молния, расколовшая небо надвое, ее пронзила мысль, острая и тревожная: она не желает такого прозаического финала. Не хочет, чтобы все закончилось так просто: он заплатит, заберет картину – частичку ее самой – и просто исчезнет в серой толпе, оставив ее наедине с пустотой расставания. От волнения ее юное сердце встрепенулось в груди испуганной птицей, готовой вырваться на свободу. Она испугалась, не услышит ли он этот трепет, не заметит ли бурю эмоций, разыгравшуюся в ее душе.
Марк с готовностью расплатился, будто это было не денежное вознаграждение, а символический обряд, и принял из ее рук картину. Ирина бережно обернула ее плотной крафт-бумагой, будто пеленая новорожденного, скрепив ее небрежным движением скотча, пытаясь удержать ускользающее время.