Читать книгу Потерянный горизонт (Джеймс Хилтон) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Потерянный горизонт
Потерянный горизонт
Оценить:

4

Полная версия:

Потерянный горизонт

Вполне естественно, что неспособность ухватить смысл происходящего породила сильное негодование, а когда оно улеглось, настала очередь беспокойных рассуждений и догадок. Мэлинсон выдвинул теорию, которую они сочли приемлемой, главным образом за отсутствием других. Их похитили в расчете на выкуп. Само по себе это не ново, хотя использованный в данном случае прием был необычным. То, что подобное случалось и раньше, служило некоторым утешением. В конце концов, похищения бывали и прежде, и очень многие завершались вполне благополучно. Племя держит вас в какой-нибудь горной берлоге, пока правительство не раскошелится, после чего вас отпускают на свободу. Обращаются с вами вполне прилично, а поскольку похитителям выплачиваются не ваши собственные деньги, все неприятности кончаются для вас вместе с самим приключением. Потом, разумеется, ВВС посылают на место происшествия эскадрилью бомбардировщиков, а у вас в запасе оказывается замечательная история, которую вы будете пересказывать до конца своих дней.

Мэлинсон высказал свое предположение с некоторой долей тревоги. Но Барнард, американец, ухватился за него как за повод повеселиться.

– Ну-ну, джентльмены, я бы сказал, чья-то голова хитро задумала. Но не осмелюсь утверждать, что при этом ваша военная авиация покрыла себя славой. Вы, британцы, любите отпускать шутки насчет чикагских грабежей и всего такого прочего, но я что-то не припомню случая, когда бы парень с пистолетом угнал самолет Дяди Сэма. И между прочим, интересно было бы узнать, что этот молодец сделал с настоящим пилотом. Держу пари, он его пристукнул.

Барнард зевнул. Это был большой, плотный человек. Веселые морщинки не в состоянии были согнать грусть с его изможденного лица. В Баскуле о нем никто ничего не знал, кроме того, что он прибыл из Персии, где, как предполагалось, вел какие-то дела с нефтью.

Конвэй между тем занялся весьма практическим занятием. Он собрал всю имевшуюся у них бумагу до последнего клочка и стал сочинять послания на местных языках, собираясь время от времени сбрасывать их вниз на землю. Жалкая надежда в столь пустынной местности, но попытаться стоило.

Четвертая в их компании, мисс Бринклоу, сидела неподвижно – сжатые губы, прямая спина, мало слов и никаких жалоб. Эта маленькая женщина всем своим видом как бы показывала, что гостьей здесь она оказалась вынужденной и ее присутствие отнюдь не означает, будто она целиком одобряет происходящее.

Конвэй нечасто вступал в разговор. Чтобы переложить сигнал «SOS» на местные диалекты, требовалась полная сосредоточенность. Однако если ему задавали вопросы, он отвечал и теорию Мэлинсона условно принял. В какой-то степени он согласился также с нападками Барнарда на ВВС.

– Хотя, конечно, случившееся можно объяснить. В такой суете не разберешь, кто есть кто среди людей, облаченных в летные комбинезоны. Нет никаких оснований терзаться сомнениями и подозрениями в адрес человека, одетого по форме и явно знающего свое дело. А этот, конечно же, вел себя как полагается – подавал должные сигналы и прочее. Вполне очевидно также, что летать он умеет… Тем не менее я согласен с вами, в связи с этим делом кому-то следует устроить головомойку. И будьте уверены, это произойдет. Только мне кажется, что кара будет незаслуженной.

– Замечательно, сэр, – отозвался Барнард. – Я, что уж там говорить, восхищаюсь тем, как вы смогли увидеть одновременно обе стороны медали. Так, несомненно, и надо смотреть на вещи – даже когда вас силой вытаскивают на прогулку в поднебесье.

У американцев, подумал Конвэй, есть особый дар ставить себя выше собеседника, не оскорбляя его. Он миролюбиво улыбнулся, но разговор не продолжал. Его охватила такая усталость, которую он не смог бы стряхнуть даже перед лицом самой большой из мыслимых опасностей. К вечеру, когда Барнард и Мэлинсон обратились к нему за разрешением разгоревшегося между ними спора, он не отозвался. Казалось, он крепко спал.

– Каюк, – заключил Мэлинсон. – И неудивительно после всего, что он пережил в эти несколько недель.

– Вы его друг? – осведомился Барнард.

– Я работал с ним в консульстве. И мне известно, последние четыре ночи подряд он даже не прилег. Сказать по правде, нам дьявольски повезло, что он оказался с нами в этом горячем местечке. Знает языки, имеет подход к людям. Если кто и вытянет нас из заварухи, так это он. Не теряет хладнокровия.

– Ну, тогда пусть поспит как следует, – решил Барнард.

Мисс Бринклоу сделала одно из своих немногословных замечаний.

– Мне кажется, он выглядит очень смелым человеком, – сказана она.

Конвэй был гораздо менее уверен в том, что его можно считать смелым человеком. Физическое утомление заставило его закрыть глаза, но настоящего сна не было. Он все слышал и улавливал каждое движение в самолете.

Со смешанными чувствами воспринял он похвалы, которые расточал ему Мэлинсон. Из-за них-то и обрушились на него сомнения. Защемило в желудке, он понял: подобным образом тело отзывается на тревогу, поселившуюся в мыслях. Он прекрасно знал по опыту, что не принадлежит к людям, которым опасность доставляет удовольствие сама по себе. Иногда он находил в ней и кое-что приятное – возбуждение, возможность встряхнуться. Но наслаждаться ею, подвергая риску собственную жизнь, – такое ему было совершенно чуждо. Двенадцатью годами раньше окопная война во Франции научила его не рисковать, и он несколько раз избежал смерти благодаря тому, что не лез на рожон. Даже свой орден он заработан не столько храбростью, сколько тяжело доставшимся умением проявлять выдержку и упорство. А после войны каждая новая опасность вызывала у него все меньше удовольствия, разве что в награду она сулила особую остроту ощущений.

Он по-прежнему сидел с закрытыми глазами. Его растрогали, но и несколько смутили слова Мэлинсона. Так уж повелось, что его уравновешенность всегда сходила за мужество. В действительности же она скрывала не столько присутствие духа, сколько безразличие.

Дьявольски неприятная переделка, думал он. И вовсе не замечая в себе готовности к смелым поступкам, он испытывал прежде всего отвращение к любой возможной неприятности. Взять, скажем, мисс Бринклоу. Он прикидывал, что при определенных обстоятельствах ему придется вести себя, исходя из той посылки, что, как женщина, она заслуживает лучшего, чем все остальные, вместе взятые, и содрогался при мысли, что могут возникнуть условия, при которых соответствующее, нарушающее все пропорции поведение станет для него неизбежным.

Тем не менее, притворившись проснувшимся, он первым делом обратился к мисс Бринклоу. Про себя он отметил, что она не может похвастаться ни молодостью, ни красотой. Эти ее добродетели со знаком минус были весьма кстати, если учесть, в каком трудном положении все они могли оказаться в скором времени. Он также испытывал к ней некоторое чувство жалости, так как подозревал, что ни Мэлинсон, ни американец не любят миссионеров, тем более женского пола. Сам он не имел подобных предубеждений, но боялся, что широта его взглядов покажется ей особенно неожиданной, а потому приведет ее в еще большее беспокойство.

– Кажется, мы здорово влипли, – сказал он, наклонившись к ее уху. – Но я рад, что вы не теряете спокойствия. Вообще-то я не думаю, чтобы с нами произошло действительно что-нибудь страшное.

– Убеждена, не произойдет, если вы сможете этому помешать, – ответила она.

И это не прозвучало для него утешением.

– Обязательно скажите мне, если вам нужна будет какая-нибудь услуга, и я постараюсь сделать вашу жизнь поудобнее.

Барнард услышал сказанное.

– Поудобнее? – громовым эхом отозвался он. – Да мы же и так утопаем в удобствах. Мы просто наслаждаемся путешествием. Жаль, у нас нет колоды карт, сейчас же сели бы за бридж.

Конвэй поддержал это замечание, хотя бридж он не любил.

– Не думаю, что мисс Бринклоу играет в карты, – сказал он с улыбкой.

Но монахиня, резко повернувшись, возразила:

– Ошибаетесь, я как раз играю и никогда не видела в картах ничего дурного. В Библии против них не сказано ни слова.

Все рассмеялись, и казалось, преисполнились к ней благодарностью за повод повеселиться. Конвэй отметил, что она по крайней мере не истеричка.

Всю вторую половину дня самолет гудел, пробивая путь сквозь плотные туманы верхних слоев атмосферы. Он летел слишком высоко, поэтому нельзя было хоть что-нибудь разглядеть внизу. Впрочем, изредка в разрывах молочной пелены облаков на мгновение появлялись зубчатые очертания высокой горы или блестящие ленты безымянных потоков. Общее направление можно было приблизительно определить по солнцу. В основном они летели на восток, изредка отклоняясь к северу. Но чтобы понять, где именно они могут в конце концов оказаться, надо было знать скорость полета, о которой Конвэй не имел ни малейшего представления. Он предполагал, что запас топлива близится к концу, хотя и тут дело могло обстоять по-разному.

Конвэй не обладал познаниями в области авиационной техники, но он уже уверился, что кем бы ни был их пилот, а самолетом он управлял мастерски. Посадка в каменистой долине показала это с очевидностью, были тому и другие свидетельства. И Конвэй не мог избавиться от чувства, всегда возникавшего у него в присутствии высшей и несомненной компетентности.

К нему самому вечно обращались за помощью. И он так от этого устал, что рядом с человеком, у которого явно не будет ни просьб о помощи, ни нужды в ней, он испытывал некоторое спокойствие, оберегавшее от переживаний по поводу надвигавшихся передряг. Но от своих спутников он не ждал таких же настроений. Он сознавал, что у каждого из них личных причин для волнений и переживаний, вероятно, больше, чем у него. Мэлинсон, например, был помолвлен, и в Англии его ждала невеста. Барнард, похоже, был женат. Для мисс Бринклоу имели значение ее работа, или призвание, или как еще она это называла. Мэлинсон, кстати, проявлял гораздо меньшую выдержку, чем все прочие. С каждым часом он все больше выходил из себя – вплоть до того, что стал злиться на то самое хладнокровие Конвэя, которое еще недавно расхваливал.

Дошло и до громкой свары, перекрывшей шум мотора.

– Слушайте, вы! – яростно орал Мэлинсон. – Неужели так и будем сидеть сложа руки? И ждать, пока этот маньяк сотворит с нами все, что пожелает его проклятая душа? А что мешает разбить перегородку и покончить с ним?

– Ровным счетом ничего, – ответил Конвэй. – Разве только то, что он вооружен, а мы нет. И еще то, что ни один из нас не сможет посадить самолет на землю.

– Ну, это, уж конечно, не составит большого труда. Вы-то, я полагаю, сумеете это сделать.

– Мой дорогой Мэлинсон, почему ты всегда именно от меня ждешь чудес?

– Ну ладно, так или иначе, чертова карусель доводит меня до бешенства. Мы разве не можем заставить негодяя приземлиться?

– Как ты предлагаешь это сделать?

Мэлинсон заводился все больше и больше.

– Вот он перед нами, не так ли? Рукой подать, и нас трое мужиков против одного! И мы ничего не можем, кроме как сидеть, уставившись в его спину? Ну, по крайней мере давайте выдавим из него объяснение, что все это значит.

– Хорошо, попытаемся.

Конвэй подошел к перегородке, которая отделяла их от возвышавшейся впереди кабины пилота. Часть стеклянной перегородки представляла собой подвижную заслонку, своего рода квадратную форточку, через которую пилот, повернув голову и слегка наклонившись, мог общаться с пассажирами. Конвэй постучал по стеклу костяшками пальцев. Последовавший ответ настолько соответствовал его ожиданиям, что ему это даже показалось забавным. Стеклянная заслонка скользнула вбок, и в форточке появилось дуло револьвера. И не единого слова. Конвэй не стал оспаривать представленный довод, вернулся на место, и форточка закрылась.

Мэлинсона случившееся удовлетворило лишь отчасти.

– Не думаю, чтобы он решился стрелять, – заметил он. – Похоже на блеф.

– Вполне, – согласился Конвэй, – но лучше уж ты сам проверяй, так ли это.

– Что ж, мне кажется, надо дать хоть какой-нибудь бой, а не сдаваться просто так.

Конвэй воспринимал это с пониманием. Он узнавал общепринятую установку со всеми относящимися к ней образами героических солдат, со всеми школьными учебниками по истории, напоминающими, что англичане не ведают страха, никогда не отступают и никогда не терпят поражения. Он сказал:

– Затевать бой без всякой надежды на победу – это жалкая игра, и я не из тех героев, что решаются на подобное.

– Тем лучше для вас, сэр, – с чувством произнес Барнард. – Когда вы коротко подстрижены, а вас все равно хватают за волосы, вполне можно уступить – и даже с удовольствием. Что до меня, то я намерен наслаждаться жизнью, пока она продолжается, и сейчас, пожалуй, закурю сигару. Надеюсь, вы не придаете значения этому неудобству в нависшей над нами опасности?

– Я – нисколько. Но может быть, это не понравится мисс Бринклоу.

Барнард поспешил исправить оплошность:

– Извините меня, мадам, вы не станете возражать, если я закурю?

– Ничуть, – ответила она благосклонно. – Сама я не курю, но аромат сигары доставляет мне удовольствие.

Конвэй почувствовал, что среди женщин, способных на такое заявление, первой с ним выступит именно мисс Бринклоу. Тем временем Мэлинсон немного угомонился, и Конвэй дружелюбно предложил ему сигарету, хотя сам курить не стал.

– Я знаю, каково тебе приходится, – мягко сказал он. – Дело дрянь, а в определенном смысле и того хуже, потому что мы ничего не можем изменить.

«С другой стороны, однако, оно и к лучшему», – невольно подумал Конвэй про себя. Его все еще сковывала страшная усталость. И к тому же в природе его было заложено свойство, которое иные люди могли бы ошибочно принять за лень. Мало кто способен был с таким усердием отдаваться работе, когда ее действительно надо было сделать, и мало кто с такой же готовностью брал на себя ответственность. Но и то правда, что в нем не было жажды деятельности и сознание своей ответственности вовсе не доставляло ему наслаждения. Труд и ответственность составными частями входили в его служебные занятия; и в том и в другом он, как мог, старался быть на высоте. Но всегда был готов уступить место другому, кто будет работать так же или лучше.

Это свойство и было, несомненно, в какой-то мере причиной его не столь внушительных, как ожидалось, успехов в служебном продвижении. У него не было такого честолюбия, которое заставляло пробивать себе дорогу, расталкивая других, или изображать бурную деятельность в обстановке, когда и впрямь ничего делать не надо. Его депеши отличались порой краткостью, граничащей с дерзостью. А хладнокровие, какое он проявлял в чрезвычайных обстоятельствах, хотя и вызывало восхищение, но заставляло некоторых сомневаться: не равнодушие ли это? Начальство любит, чтобы подчиненные напрягались, а их внешнее спокойствие служило только обычной маской воспитанного человека, который не выставляет свои чувства напоказ. Но вот насчет Конвэя время от времени возникало мрачное подозрение, что он не только кажется совершенно спокойным, но и действительно не испытывает никаких волнений и что, как бы ни повернулось дело, ему наплевать.

Но, как и в случае с его ленью, это было не совсем точное толкование его поведения. Окружавшие его люди в большинстве своем удивительным образом не замечали простой и очевидной черты его характера – склонности к покою, созерцательности и одиночеству.

При наличии такой склонности, да еще при том, что заняться было решительно нечем, Конвэй откинулся на спинку кресла и теперь уже по-настоящему заснул. Проснувшись, он заметил, что и другие тоже после всех волнений поддались усталости. Мисс Бринклоу сидела с закрытыми глазами прямая, будто проглотила металлический стержень. Видом своим она напоминала потускневшего, заброшенного идола. Мэлинсон устроился поудобнее, уперев подбородок в ладошку. Американец даже похрапывал. Все это весьма разумно, подумал Конвэй, нет смысла взвинчивать самих себя криками. Но в тот же миг появилось нечто новое в его собственных ощущениях, слегка закружилась голова, участилось сердцебиение, ему захотелось вдохнуть сразу и побольше воздуха. Он вспомнил, что такое с ним однажды уже было – в швейцарских Альпах.

Он выглянул в окно. Небо вокруг выглядело совершенно чистым, и в остатках дневного света перед ним открылся вид, от которого его дыхание чуть было не остановилось вовсе. Вдали, на самом краю видимого пространства, ряд за рядом выстроились снежные вершины. Вниз по склонам сползали ледники. И вся эта горная страна как бы плыла над пышными облаками. Горы дугой опоясывали весь горизонт и на западе исчезали в почти ослепительном пламени, которое горело как бы вдохновенным импрессионистским мазком на картине полусумасшедшего гения. А самолет между тем несся посреди этого великолепия, приближаясь к выраставшей впереди белоснежной стене, которая казалась просто частью неба, пока на нее не упали солнечные лучи. И тогда она предстала сверкающей громадой, и зрелище было такое, будто они находились в Мюррене[7]у подножия залитой солнцем Юнгфрау, только эта гора казалась в десять раз больше и ее снега сверкали ярче.


Конвэй не был охотником за зрительными впечатлениями, и его совсем, как правило, не занимали «виды природы» – особенно те, для созерцания коих заботливые муниципальные власти расставляют скамейки. Однажды возле Дарджилинга его затянули на Тигровую гору, чтобы полюбоваться восходом солнца на Эвересте, и в итоге высочайшая вершина мира стала для него бесспорным разочарованием. Но тот зловещий спектакль, что разворачивался за окном самолета, был зрелищем иного разряда, не из тех, которые сознательно выставляются напоказ с расчетом вызвать восхищение. Нечто дикое и устрашающее было в этих непреклонных ледяных скалах, и некая возвышенная неустрашимость заключалась в самом способе приближения к ним.

Он стал размышлять, где они находятся, вызывая в памяти географические карты, прикидывая расстояния, стараясь увязать время со скоростью. Тут он заметил, что Мэлинсон тоже не спит. Он тронул руку юноши.

Глава 2

Конвэй не стал никого будить, подождал, пока другие проснутся сами, и потом не очень-то отзывался на их удивленные возгласы. Но когда Барнард захотел узнать, на какие мысли наводит его эта картина, он изложил свое мнение так, как это делает университетский профессор, свободно и словно со стороны объясняющий суть проблемы. По его представлениям, они все еще находились в Индии. В течение нескольких часов они летели на восток, слишком высоко, чтобы можно было что-нибудь рассмотреть, но, вероятно, их маршрут пролегал вдоль долины какой-то реки.

– Не очень-то полагаюсь на свою память, но мне кажется, это вполне могла быть долина Инда в его верхнем течении. Коли так, она должна была привести нас в очень впечатляющую часть мира, и, как видите, привела.

– Стало быть, вы знаете, где мы находимся? – прервал его Барнард.

– Ну, пожалуй, нет. Я никогда прежде не бывал сколько-нибудь близко к этим краям, но не удивлюсь, если вон та гора и есть Нанга Парбат, на которой погиб английский альпинист Маммери. Ее очертания, весь пейзаж соответствуют всему, что я о ней слышал.

– Вы сами причастны к альпинизму?[8]

– В молодости очень увлекался. Но конечно, дело не шло дальше обычных швейцарских восхождений.

Мэлинсон раздраженно вмешался в разговор:

– Полезнее было бы поговорить о том, куда нас несет. Пусть кто-нибудь, Бога ради, скажет нам это.

– Ну что ж, сдается, что несет нас вон к тому хребту, – сказал Барнард. – Вы согласны, Конвэй? Извините, что обращаюсь к вам так запросто, но коль скоро нам предстоит совместно пережить маленькое приключение, жаль было бы тратить силы на церемонии.

Конвэй считал вполне естественным, чтобы его называли по имени, и извинения Барнарда показались ему несколько излишними.

– Да, разумеется, – согласился он и добавил: – Думаю, этот хребет – горы Каракорум. В них есть несколько перевалов. Это к тому, что, может быть, наш пилот захочет их пересечь.

– Наш пилот? – воскликнул Мэлинсон. – Вы хотите сказать: наш маньяк! Настала, я считаю, пора отбросить теорию насчет похищения. Земли Границы у нас уже давно позади, здесь внизу нет никаких племен. Единственное объяснение я нахожу в том, что этот парень – законченный шизик. Только сумасшедший способен залететь в такую местность.

– Я уверен, что залететь сюда не способен никто, за исключением дьявольски хорошего летчика, – отозвался Барнард. – Я никогда не был силен в географии, но знаю, эти горы славятся как самые высокие в мире, а коли так, чтобы пересечь их, требуется, будьте любезны, первоклассное мастерство.

– И еще воля Божья, – неожиданно вставила мисс Бринклоу.

Конвэй промолчал. Воля Божья или безумие человеческое составляли, на его взгляд, тот выбор, который открывается всякому, кто желает получить удовлетворительное объяснение для большинства вещей и событий. Или наоборот (это он допустил, приглядываясь к продуманно устроенному маленькому миру кабины и сравнивая его с таким необузданным творчеством природы за окном) – воля человеческая и безумие Божье. То-то было бы удовольствие твердо установить, какой именно взгляд на вещи правильный.

За окном, пока он смотрел и размышлял, все вдруг странным образом преобразилось. Гора стала синей, а в нижней, более темной части – фиолетовой. Нечто, превосходящее его обычную отрешенность, поднялось в душе Конвэя – нет, не волнение, тем более не страх, но пронзительное предчувствие необыкновенного. Он сказал:

– Вы совершенно правы, Барнард, дело принимает все более удивительный оборот.

– Удивительный или нет, я вовсе не намерен этому радоваться, – твердил свое Мэлинсон. – Мы сюда не просились, и только на небесах ведают, что с нами будет, когда мы попадем на место, где бы оно ни находилось. И у меня нет оснований считать всю эту историю менее возмутительной только потому, что негодяй оказался мастером воздушного цирка. Пусть так, но это не мешает ему быть и шизиком. Однажды я слышал, летчик спятил во время полета. А этот наверняка свихнулся еще на земле. Вот моя теория, Конвэй.

Конвэй молчал. Ему надоело перекрикивать гул мотора, да, в конце концов, бесполезным представлялось перебирать все новые и новые толкования происходящего. Но когда Мэлинсон потребовал ответа, он сказал:

– Знаешь, очень четко отлаженное безумие. Не забудь, как мы садились для заправки. И учти также, что это единственный самолет, способный подняться на такую высоту.

– Не доказывает, что он нормальный. Может, он из тех шизиков, которые умеют все рассчитать.

– Да, это, разумеется, возможно.

– Ага, ну, тогда мы должны составить план действий. Что мы собираемся делать, когда он приземлится? Конечно, если не разобьется и не погубит всех нас. Что мы будем делать? Бросимся к нему с выражением благодарности за чудесный полет – это, да?

– Мы? Ни Боже мой, – ответил ему Барнард. – Броситься с выражением – это я целиком предоставляю вам.

И опять Конвэю не хотелось продолжать спор, тем более раз уж американец с его уравновешенностью и добродушием вполне, как казалось, справлялся с этим делом. Конвэй поймал себя на мысли о том, что их группа могла сложиться и гораздо менее удачно. Лишь Мэлинсон капризничал, да и тому причиной отчасти могла быть высота. Разреженный воздух по-разному действует на людей. Для Конвэя, например, он означал одновременно ясность сознания и физическую расслабленность – состояние, не лишенное приятности. Вдыхая свежий холодный воздух, он как бы вбирал в себя удовольствие, понемногу, маленькими глотками. В целом, конечно, творилось нечто ужасное, но у него не было сил возмущаться чем-либо, содержавшим в себе столько целеустремленности и столько захватывающей неопределенности.

По мере того как он разглядывал величественную гору, успокоительным озарением явилось ему сознание, что вот остались же еще такие места на земле, далекие, недоступные, не тронутые человеком. Ледовый бастион Каракорум еще более, чем прежде, поражал своим сверкающим великолепием на фоне северного неба, мрачного и грозного. Горные вершины переливались холодным блеском. Унесенные в даль и высоту, они восхищали своим достоинством. Те несколько тысяч футов, которых им не хватало, чтобы сравняться ростом с известными пиками-гигантами, возможно, навсегда уберегут их от альпинистских экспедиций: нет соблазна, способного искусить охотников за рекордами. Конвэй был прямой противоположностью подобным искателям высших достижений. Он был склонен усматривать нечто вульгарное в западной идеализации превосходных степеней. Установка «максимально для наивысшего» казалась ему менее разумной и, пожалуй, даже более приземленной и пошлой, чем «много для высокого». В общем, чрезмерные усилия его не вдохновляли, а подвиги ради подвигов нагоняли на него скуку.

Он все еще любовался пейзажем, когда сгустились сумерки и из ущелий вверх по склонам гор потянулся густой бархатный мрак. А потом весь хребет, теперь еще более приблизившийся, озарился новым, мягким сиянием. Это всходила полная луна, и свет ее поочередно заливал горные вершины, одну за другой, будто некий небесный фонарщик делал свою урочную работу, пока не превратил весь горизонт в полосу сверкающих огней, протянувшихся по иссиня-черному небу.

bannerbanner