banner banner banner
Медбрат Коростоянов (библия материалиста)
Медбрат Коростоянов (библия материалиста)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Медбрат Коростоянов (библия материалиста)

скачать книгу бесплатно

– Не надо обещать, надо просто узнать, – голубой и следом зеленый глаз закрылись.

Надо! Легко сказать! Пока я шлепал обратно до процедурной, определил ясно одну вещь. И не определил даже, но точно увидел без прикрас. Мотя прав и прав во всем. Узнать надо, и это не к добру. Проклятые «зеленые» всем здесь застили, замылили трезвость взора. Трюк злонамеренного и очень прозорливого фокусника из тех, кто создают иллюзии. Ап! В одной руке шляпа. Ап! И пока вы, разинув рты, наблюдаете рой вылетающих бабочек, у вас тащат часы и кошелек. Воровской приемчик, давний, избитый и всегда действенный.

Надо понять про нас еще одно обстоятельство, хорошо видное со стороны, но про которое мы как-то сообща в тот день забыли. Никогда прежде никакие щедрые жертвователи не жаловали к нам в Бурьяновск и конкретно в стационар № 3,14… в периоде. В стационар особенно. Потому, с какой стати? Заведение мы ведомственное, чуть ли не секретное, открытого адреса и расчетного счета не имеем, даже не из самых бедствующих. Не детский приют и не дом престарелых. По-хорошему, нас давно прикрыть бы пора, но видно руки не дошли поначалу, а теперь уж все переменилось. Головной службе мы не в тягость, опять же, вдруг и пригодится с расчетом на будущее. Пригодится, пригодится, как же не пригодится! Подсказывал мне здравый смысл. Психушка для неугомонных всегда пригодится. Такова наша специфика, а отнюдь не загадочный русский дух, который, по сути, не более, как персонаж мифологии.

То-то и оно. А тут тепленький спонсор. Садко – богатый гость. Которого никто не звал. Мне ли не представлять себе усилий, которые нужны, дабы заманить хоть плохонького благотворителя. В нашу-то беспросветную глухомань! Тут пока набегаешься! Никаких ноженек не хватит! Сколько бедолага главный выбивал перевязочные вату и бинты, заметьте, положенные нам бесплатно? Обычные йод и зеленку вымаливал просроченные с соседнего склада воинской части. Да если бы не Мао, нам бы и мыла обыкновенного, хозяйственного не видать! А у нас, пожалуйста, – приличное земляничное, еще из советских запасов. Где Марксэн Аверьянович его раздобыл? Места знать надо! Конечно, не «камей-натюрель», будь оно неладно, но тоже кое-что.

Так, спрашивается, за каким чертом в нашу пыльную глубинку приперся этот гусь? Что ему, слава какая от его доброхотства? У нас не жертвы репрессий сидят. А действительно люди с некоторыми психическими аномалиями находятся на карантине в изоляции. Сами себя изолировали от таких, как мертвая мумия тролля.

Потом, пожертвование его было чересчур щедрое. Персонажам сорта Николая Ивановича подать старушке на хлебную буханку – уже отпущение грехов на год вперед, как они считают про себя. Да еще им пристало любоваться с изощренным нарциссизмом: вот я какой, сусально-сахарный, спас бабушку от голодной смерти. А завтра пусть другой спасает, мое дело не ждет – пока зеваешь, кто иной из-под носа чужое стащит. У той же бабульки на хлеб. Поэтому не жертвуют мумии тролля пригоршнями долларов. Не бывает таково. И никогда не будет. Чтоб в первый приезд, по первому требованию! Не забивать баки пустыми обещаниями, не отбояриваться заманчивыми надеждами, а в итоге – три копеечки, да еще за них накланяешься. Нет, мертвый человек, мумифицированный Николай Иванович, дал сразу. Не дал даже, отвалил… Ба! Что же я такое несу! Осадил я в тот же миг себя. Не отвалил он, но заплатил. А поскольку подобные ему нипочем не переплачивают даже за редкостный товар – отсюда следует: то, что оно искал, стоило много больше. Настолько, что деньги для мумии не имели уже никакого значения. Он и не осознавал до конца, сколько отсыпал! Я вспомнил, с каким выражением мертвого лица жертвовал Николай Иванович, и сразу уверился, что мыслил в верном направлении. Так ищут на грош пятаков. И видимо, свои пятаки или червонцы он нашел. У нас нашел. В кои-то веки! Мощнейшая на одной шестой части суши каверзная корпорация не нашла, а он нашел! Вопрос, что?

Как велел Мотя? (Уже и велел. Но что делать, если аномальные на сей раз оказались прозорливей нормальных?) «Гения-то вашего приберите!» Мол, подальше положишь, поближе возьмешь. На этой мысли я вообще перестал понимать что-либо, теперь-то, по прошествии, можно сознаться. Со всем своим краснодипломным университетским, перестал понимать. Хоть режьте меня! Так я кричал про себя. Я скорее готов был поверить, что некто с тараканьим пастбищем в голове мог заинтересоваться на худой конец юродствующим Ивашкой Лабудуром, чем особой Феномена. Нет и не может быть в нем никакого интереса. А если может, то значит, законы материального мира писаны неправильно, и мы все здесь невежественные кретины до последнего, а правы бабки-знахарки и эзотерики-колдуны. Или не правы и законы, и бабки, все же хватило меня, чтобы сообразить, но происходит нечто, разумом пока необъяснимое или объяснимое не до логического конца. Однако чтобы понять, о чем я веду сей час речь, придется мне, насколько уж смогу, рассказать историю вторую. Персональную. О Лаврищеве Гении Власьевиче, по прозвищу Феномен. Назову ее так.

ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОГО ДУХА

Началось все тривиальнейшим образом. Двадцать лет назад. Или около того. Короче, задолго до моего появления в Бурьяновске. Он служил прежде доцентом в химико-технологическом, занимался какими-то полимерами, вроде бы жидкокристаллическими. В общем, чем-то для того времени обалденно передовым. Он не был гением, в буквальном значении, просто такое имя. Данное, то ли претенциозными родителями, то ли безграмотными, позарившимися на красивое словцо. А может, неумными шутниками. Гений Власьевич, да еще Лаврищев. С точки зрения аллитераций звучит, может и неплохо, но если вдуматься, то ребенка еще в детстве запрограммировали неудачником-параноиком. Представьте себе, что вас самих выкликают по фамилии Лаврищев где-нибудь в средней школе. Учитель или тренер в спортивной секции, или инспектор по делам несовершеннолетних (тоже может быть, ничего удивительного). Он вам – Лаврищев. А за спиной хулиганствующий приятель – Дрищев! И пошло-поехало. Плюс неадекватное имечко, получилось бы что-то вроде: Геня Дрищев! Шикарно. Особенно для раннего подросткового суицида. Про девушек и танцы сразу можно позабыть. С таким танцевать не пойдут. Но если еще очки и шаркающая походочка, то мальчик для битья в полный рост перед вами.

Потом вообразите, поступили вы в ВУЗ – еще бы не поступили, за одно ваше прошлое полагалось в виде премии протирать штаны в «ботаническом» питомнике. Желательно по теоретической части. И вот вас уже при всех, при дошлых студентах и хихикающих студенточках, именуют Гений Власьевич. Кондрашка хватает, да и только. То ли от сохи, то ли от «швондеров»: из интеллигентствующей публики с таким похабным имечком не выходят. А если вы ко всему прочему не гений? Звучит и вовсе как издевательство, особенно в ученой среде. Разве закрепиться в профсоюзных деятелях, но и оно сомнительно, при тогдашней конкуренции вокруг скудных благ мирских.

Любой бы спятил. И я его очень хорошо понимаю. Однако наш Геня Дрищев не спятил, совсем наоборот. Он как бы зациклился. Семьи у него не было и не предвиделось в обозримой перспективе, зато светила докторская, а за ней, чем черт не шутит, к пенсии и член-корреспондентское избрание. Потолок не из самых низких. Тем более для не-гения. Хотя доцент Лаврищев оказался не без талантов. Да и куда ему было деваться, бедняге? Он умел выворачивать проблемы и задачи наизнанку. Насколько я понял из краткого экскурса в историю Феномена, услышанную однажды из уст нашего главного. То есть, он не умел их ставить, совершенно, не умел зреть в корень, обобщать в теорию и пророчить генеральную линию развития. И уж конечно, не парил среди светил. Но он обладал редкостным даром взять уже сформулированную проблему и добавить к ней такое решение, которое не только не имело ни малейшего отношения к сути, но и перекраивало постановку вопроса совершенно на иной лад. Скоро вы поймете из собственного примера жизни Феномена, что я имею в виду.

Его стали чураться. Коллеги и младшие преподаватели. Им не нравился его мир наизнанку. С которым непонятно, что делать. Сначала пустили слух, потом с леденцовой улыбкой потребовали справку. Потом было освидетельствование, и что-то там такое он им сказал, в своей манере сальто-мортале и с ног на голову, то ли о научном коммунизме, то ли о социалистическом обществе. Ну и тесты, само собой. Как я уяснил себе, тесты еще сошли бы ему с рук, но вот социалистическое общество пожелало остаться в неприкосновенности. Даже для гениев. Он был беспартийный и вообще какой-то совершенно безбилетный, поэтому с ним поступили мягко. Сослали в наш стационар. С концами.

Мао нравилось слушать его речи. Мне они казались околесицей, но только казались. Не стану оправдываться, многого я не знал, как не знаю и сейчас. Органическая химия не моя стезя. Как, впрочем, и любая другая. А Гений Власьевич именно ей и занялся. Насколько это можно было делать в стационаре для душевнобольных. Примитивные реактивы, наивные до детсадовости опыты на себе, да и какие опыты – главный ничего страшнее английской соли Феномену в руки не давал. Зато и новое его прозвище прижилось. От любимой его присказки – все в реальности есть феномен духа и его превращение. Вот превращениями он как раз и увлекался.

Пока не заболел. Саркомой Юинга, очаг – поясничный отдел позвоночника. Несколько поздновато по возрасту, но известно много исключений. Мао тогда сразу же принялся хлопотать о больнице. Он был привязан к Феномену, от души желал его спасти. Но Гений Власьевич наотрез отказался. Никуда он не поедет и точка. Потому что, никакое лечение ему не нужно. Он вообще не болен, а то, что с ним происходит – это его же собственных усилий плод. После такого заявления даже сердобольная Верочка, видевшая во всяком безумце святого, перестала сомневаться в ненормальности Феномена. Еще бы, покажите мне хоть одного здраво мыслящего человека, который добровольно бы захотел поболеть некоторое время костной саркомой. Это даже не сюжет для фильма ужасов, потому что в подобное никто не поверит ни на единую секунду, а только смеяться станет неловкой выдумке продюсера.

Мао не знал до конца, как идентифицировать его психическое отклонение. На шизофрению не похоже, паранойя – этого и близко не было, Феномен ничего не страшился, наоборот, был мужествен, как Гагарин. Навязчивая идея – ну, разве так. Может, защитный механизм, психика – она не железная. Сначала имечко, потом пропащая жизнь, а в конце жирная черная точка – костная саркома. Мао решил, хочет Феномен умереть в своей постели – а как иначе, стационар наш ему уже стал как дом родной, – пожалуйста. Он противиться не будет. Из персонала никто тоже не возражал, язык не повернулся. Разве один Кудря, мой давний напарник, сказал, что ему, мол, не по себе. А кому по себе? По себе – это в коммерческой пластической хирургии, и то не всегда.

Но это оказалось только начало. Заявление Феномена – он, дескать, болен по собственному хотению. Дальше – больше. Гений Власьевич стал осуществлять какие-то странные манипуляции. Саркома его неизбежно и довольно быстро переходила из стадии в стадию, щедро давала метастазы, он следовал за ней. Спокойный, будто индеец ирокез у пыточного столба. Перво-наперво Феномен наотрез отказался от обезболивающих. Не то, чтобы в нашем богоспасаемом заведении имелся щедрый выбор, но уж морфин ему полагался, и был бы выдан по первому требованию. Однако Феномен терпел. И не просто терпел, но классифицировал эту боль, отмечал каждый взятый ею рубеж, и вроде бы радовался. Рисовал свои отвратительные картинки, чертил загадочные схемы. Мы ему в этом потакали – ничего не поделаешь, здесь уже явное психическое отклонение. Хотя порой смотреть на его судороги и корчи было ужасно. Как и на то, сколь мужественно Феномен переносил страдание. Все это время он следовал диете. Не менее бредовой, чем его упражнения для «направления болевого потока энергии». Он почти не пил жидкости, даже от сердечно любимого чая с хвойным настоем отказался. Что-то мутное производил в своих пробирках, Мао не слишком беспокоился – какое там беспокойство: третья, затем четвертая стадия! Тут, чем скорее, тем лучше. Для всех. К тому же ядам у нас неоткуда было взяться, мы психушка при соответствующей организации, а не ее секретная лаборатория. Феномен принимал невероятное количество кальция, столько, что у нормального человека давно бы выросли рога без всякой неудачной женитьбы. Еще соль и много картофеля, непременно сырого. К пытке болью Феномен словно бы добавлял другую. Пытку едой. Как будто ему первой было мало!

Не подумайте, что его не пытались увещевать. Еще как пытались. Но надо понимать одну вещь. Навязчивая идея его была надежно продумана, не подкопаться. В нашем стационаре такое вообще не редкость, однако, никто ведь не проверял подобные невозможные фантазии на практике. А вот Феномен именно это и затеял.

«Бывают крылья у художников, портных и железнодорожников». Бывают, с поэтом не поспоришь. Но могут ли они быть у явных сумасшедших с костной саркомой? Я не верил Гению Власьевичу, я вообще никогда не смешивал науку и веру. Но какие-то, невидимые крылья у него точно проросли. Версия Феномена о себе самом была следующей.

Рак на самом деле не болезнь. Но лишь мутационная форма перехода. Причем мутация здесь не генетическая – феноменальная. Человек – существо незаконченное и несовершенное. И ему дана возможность преобразиться. Для чего необходимы знания, воля и изрядная доля терпеливого мужества. Все это у Гения Власьевича было. Главное, не перечить природе, но сотрудничать с ней. Это безумно больно, кропотливо старательно и требует напряжения именно духа. Который, по его представлению, очень даже вещественен. Тут Феномен всегда делал замечание-оговорку: вещественен – не значит грубо материален. Дух существует и представляет собой субстанцию, распространенную во времени. В обычном состоянии он как бы скован, отравлен снами и воображаемыми фантомами, и не готов к преобразованию и полету. В общем, не видит мир, как лестницу. Именно лестницу, по которой он должен подняться к совершенству. Но для этого он вынужден вернуться в мир, только путем создания себе новой оболочки, более подходящей в смысле перемещений и превращений. Тогда дух не будет больше заперт в одном, временном, измерении, но окажется сразу в их бесчисленном пространственном множестве, и станет подлинным господином любого физического тела, а не его пленником. И затем его ждет свобода и счастье. С последним утверждением он не был чересчур категоричен, ибо Гений Власьевич, по его собственному признанию, не слишком представлял себе определение счастья. Что же касается свободы, то ее он понимал риторически, как расширение вселенского кругозора личности.

В общем и целом, его болезнь, его костная саркома, и была способом как раз такого мутационного перехода. Где воля и намерение играли главенствующую роль. Переход этот был страшен, но не пугал Феномена – любое рождение есть страдание и ужас нового бытия. Так он считал. Он словно бы казался самому себе первопроходцем, ступившем на непаханую целину, этаким Луи Пастером, наобум ставящем рискованный эксперимент над собственной плотью ради… Ради, собственно, чего? Вряд ли Гений Власьевич имел в виду заботу о человечестве. Он его попросту игнорировал, как и человечество его. Тут было иное. Возвращение заблудившегося духа на его истинную, прямую дорогу, которую он сочинил себе. Потому что это была дорога на одного.

Я порой слушал его и задавал вопросы, но без специального образования понимал с пятое на десятое, да и спрашивал больше от праздного любопытства: смешно и антинаучно, бредни, бредни! Бредни сумасшедшего. Хотя и забавные отчасти. Если человек с костной саркомой вообще может быть забавен. Он ждал преображения, как Иисус на горе Фавор. Он должен был стать в результате своих страданий кем-то другим, иным существом, кем – он не представлял сам. Но как он ждал! Это видеть надо было. Ни тени страха, он не то, чтобы верил, он вроде как знал – финалом всему выйдет отнюдь не смерть, не летальный исход и скромные похороны. Он говорил тем, кто хотел его слушать. Патологические, раковые клетки в действительности несут другую жизнь, причем сколько разнообразных видов этих клеток, столько и форм самой новой жизни – в зависимости от того, какой именно орган затронут первоначально процессом, в качестве отправной точки приложения мутационных сил. Надо только набраться мужества и отдаться их потоку, без сопротивления, но не бездумно, а создать порядок из хаоса – он очень уважал Пригожина. Тут надо понимать, с чем имеешь дело. Иначе погибнешь в два счета. Словно управляешь сверхсложной машиной-трансформером, которая меняется по ходу движения. То есть выехал ты на «горбатом запоре», а прибыл в пункт назначения на тюнингованном «хаммере». Только сборку ту как бы сам осуществляешь по дороге из подручных средств, и не дай тебе бог ошибиться! Потому что исправить будет уже нельзя. Но если сделать все, как нужно, разрушительная стихия явит себя во всей упорядоченной красе, ибо нет на свете ничего лишнего, односторонне гиблого, и то, что кажется несоразмерным в начале, оказывается стройным и оформленным в конце. «Формозус» – было любимое латинское выражение Феномена. Что означало как раз: прекрасно-изящный, в смысле его совершенной формы.

Вот такой человек, Феномен, заинтересовал мертвого, бесфамильного Николая Ивановича. Неужто, болен сам? И порыв его к нам – всплеск последней надежды? А мы спровадили еще одного безнадежно больного, да притом радовались, подлецы? Нет, не подходит. Я видел безнадежно больных, не часто, но приходилось. Один из них, близкий мне человек, упокоился от мучений на моих руках. В этом заключалась другая причина, почему я не доверял Феномену. Потому что, рак – это не смешно. Мой дед, отец моей матери, у него не было саркомы, но злокачественная опухоль пищевода – пропан бутана не пользительней. Ужасно оказалось даже не то, что обожаемый мной, кроткий старик умер практически голодной смертью, и без того полвека не ел досыта, это что же, вознаграждение по заслугам от сил небесных? Ужасным оказалось совсем, совсем не это. Я, шестнадцатилетний мальчишка, из школы домой, и все сидел подле него, а дед держал меня за руку. Нет, не так. Он держался за мою руку. Как погибающий в космосе за последний глоток кислорода. А однажды он попросил. Истово и жалобно: «Спаси меня! Спаси!». Он знал, что я ребенок и ничего не могу, но просить ему было больше некого. Вот где притаился настоящий ужас и настиг меня. Мать слышала все это, дед погибал, она не могла позволить, чтобы я погиб вместе с ним. Меня услали в дальнюю станицу, Выселки, к двоюродной тетке. Со скандалом услали. И мне всю мою жизнь было стыдно, что я уехал, хотя, что я бы поделал против материнских слез? Кто знает, тот знает, что это такое.

Но я сочувствовал и попыткам Феномена. Потому что, в станице свалял почти такого же дурака. Я думал, неужели никто живой на этом свете не может помочь деду? На церковный ладан я уже тогда не рассчитывал, и не оттого, что носил комсомольский значок и вообще числился в активистах. Глупо это – получить всё, лишь стоя на коленях и твердя слова, которых не понимает до конца никто, потому что писаны они вовсе не для понятия, но для затемнения разума. Однако я был юноша начитанный, и я сообразил. Надо попросить инопланетян. Вдруг они и в самом деле есть, а я упускаю шанс, не свой, деда. Я даже точно представлял себе, как именно мне поступить. По общепринятой в те времена версии фантастических романов, ждать контакта требовалось непременно в местах уединенных. В лесу, например, или на болоте. Поскольку, никакого леса в нашей степи не было и не предвиделось, равно как и болота – вы сами понимаете, – я нашел подходящую замену. Забрел на подсолнуховое поле, так далеко, как это оказалось вообще возможно. Под высоковольтную линию передач – видимо, подсолнухам было нипочем. Что делать дальше, я не имел представления. Сначала я позвал тихонько. Потом закричал в голос. Потом догадался, все это ерунда, а надо думать со старанием и полным напряжением мысли. Думал я минут двадцать: что согласен на любые условия, пусть забирают меня на опыты, я не против, что, если вылечат деда, я никогда не попрошу за себя, сдохну от легочной чумы или водянки во цвете лет, но не попрошу. Еще с пионерским накалом поминал гуманное сострадание и завоевания добра. Ясное дело, никто ко мне не прилетел, кроме пары пчелиных трутней на волнах ароматного дуновения с местной свинофермы. И я опять остался со стыдом, на долгое время, считал себя виноватым, что дед все же умер, а я не дозвался этих самых инопланетян, ни одной тарелки не дозвался под гудящими равнодушными тысячами вольт. Значит, плохо звал, и плохо любил. Очень нескоро я понял: любовь – это слишком мало, чтобы обмануть смерть, и слишком много, чтобы жить после счастливо. И еще. Боги не принимают предложенной им жертвы, потому что никаких богов нет. Как, впрочем, и добреньких самаритян-инопланетян. Что было на тот момент для меня одно и то же.

Я сбежал от тетки и деревенского покоя, который не дался мне. Вернулся как раз к концу. Дабы узнать: настоящая смерть не имеет ничего общего с книжным ее вариантом. Никто не произносит последних слов, никто не завещает жизненное напутствие, никто не покидает свет с миром в душе. После всего, что я увидел, я хорошо усвоил: только так и может быть, затем, что противоположное – сказки для идиотов. Это – адское мучение до последнего вздоха борющегося за себя бытия, потому что в тот момент не за что ему больше бороться. Нет ничего, что имело бы равное последнему вздоху значение. Это – тоска и безнадежность, и плевать умирающему на рай или ад, даже если во здравии он думал иначе. Это и есть конец. В тот самый день я сделался убежденным и пламенным атеистом-материалистом, убежденным не словесно, но на собственном опыте, который суть единственно подлинное подтверждение. И потому в тот же день я несказанно полюбил жизнь, ибо истинно любить и ценить ее может только законченный материалист. Которому не на что кроме нее рассчитывать.

Николай Иванович не был умирающим. Именно потому, что полностью располагался в настоящем, и хотел чего-то другого, но точно не продления этого настоящего, которое и без того было его собственность. В нем отсутствовала обреченность, если хотите. Больные смертельно таково не ходят. В их лицах отражается спешащая опрометью жизнь, а не мертвенный покой. Но, тем не менее, несытый покой. Который желал бы стать еще избыточней и спокойней. Умирающие, те не копят ничего и задаром. Только смотрят щенячьими глазами, и сильные мира сего, и пропащие бродяжки: не поможет ли кто? Хоть чем-нибудь. Среди них нет миллионеров и власть имущих, все они суть испуганные дети, которых покинули безжалостные взрослые на произвол судьбы.

Все-таки, чего же он хотел, окаянный спонсор и мумия тролля? И почему Феномена надо было спасать от него? И как это я так вдруг взял да и поверил Моте? Я, медбрат, поверил подопечному пациенту с одного слова, и неужели, вправду, отправлюсь выяснять, откуда взялся этот Николай Иванович? И куда я отправлюсь? Где меня ждут и кому я нужен? Охота. Мотя сказал: охота. Когда один человек хочет добыть другого. Но зачем добывать? Феномен наш – Неуловимый Джо, за которым никто не гонится. Кстати, и не гнался никогда. Вот он, бери его тепленьким. Феномена можно уговорить на переезд, если наобещать неприкосновенность его опытам, выкрасть, наконец, только для чего это надо? Он не жилец, с первого взгляда видно. Не мог же, в самом деле, прожженный деляга Николай Иванович уверовать в «науку» Феномена? Да и как бы он узнал? Будто наш главный кричал о своем рехнувшемся пациенте на каждом углу или выпустил сенсационную публикацию. Гений Власьевич даже на учете у онколога не состоял. Потому как, в Бурьяновске таковых не имелось. Единственный рентгеновский снимок и тот был сделан на стареньком аппарате времен юности профессора Боткина в амбулатории при горшечной фабричке. Там нечего было гадать или просить о консультации, с первой секунды все нашему Мао стало ясно. Плюс назойливая лихорадка и мощная потеря живого веса. Написал заключение, чтобы после не случилось придирок со стороны участкового лейтенанта Пешеходникова. Кому какая забота, от чего помер псих не первой свежести? Лишь бы документ подходящий подшить в нужное место. Всем спокойней.

* * *

Лидку я потом не встречал суток примерно трое. Точнее, до вечера понедельника. А понедельник, как известно, день тяжелый. Я вышел в свою обычную смену согласно графику, а и без графика бы вышел тоже. Во-первых, идти в Бурьяновске мне все равно было особенно некуда, ни семьи, ни близких друзей, стационар, по сути, являлся мне домом. А во-вторых, это считался последний понедельник месяца, что означало – «поповское нашествие». Что сие такое и с чем его едят? Ба! Дешевый балаган вкупе с корыстным занудством.

Конечно, в Бурьяновске стояла своя церковка. Ее построили давно, еще до того, как небогатое сельцо преобразилось в поселок городского типа. Просто стояла и все. Корявая, маленькая, грошовая. Ее нельзя было занять ни под склад, ни под клуб, она бы просто не выдержала, развалилась на части. Никакой художественной ценности тоже не имела, квадратная коробка дешевого красного кирпича, таких полным-полно в Новороссии. Может и владела когда парой приблудных икон, но о них давно ни слуху ни духу.

В начале Мутного Времени, когда стали возобновляться заброшенные приходы, вспомнили и о Бурьяновской инвалидке. Подлатали, подкрасили, подперли, подчистили. И в ней воцарился на хлебах попик. Душный клоп и закаленный алкаш, с целым выводком селедочных, золотушных детишек. Вороватых, хитрых и прилипчивых. Попа звали отец Паисий, был он в чине какого-то там дьякона, не велика птица, но вреда от него хватало, поболее, чем от флорентийского Савонаролы. Ходячая чума и враль, склочная зараза, по самую макушку напичканный дремучим невежественным благочестием. Еще и набитый дурак, к тому же. Нечесаные полуседые патлы, не разберешь, где грива, где борода, дошлые, слащавые подгнившие глазки – нет, нет, да и проскользнет завистливое злорадство, вечно мокрые губы в пузырящейся слюне, и противный кислый запах, будто носил он не рясу – хлопок на полиэстере, но плохо выделанную овчинную шкуру. Ходил он мелкой, семенящей походкой, одновременно загребая левой ногой, однако головы не склонял ни в смирении, ни по обыкновению, но держал так, будто он тут, в Бурьяновске, первый после бога. Многие по той же дурости верили в это. И не только старики.

Отец Паисий, словно червь в лежалый сыр, ввинтился в здешнюю жизнь. Где пролез, кому польстил, кого запугал, опутал и оплел. Я не то чтобы ненавидел его, ненавидят равного, и вообще, ненависть – это чистое чувство. Но и спуску не давал. А главное не открывал ему возможности выставлять себя праведным страдальцем за народ, по крайней мере, в пределах нашего стационара. Именно поэтому отец Паисий сел мне, что называется, на хвост.

По правде сказать, на его убогие проповеди поддавались разве что Верочка и Дарья Семеновна, тоже сестра из женского отделения, ну, иногда повариха Тоня Маркова, вечно вздыхающая и худеющая толстуха. Остальные по большей части вежливо слушали, такое время, что без поповщины никуда. Мао, пожалуй, и опасался. Но вот, к примеру, Ивашка Лабудур отца Паисия на дух не переносил, однако, поделать ничего не мог, в отличие от меня. Потому что, к церковному обычаю склонялся, в общем, положительно, и лишь к персонально к отцу Паисию – отрицательно. Ивашка словно бы не мог взять в толк: каким образом святое дело духовного народного просвещения доверили этакой образине. Я пытался донести до него простую мысль – духовное просвещение в последнюю очередь задача нынешнего священства, все это такой же дикий бизнес-план, что и остальное прочее в нашей «свободной» жизни, и как раз отец Паисий, вымогатель и стервец, явление вполне нормальное. Но Лабудур верил в спасительную миссию церкви также истово, как и в пресловутую рекламу. Хорошо еще, что не верил отцу Паисию. Все же у Ивашки было верное внутреннее чутье на обычное человеческое добро и его противоположность. Если бы он ко всему прочему умел бы с таким редким врожденным качеством разумно обращаться!

Напарник мой Кудря Вешкин по сему поводу неизменно твердил мне примерно следующее: «Растудыть его, попа, так и эдак, через коромысло! Не тронь и вонять не будет». И сам не трогал. Вовсе не из боязни, но скорее от брезгливости. Покорно слушал гнусавый треп, дожидаясь подходящего случая, чтобы сбежать подальше, хотя бы и в огород, там всегда находилось срочное дело.

А вот Ольга Лазаревна попа привечала, отчего не раз случались у нее с Мао семейные, корректно-интеллигентные разногласия. Привечала оттого, что жалела. Не отца Паисия, конечно, но его детишек, которые ведь не виноваты. Чем отец Паисий пользовался нагло и отчаянно. А что до детишек, его же собственная старшая дочка Аришка, сопливая пятнадцатилетняя второгодница, обзывала дорогого родителя не иначе, как «штопанным гондоном», и это, заметьте, прилюдно. Отец Паисий нисколько не обижался, а как бы наоборот, рассказывал о том с удовольствием первому встречному, дескать, какую ношу он страстотерпно несет в смирении, и не сетует. И наживал дополнительный капиталец.

Наш стационар, в отличие от большей части исконно поселкового населения, таким образом, оказался вроде как осажденной крепостью. Последним форпостом, который отцу Паисию не удавалось безоговорочно взять. Ни прямым штурмом, ни при помощи лазутчиков. Меня же он считал за главного вредителя, не потому, что так обстояло на самом деле, а просто я был на виду. И, словно одинокое дерево, привлекал к себе грозу.

В последнее время отец Паисий надумал себе новую стратегию, далеко не безобидную для всего здешнего устоявшегося порядка. Действовать через «больных», которых он именовал не иначе как «нищие духом», и пророчил им царствие небесное. При условии, естественно, что в это царствие отец Паисий поведет их самолично. А нашему главному не хватило как раз духа, который у него-то был во здравии, чтобы отогнать попа прочь – пациенты не шахматные фигуры в чужой игре. Может, рассчитывал на меня, не желая ввязываться и умалять свое положение неминуемой базарной склокой. Может, и это отнюдь не праздное предположение, полагался на подопечных «нищих духом», у большинства которых хватало здравомыслия не принимать фигуру отца Паисия всерьез. Признаться, единственно, кого получилось ему обольстить, и то отчасти, были братья-близнецы Гридни – им нравилось, в силу загадочной прихоти, как он заунывно выпевал молитвенные слова и махал кадилом, особенно же запах ладана. Отцу Паисию было вовсе невдомек, что братья никак не имели в виду его скудномысленные проповеди, а то, что они синхронно крестились и кланялись на импровизированных молебнах, им самим служило не более, как развлечением. Но попу они симпатизировали, как детишки дрессированной обезьяне, однако ничего иного сверх. Отец Паисий, напротив, полагал в Гриднях чуть ли не опору своему вторжению в отделенный мирок нашего стационара, как я уже упоминал, Бурьяновский приходской священник был круглым дураком. И потому особенно опасным и предприимчивым.

Но и у меня имелась отлично подготовленная оппозиция, тоже из числа наиболее адекватно воспринимающих реальность пациентов. Я никого не уговаривал и уж конечно не занимался науськиваньем, наоборот, следил, чтобы в действиях своих они не заходили далеко. Для того только, чтобы дать понять – у нас не идиоты обретаются, в отличие от некоторых, и оставьте в покое.

На доске объявлений – имелась у нас и такая, довольно нарядная, между прочим, – с самого утра красовалось парочка исполненных цветными карандашами «дацзыбао». Как я называл их в шутку. Что-то вроде отдельных кусков стенгазеты с графическими шаржами и псевдо-хвалебными текстами. Для ясности приведу один отрывок-пример.

«Во здравие и за упокой! Только сегодня по цене двойного обеда! Спешите! Спешите! По два раза обедню не служат! Выступает архисхоластик и архипонтифик отец Паисий! Светило красноречия и драгоценный перл в короне Диспутатов! Разгон облаков, тьмы и невежества включены в стоимость! Не проходите мимо! Сбор пожертвований в трапезной помойной лохани! Опусти, кто сколько может! И да снизойдет на тебя благодать под луковым соусом!». Поверху крепилось отдельной кнопкой сатирическое изображение той самой лохани и над ней алчущего отца Паисия со свинячим пяточком вместо носа.

Витиевато слегка, но что вы хотите? У нас психоневрологическая лечебница, а не богадельня спичрайтеров. Хотя, на мой взгляд, было неплохо. А местами написано даже мастерски.

Рядом с доской гордо прохаживался автор сего «безобразия», в смысле текстовой его части, Орест Бельведеров, или как его называли все у нас по собственной его же просьбе – N-ский карлик. Потому что, карлик он и был. Желчный, щедрый на изощренные ругательства, бывший звездный герой-любовник шоу лилипутов. Годов этак конца семидесятых. Я обязательно расскажу его историю, но в другом месте.

– А-а, Фил! Приветствую вас! – он произносил нарочно с иностранным акцентом, на раскат «пр-р-рр-ывет-ствую!». И всегда делал паузу, словно дожидался смеха и аплодисментов из шумного зала. По сути, я обеспечивал в своем лице и то и другое.

– Вы сегодня восхитительно выглядите, гражданин N! – это тоже было частью нашего взаимного общения, так как я знал: обращение «гражданин» Бельведерову приятно, как искреннему почитателю завоеваний первой французской революции. Он объявлял себя открыто и в глаза любой комиссии прямым потомком Марата, и наперед открою секрет – именно из-за своего пристрастия к вышеупомянутому, кровавому периоду истории он к нам некогда и угодил.

N-ский карлик и впрямь выглядел замечательно, и не только пресловутым понедельничным утром. Он словно бы напрочь игнорировал тот очевидный факт, что давно уже не состоит в театральной труппе, а пребывает в несколько иного рода заведении, и потому одевался соответственно. Портной и костюмный умелец он был превосходный. Кроил, красил, перешивал, перелицовывал, резал кружева и блестки N-ский карлик исключительно собственноручно, причем из подсобных предметов, на первый взгляд, совсем неподходящих. Испанский воротник из гофрированной бумаги, отнюдь не покупной: отпаривал старую кальку на крахмале, но вид был – тотчас из Брабанта доставлена контрабандная партия товара. Байковые панталоны по колено, будто от кутюрье, обшивавшего Людовика Четырнадцатого, как влитые, а на поверку тряпка тряпкой, зато как сработано! Не хватало лишь шпаги на боку, но она выглядела бы излишне гротескно, даже настоящая, случись вдруг под рукой. N-ский карлик это понимал, при его росте вышло бы смешно, а он желал принять надменный вид. Одно дело коротышка в испанском воротнике, маленькое чудовище из серии «Капричос» Франсиско Гойи, другое – шут гороховый, пыжащийся картонной шпажонкой, это уже было бы не страшно, но безоружный карлик, пугающий единственно чужеродным безобразием совсем иной коленкор.

– Робеспьера на них, поганцев, нет! – многозначительно произнес Бельведеров, имея в виду стенгазету-дацзыбао. – Было же времечко! По пушке на рясу, по монаху на дуло! Привязать задами к жерлу, и та-ра-рах, дать залп! Чтоб в куски, – мечтательно продолжил он, глядя на меня снизу-вверх. – Но ничего, и у нас свой Фуше непременно сыщется, дайте срок! – дальше он добавил раскладистое и раскатистое непечатное выражение, касательно девы Марии.

– Все же вы постарайтесь не очень. Мы не баррикады строим. А в вашей гражданской, революционной сознательности никто не сомневается, – постарался я успокоить Бельведерова. Гнев его был несколько срежиссированным заранее, и предназначался скорее для меня, чем для отца Паисия, который о французской революции имел такое же представление, как первоклассник о гонорее. Это было нарочное заявление по типу «держите меня трое, двое не удержат», а мне полагалось изображать вдохновенное попечение и не пущать за пределы дозволенного. – Листовки ваши, первый сорт, – похвалил я и тексты, и рисунки.

– Что мое, то мое. На чужое не претендую. Свинячье рыло малевал Гуси-Лебеди, – внушительно напомнил мне N-ский карлик, густой голос его звучал снизу, словно бы он кричал в трубу, испанский воротник его озорно шуршал.

– Да уж. Денис Юрьевич талант! Не хуже, чем Кукрыниксы, хотя и в единственном числе, – похвалил я отдельно и живописную работу.

Денис Юрьевич Гумусов, один из самых поздних зачисленных к нам пациентов, и впрямь имел недюжинные способности художника карикатуриста. Прозвище свое «Гуси-Лебеди» получил от навязчивой привычки допрашивать каждого свежего, попавшегося ему под руку человека, чем существенным гуси отличаются от лебедей и почему в знаменитой сказке они летают вместе, хотя в природе таково не бывает. Вообще замечательный дядька и довольно искусный софист, он упорно трудился на досуге, ваяя монументальный аналитический труд, который, тем не менее, называл скромно «Несколько замечаний к истинной природе чуда», и в силу этих самых замечаний Гуси-Лебеди находился в состоянии вечной контрапозиции к общепринятой христианской доктрине. Я уважал его крайне деистическое мировоззрение, хотя оно и грешило изрядной долей казуистики.

– А знамя уже вывесили! – сообщил мне N-ский карлик и многозначительно указал коротким, детским пальчиком куда-то под потолок.

Я последовал взглядом за его направляющим жестом и воочию увидел подвешенный в высях на кусках бечевы, самодельный, выведенный синей эмалевой краской по старому линялому первомайскому транспаранту, плакат-призыв! Он гордо растянулся в том самом месте, где при батюшках-вождях полагалось пребывать нравоучениям о роли партийного руководства, без коего даже психи не могли обойтись, и воззваниям об ударном труде на благо всего прочего адекватного населения. Сколько я спорил с Мао по поводу этой малой крохи публичного протеста, сколько вынес сдержанных упреков от Ольги Лазаревны, ставившей мне на вид, что время нынче не то. Как будто бы исторические времена бывают поголовно для всех подходящими! Никакой особой крамолы наше коллективное детище не содержало, и мне, как автору его содержания не за что было краснеть. Короткая надпись гласила всего-навсего:

УВАЖАЙТЕ ЧУВСТВА НЕВЕРУЮЩИХ!

В общем-то, невинно. Посудите сами, если кто-то где-то, а в последние годы повсеместно, призывает уважать чувства верующих, отчего же не провозглашать обратное? Атеизм такая же точка зрения, как и иная прочая, не хуже и не лучше. Да и кто когда-либо слышал, чтобы абсолютные атеисты-скептики устраивали в буквальном смысле охоты на ведьм, костры инквизиции или судилища над вертящейся против их желания землей? Это рукотворные дела как раз истово верующих, все равно во что: в направляющую и заклинательную силу отцов народа, в чудотворную и спасительную нетленных мощей из Мавзолея, в Нового Коммуниста или в Старого Обрядца. Атеистам подобной ерундой заниматься ведь недосуг, их стезя – науки точные, контролируемые и проверяемые, или могущие стать таковыми гуманитарные, из философских же систем – только имеющие прикладное в эпистемологии значение, а пустая болтовня – это все мимо. Тот, кто хочет знать и жить сам, тому мордовать других некогда. Независимый, отважный поиск таинства бытия занятие беспокойное.

При надвигавшемся на нас смрадном потоке мракобесия, на много порядков хуже средневекового, ни за что не мог я заставить себя пребывать в показном равнодушии. И никакой умиротворяющей и благодатной божественной миссии в нынешней церкви, как и в церкви вообще, я не видел. Потому, все это от убогости мысли и душевной лени. Человек так уж устроен, он поверит во что угодно, лишь бы не думать самому. Разве совсем немногие в состоянии преодолеть этот барьер. И вдобавок страх. Что несправедливость так и останется ненаказанной, что смерть есть безусловный конец, как будто кто-то заглядывал за грань и точно разведал, каково там. Что соседу досталось больше чем тебе, и это поправить нельзя. Что в страданиях нет очевидной пользы и смысла. Что нужно смотреть в лицо той правде, которую сознавать нет сил. Что случайность неодолима, а будущее сокрыто мраком. Что за любой ответ нужно очень дорого платить. Что жизнь одна. Что время безжалостно. Что. Что. Одно сплошное «что», которое не оставляет места поискам «потому что».

Спасовать перед смехотворной фигурой отца Паисия означало лично для меня: предательство, почище отступничества Иуды. Потому как корыстный фигляр из Кариот продал всего-навсего человека, который и сам того хотел. Volenti non fit injuria. С кем поступили согласно его желанию, тому не причинили зла. Я же, поступи иначе, как будто бы соглашался с праведностью аутодафе на Кампо дель Фьоре, испепелившем Джордано Бруно, одобрял издевательства над стариком Галилеем, одиночество Спинозы, арест Дидро, позорную и двурушническую казнь Вавилова, и прочее, прочее. Откажись я от моей скромной борьбы, пускай в затерханом и замызганном Бурьяновске, я принял бы личностную смерть, надругался бы над собственной природой, а значит, разрушил бы некую цепь в ее эволюционном созидании. Я существовал бы впустую. А ведь я именно потому и приехал в Бурьяновск, чтобы не допустить этого ни в коем случае.

На утренней планерке факт воздвижения плаката главный замолчал, словно оного и не висело вовсе. С одной стороны, тонкий политический ход, Мао не был мастер на скандалы, да и отец Паисий порядком проел ему плешь. С другой – не обошлось и без благодушного попустительства, давало себя знать животворящая недавняя милостыня, поданная нам мертвым Николаем Ивановичем. Наверняка, Мао уже отделил толику приношения, хорошо еще, если не десятину, чтобы задобрить власть духовную. На его месте я бы фигу казал святому отцу, потому воришке даже веревка не идет впрок, и сколь волка ни корми, он все одно слопает и правого, и виноватого. Ну как втолковать простую истину? Я жил в поселке, и я знал. Из того, что попало в загребущие лапы отца Паисия наружу ничего не выйдет. Паства его и гроша ломанного не узрит, скорее уж царствие небесное. Отец Паисий в этом отношении славился недюжинными талантами.

Век мне не забыть, как заставил он глубокой дождливой осенью, исключительно пользуясь своей высокомерной гнусавостью, горбатиться «во спасение души» поселковых лихих молодчиков-палаточников, представлявших в сиром Бурьяновске одновременно торговлю и ее крышу. В общем даже бизнесмены-рэкетиры попались на его удочку. Вскладчину под надзором батюшки местные «бычки» отлили чугунный крест пудов в десять, может больше, затем отец Паисий громогласно указал день. Шествие было почище крестного хода. Принять участие мог каждый желающий за довольно нескромную плату, внесенную в благочестии. На своих могучих плечах в непролазную слякотную топь, согнувшись в три погибели и в две смены, Бурьяновские капиталисты-дурачки волочили крест добрых восемь верст за речку Вражью, дабы батюшка отпустил им грехи. Потом долго вбивали чугун в расползающуюся землю – якобы в месте расстрела невинно убиенных соратников атамана Краснова, который, кстати сказать, в здешних краях никогда не был. Отец Паисий помыкал искавшими спасения «бычками» как хотел, только, разве кнутом не стегал, дескать, дорога в рай не пряниками вымощена. Затем, что естественно, простил прегрешения, и палаточники вернулись обратно к своим грязным делишкам с чистой душой, теперь уже без зазрения совести обманывать, обсчитывать и закабалять в долги. А самый крест довольно скоро кто-то с речки утащил, еще бы! Даровой металл и без хозяина. Отец Паисий успокоил, однако, на этот счет свою коммерческую паству, мол, галочка поставлена у бдящих ангелов в памятке и зачтена будет на Страшном Суде. После чего я и подумал: уж не приложил ли сам батюшка свою благословляющую руку к исчезновению креста. С него бы сталось.

После завтрака – я как раз надзирал за порядком в столовой, – меня задержала Верочка. Робкая и стыдливая, настоящая сестра милосердия, в час, когда мне, как ей казалось, грозили неприятности, Верочка становилась довольно решительной.

– Может быть, не нужно? – она потянулась было тронуть меня за рукав, но словно бы испугалась обжечься.

– Что – не нужно, Вера Федоровна? – я никогда не говорил ей «Верочка», не желая создавать излишней близости и подавать несбыточную надежду. Просто «Вера» я не говорил ей тоже, потому, она никак не могла быть моей верой.

– Вывеску вашу не нужно, – она не смотрела мне в глаза, но и отступать не собиралась. – Отец Паисий обозлится.

– Ну и пусть обозлится. Я тоже злюсь, когда меня одолевают проповедями против моего хотения. Почему он должен быть в лучшем положении? Заметьте, я честно зарабатываю свой хлеб, а он ест его даром. Так отчего его злость значит больше против моей злости? К тому же, священнику злоба не к лицу.

Я сказал через меру много слов, но мне досадно было, что именно Верочка, а не кто-нибудь другой выговаривала мне собственные мои же опасения.

– Вы, кстати, прочли те книжки, которые я вам рекомендовал? В районной библиотеке они есть, а вы ездили в город, я знаю.

Верочка зарделась. Не из-за книг, полезных, хотя и незамысловатых на первый взгляд, но оттого, что мне были интересны ее передвижения.

– Я взяла. Как вы указали. Но отец Паисий читать не велел. Говорит, ересь – прилипнет, потом не отдерешь. Лучше вообще не трогать, а перекрестить и отдать обратно от греха. Чтобы душу зазря не смущать.

Вот оно! То самое, за что готов я был прибить отца Паисия, невзирая на все его дьяконские ранги! Вот с чего начинаются желтые колпаки «санбенито», тридцатилетние войны и молоты ведьм. Упаси тебя боже открыть свободное печатное слово! Упаси тебя боже поразмыслить о сущем самому! Упаси тебя боже отступить от повиновения жесткой длани духовного диктатора! Уравняй пусть спасения и путь невежества, и увидит бесовская церковная рать, что это хорошо. А главное прибыльно.

Двадцать первый век вот-вот на дворе. Для многих звучит, будто своего рода заклятие. А для меня проклятием. Можно подумать, если двадцать первый век, то сама эта цифра страхует от религиозной лютости. Мол, дорожка пройдена, и волноваться нечего. Двадцать первый век уже почти сегодня. Эпоха на переломе. Корабли на Марс, медицина в наноизмерение, технологии – вширь необозримые перспективы. Все пущено. И все запущено. Потому что, отец Паисий. Был, есть и пребудет во веки веков. Сей малый клоп, – попусти в благодушии руки и дай ему волю, – способен истребить и микромир, и необъятную вселенную, и самый интеллект, не искусственный, настоящий. Своего рода вирус, и он мутирует. Очень успешно, надо признать… И я завелся:

– Вера Федоровна, вы все же медицинский работник. Значит, по крайней мере, училище окончили. И, по-вашему, теория эволюции Дарвина – это греховная ересь? – я не хотел быть к ней строгим, но не сдержался, уж очень достало. – «Сущность христианства» Людвига Фейербаха ересь тоже? Выходит, он нарочно сдох в полном забвении и нищете, только чтобы досадить отцу Паисию? А вовсе не для того, чтобы вы хоть на секунду задумались своими куриными мозгами? – Верочка уже и плакала, но меня несло. – Не желаете признавать атеистическую мысль, дело ваше. Но научитесь хотя бы спорить по существу, а для этого надо знать предмет. Вы как старая бабка на паперти, которой святая вода дана в утешение конца ее никчемной жизни. Однако вы же молоды и трусливы! Вы боитесь сами себя, а кончите тем, что положите в огонь вязанку хвороста, как некогда ваша предшественница в Констанце. Вы даже не знаете, что именно там сожгли реформатора Яна Гуса? И само имя вам ничего не говорит! Черт вас побери, элементарный школьный учебник истории – в нем что, сидит дьявол? Дура, дура и есть!

Я убил ее, и я это понял. Она хотела убежать, действительно хотела. Но так бывает в отчаянные минуты, хочешь сделать одно, а случается совсем другое. Будто затмение находит на человека. Жалел ли я Верочку? Слабых людей бывает жаль какое-то время, и я не исключение, но тут происходило иное. Противно признаваться, однако я ощущал в себе совсем противоположные, во многом корыстные чувства. Слабый человек, он слабый до поры. Пока не поймет, как ему подточить сильного. Я не желал совсем, чтобы Верочка об этом догадалась. Жалость пришлось прогнать, хотя стоя столбом против беспомощно всхлипывающей девушки, пусть и весьма дородной в плане фигуры, я представлял, наверное, тип законченного бездушного мерзавца. Но думал о другом. На войне как на войне. Если дал промашку, поздно жалеть врага. А Верочка могла стать для меня именно, что врагом. Надо было срочно отыгрывать обратно. Я по опыту прекрасно знал: нет ничего страшнее, чем унизить безответно влюбленную в тебя дурнушку или простушку. Потому что, на этом обычно всякая любовь прекращает свое действие, и на сцену выступает ее скрытая спутница – расчетливая, ревнивая месть. Простушка перестает быть простушкой, а дурнушка обращается в медузу Горгону. И горе тому Персею, у которого не окажется спасительных крыльев или, на худой конец, надежного щита. Крыльев у меня не было. Зато щит я намерен был сковать, пока горячо.

– Вера Федоровна, ну что вы! – я тут же сообразил, что этого обращения недостаточно. Эх, была не была! Опять же, не под венец. – Верочка! – я даже опустил руку на ее мощное «кобылье» плечо. Ощутил дрожь. Неплохо, и так держать! – Вы позволите вас так называть? Фамильярно, конечно, я понимаю.

Как раз настала решительная пауза. Или пан или пропал. Или презрительное молчание или оплеуха, второе лучше. К тому же, отчасти заслужил. Не последовало ни того, ни другого. Верочка всего лишь кивнула.

– Верочка! – я повторил еще раз: – Верочка! Ну, посмотрите сами на себя со стороны. Разве вы не дурочка?

Она подняла на меня красные, как у кролика, глаза. Бог мой, почему у бесцветных блондинок: чуть что – на мокром месте, и взгляд становится неприятно пунцовым, будто у киношных вампиров? Я постарался скорчить улыбку. Рубаха-парень. В тутошнем дурдоме первый на деревне, и многое простится. Верочка ждала продолжения. Ох, если уж играть подонка, то не выходить из роли.

– Вы простите меня, Верочка, но всякий на моем месте бы сорвался. Сколько я ради вас положил трудов, чтобы вы, так сказать, вышли на светлую дорогу! Разве ж мне не обидно? – вот врал, так врал. Под большое декольте. У Верочки и впрямь большое, из нее вышла бы шикарная опереточная кормилица. Но в том-то и дело, что самое великое счастье для женщины принимать желаемое за действительное.

– Я не знала, что вам до меня не все равно, – и опять она попыталась заплакать.

Пришлось пресечь попытку в корне. Да и мне надоело до чертиков, не в своей тарелке долго не усидишь. Будь оно все неладно. И без того с этой Верочкой впредь не расхлебаться.

– Вот-вот, дурочка и есть! Коли угодно вам слушать вашего попа, что же, препятствовать не могу, – я придал себе нарочно оскорбленный вид. – Набиваться в наставники тем паче не стану. Будто мне больше других нужно? – и даже повернулся, чтобы уйти.

– Ох, нет, погодите! Я хочу! – с таким жаром она сказала, что мне сделалось лихо. – Только ведь и отец Паисий! Вы бы послушали! И про писание, и про тот свет!

– Мне бы с этим разобраться, – неосторожно обмолвился, но слово, как пуля – вылетит, во что-нибудь, да попадет.

– Я вам помогу! Честное-пречестное слово! Я книжки ваши прочту. Только и вы тоже…, – Верочка запнулась, однако смысл ее пожелания мне и без того был вполне ясен.

Чего же проще. Барышня желала видеть себя в роли спасительницы моей бессмертной души. Благое начинание, хотя и абсолютно бесперспективное, по крайней мере, нейтрализует ядовитые ростки, которые я сам же и насадил неосторожным буйством. Ну, и пусть ее! Я согласно развел руками, мол, ничего не поделаешь, мели Емеля. И оставил Верочку в состоянии, может, только раз в жизни выпадающего человеку счастья. Она опять плакала. Надо думать, от экстаза.

А я был зол, как сто тысяч арабских террористов. Или как дюжина недокормленных пограничных овчарок. Или как алкаш, с похмелья стучащийся в закрытый пивной ларек. Представлял себе Верочкины наставления, которые хоть раз, да придется выслушать, и бесился зверски, даже парусиновую «чешку» потерял с ноги. Пускай бы и отец Паисий, со всем Святейшим Синодом, а только у меня появилась неодолимая тяга как можно скорее навестить дядю Славу в терапевтическом кабинетике. Вовсе не ради атеистической поддержки, дядя Слава, несмотря на боевое прошлое, любил церковные праздники, не вникая, однако, в их суть. Но у дяди Славы имелся в запасе хорошо и толково разбавленный шиповниковым настоем спирт, спиртяга четыре к одному, первый сорт, а мне до зарезу необходимо было принять на грудь грамм сто. Дядя Слава нипочем бы не отказал, потому как знал, уж если я прошу, то значит, самый, что ни на есть, настал край.

Спасение души, тот свет, этот. Бездна и преисподняя. Ругался я беззвучно сквозь зубы и с матерными периодами. Вот посудите сами, если не совсем еще спали с ума от моей болтовни. Какие на хрен могут быть адские муки, и вообще, на кой ляд он нужен, этот ад, равно как и спасение от него? Телесная боль, даже если допустить, что в аду у вас есть тело, ничто сама по себе. Она лишь указатель на неблагополучие здоровья, и опять же, вызванный инстинктом страх самоуничтожения. Сугубая относительность, боль – это плохо, если за ней просматривается конец земному бытию. Чтоб мы знали, где и как у нас неладно, и попытались по возможности устранить сбой. Потому что иначе – конец программы, выражаясь понятным языком. А о чем может сигнализировать боль при условии бесконечного существования, пускай даже и в пресловутом аду? Поменяй в сознании минус на плюс и получай удовольствие, хотя бы оттого, что эта боль свидетельствует – ты уж помер, и второй раз в гроб тебе не надо. Бесплодное занятие мучить покойника. Точно выжигать огнем пустыню Гоби, в которой и так ничего нет. Но если муки душевные, то тут все еще проще. Потому как, зависят от тебя одного, раскаялся – они и кончились, наступило светлое воскресенье. А если не раскаялся, стало быть, мыслишь, что поступил правильно, так чему здесь болеть? Если все в порядке. Однако запугать человека всегда легче, куда сложнее открыть ему доступ к причинам собственных страхов. Потому что, бояться многим нравится. Намного проще, когда мораль приходит извне, и кто-то посторонний за нее в ответе, чем когда извлекать добро нужно исключительно изнутри, да еще с владельца конечный спрос. А так, не нами заведено, с нас и взятки гладки, и последствия сиреневы. Отцу Паисию тоже, якобы он не от себя говорит, но святым духом вещает. Раб божий, где сядешь, там и слезешь.

Если задуматься, любое божество в мистическом плане индивидуального общения с ним, будь то Аллах, Христос, Гаутама или даже неопалимая купина – всего-навсего пилюля от одиночества. Всякий человек замкнут сам на себя, и это изменить нельзя. Зато можно измыслить друга, лучше могущественного руководителя и заступника. Как в детстве ребенок, по преимуществу заброшенный и болезненный, частенько воображает товарища по играм, белого кролика, деревянного щелкунчика, несуществующего братика или сестренку, зубную фею и Оле Лукойе, чтобы нестрашно было по ночам. Заметьте, для видений необходимо отшельничество, потому что среди людей ты менее одинок, и фантомные приятели тебе ни к чему, их можно вполне заменить живыми разумными существами. Не станет в сердце людском трусости, не пребудет в нем и божественных глупостей, любому по силам блюсти мужество и честь, но не любому хочется утруждаться. Вот здесь и кроется тайная сущность поповского бизнеса. Только зачем же навязываться всем вповалку? Неужто от корысти вовсе повредились в уме? Похоже на то. А может, и всегда так было. Но лично я против. И предпочитаю уважать себя, справляясь собственными силами.

Любовь к богу, которой кичатся как мирские, так и посвященные, тоже не более, как фикция разума. Если бог любим как конкретный персонаж, то это одинаково с любовью фанатов к своему кумиру, экранному, эстрадному, спортивному, все едино. И таково же ждут чудес. Когда возмездно, а когда без – последние штаны отдам, только взгляни или призри на меня разок. Знаете песенку? «Я его слепила из того, что было, а потом что было, то и полюбила». Идеал всегда легче обожать, чем отдельно взятого несовершенного человека, так что особой заслуги здесь нет и в помине. Но если божество не определено, абстракцию и вовсе любить немыслимо, это как поклоняться равнобедренному треугольнику. Пустота. Потому, если кричат о любви к богу, и одновременно признаются в том, что понятия не имеют, что же он такое, это и есть главный обман и лицемерие. В таком случае присутствует лишь неуемная похвальба самим собой и козыряние перед прочими, не столь находчивыми и зачастую наивными людьми. В корыстных целях, разумеется. А когда и свирепые гонения, на тех, кто мудро рискнет усомниться в подлинности и достоверности чувства. Тут как раз до изуверского костра недалеко.

Однако будет. Дядя Слава налил мне полстакана. Не укорял, а вроде бы с ехидцей. Плакат Мухарев естественно видел, хотя не сказал мне об том ни полслова. Смотрел, ухмыляясь, на мои потуги справиться без закуси с «огненной водой». В праведной борьбе с отцом Паисием дядя Слава выступал ни на чьей стороне, не то, чтобы нашим и вашим – для него это был даровой спектакль и только. Он прошел бойню, а человек, прошедший бойню, точно знает, что бога нет. Но не прочь и повеселиться на чужой счет. Отец Паисий, похоже, казался ему как раз пресловутым командиром заградотряда, который еще не начал раздевать трупы, и от него пока есть сомнительная польза. А случись такая оказия, шпана расстреляет на месте, и дело с концом. Потому отец Паисий относился к дяде Славе заискивающе-умилительно.

Я ждал бурю. Если не бурю, то изрядное трепание нервов, благочестивые визги, завуалированные угрозы предания вечной геенне огненной, и тому подобное. К моему сногсшибательному изумлению, вообще ничего подобного не произошло. В лесу сдохла не иначе, как баба Яга вместе со своей избушкой. Отец Паисий вел себя кротко, аки агнец. Украдкой лишь кинул кривой взгляд на транспарант, и озабоченно просеменил мимо. Чудеса! Я решил про себя, держит камень за пазухой. Мол, глядите православные, на поругание мое! Но в том-то и загвоздка, что даже во время импровизированных молебных упражнений с кадилом в игровой зале, по сему случаю превращенному в некое подобие часовни, ничегошеньки он не припомнил из нанесенной ему обиды. Не было такого раньше. Чтоб отец Паисий упустил момент? Ха, да это все равно, как если бы матерый гаишник без мзды попустил нагруженной фуре следовать беспрепятственно с липовой накладной. А в фуре – новехонькая оргтехника вперемежку с банками черной белужьей икры. Я до конца ждал подвоха. Но не было его.

Гридни оба истово кланялись. Зеркальная Ксюша механически крестилась, думая о своем. Бельведеров строил нарочно бесовские рожки. Прочие наши постояльцы забавлялись, кто во что горазд. Но не нарушая распорядка. Все же отец Паисий представлялся им каким-никаким, разнообразием в обыденной больничной жизни. Три дешевые иконы, деисусный чин: дева Мария, Христос и Креститель; вышитый крестиком рушник, должный изображать алтарный покров, коим служил шаткий столик для игры в шахматы-шашки, вот и весь нехитрый набор «обеденной» утвари. Молитвенник, то бишь псалтирь, также милые его сердцу кадило и кропило отец Паисий приносил с собой. Кажется, настоящий церковный устав он знал весьма слабо, или вовсе с пятое на десятое. Но у нас вполне сходило с рук.

Понятное дело, среди зрителей отсутствовали Мотя, Феномен и Гуси-Лебеди, последний по идейным причинам. И присутствовал весь наличный персонал без исключения, это для дисциплинарного примера. Верочка поглядывала на меня томно, Ольга Лазаревна с укоризной, она уже уловила запашок дяди Славиной «святой водицы». Несмотря на то, что я как следует, прополоскал горло и рот «ежихой» – ударной смесью табачной крошки и перца, в дистиллированном растворе. Одна беломорина на восьмушку чайной ложки. Но у Ольги Лазаревны на меня особый нюх. Было время, когда… Впрочем, об этом после.

Я ничего совершенно не понимал. Мысли мне лезли в голову самые что ни на есть, фантастические. Верочка уговорила духовного отца о прощении, обещая неминуемое мое обращение в истинную веру. Черт побери, даже она не могла быть настолько дурой! Бельведеров поймал в темном углу Паисия и пригрозил ему шпагой. Ага, а шпага-то откуда? Мао сделал небывалой щедрости подношение. Ба, будто Бурьяновского батюшку это могло вразумить, скорее наоборот. Я гадал напрасно.

Чудеса исправно наблюдались и далее. В трапезной, в смысле, в нашей столовой, куда полагалось следовать после трудов праведных для приятия благословенной пищи, корыстный отец Паисий не сделал ни малейшей попытки к «выносу». Хотя Нина Геннадьевна, милейшая сестра-хозяйка, не столь уж бдительно надзирала за батюшкой. Обычно святой отец норовил прихватить и притырить под рясу то чашку, то плошку, то вилку, то ложку, то пластмассовую салфетницу с содержимым. Как бы Нина Геннадьевна ни почитала внешне церковную власть, однако не могла допустить расхищения казенного имущества. Зачем отец Паисий тащил это все, бог его знает. Может, в силу привычки, чтобы не растратить полезные навыки. Может, от внутренней порчи. Может, от глумления над неусидчивой паствой. А может, и в действительности имел с того копеечную выгоду. Но вот же, ничего он не попер. Именно, когда ему почти ничто к тому не препятствовало. Нина Геннадьевна не одобряла плакат-воззвание, это было видно по подчеркнуто громовым метаниям ее взгляда в мою греховную сторону. А к отцу Паисию чуть ли целоваться не полезла – тоже демонстрация, к пылко верующим нашу экономку-кастеляншу сложно было отнести. Богом ей служил дисциплинарный порядок. То же можно сказать и о любом человеке с практической жилкой. Но это ладно, пожившая и видавшая виды несвежая женщина имеет свои права. Нина Геннадьевна хорошо чувствовала пограничные межи, далее которых нельзя, потому и батюшке не давала избаловаться.

Я одним из последних покидал столовую, будто бы дожидался – не произойдет ли чего. Оно и произошло, только совсем не то, на что я втайне рассчитывал. На целебную свару, на нее, на нее родную. На столкновение в лоб и хоть какое-то разрешение противоречий. Случилось иное. Я услышал уже на пороге, как отец Паисий сказал нарочно, видно, удержанному им главному:

– Нехорошо, Маврикий Аверьянович, нехорошо. Страждущий позабыт в беспомощности!

Я приостановился в открытых дверях, делая вид, словно извлекаю из памяти что-то важное. Неужели, речь обо мне?

– Какой страждущий? – Мао явно ничего не понимал. – Я вам довольно… Я вам дал…, – главный смешался, ожидая нового бесцеремонного вымогательства.

– Все-то вы о мирском, господи прости! – отец Паисий скорбно вздохнул и перекрестился. – А я вам о душе. Так как же, Маврикий Аверьянович? – Маврикий, ха! Однако батюшка всегда игнорировал имя Марксэн, дескать, нет такого в святцах. А Мао терпел. О душе, туда же! Неужто, отец Паисий сам преобразился? Держи карман шире, как говорится, из змеиного яичка, не вылупится дрозд или синичка. И я оказался прав.

– Что – как? – продолжал «тормозить» Мао. Да и я, впрочем, за компанию.

– Неходящему али скверно болящему несть отпущения за немощью его, – вот тарабарщина. Но отец Паисий талдычил свое, здоровенный оловянный крест потешно дергался в такт на его худосочной груди: – Затворник-от ваш без слова помощи остается! Так я о дозволении навестить?

Оп-па! Да ведь это он о Феномене. Вчера еще батюшке было три раза плюнуть и столько же растереть на муки Гения Власьевича. Потому что, какой же с него доход? Как говорится, ни морального, ни материального прибытку. Тем более, отец Паисий сторонился ученых людей, обходил их, что твоя бешеная корова за семь верст, при условии, конечно, если и они в свою очередь его не замечали. Гению Власьевичу в его убийственных потугах поповское утешение было нужно как глухому уроки музыки. А тут вдруг, ни с того ни с сего, о дозволении навестить?