скачать книгу бесплатно
Медбрат Коростоянов (библия материалиста)
Алла Дымовская
Герои Нового времени #2
Вот он, герой нашего времени. Не морпех, не «брат 1» и не «брат 2», не каратист-опер, не ушлый спецагент. Не вечно в претензии на судьбу, ноющий псевдоинтеллигент, у которого все кругом виноваты, оттого, что вовремя не подстелили под ножки ковровую дорожку. Не самоедствующий женоненавистник, не бунтующий бездельник-всезнайка. Простой человек, честный, звезд с неба не хватающий, но имеющий свою правду. И автор выполнил его желание – поставил на пути героя всякую потустороннюю нечисть, и вложил ему совесть в сердце, а в руки автомат. О нет, не для того, чтобы – у кого оружие, тот и прав! Да и автомат был не главное. А что главное? Прочитайте и узнаете. Может даже, многое про себя, и про своего соседа по огороду, или по лестничной клетке, или вообще про всех таких обычных, на первый взгляд, окружающих вас людей.
Почему роман имеет еще один подзаголовок – библия материалиста? Потому что именно это она и есть. Не в смысле нравоучения или философского рассуждения, но в описательном повествовании. Житие медбрата Коростянова, от рождения его и до смерти, это кратко, а в основном – о нескольких неделях, изменивших мир вокруг. Житие человека, а не сына божьего, из крови и плоти, но житие, возможно достойное подражания, и не требующее никакой канонизации, по законам вовсе не церкви и религии, но вполне земным, как ни обозначай их – законам духовным или разумным, это лишь два варианта названия одной и той же реальности. И еще – это спор и отпор одновременно тем, кто желает своекорыстно запереть разум или дух человека в тесной и душной клетушке отжившего мракобесия, нагло обманом «впаривая» современному, порой несколько растерявшемуся в многообразии открывшегося выбора «человеку российскому» свой древний, порченный, залежалый товар.
Текст книги опубликован в авторской редакции.
Алла Дымовская
Медбрат Коростоянов
(библия материалиста)
Скажи, – где начала и где основанья
Несуществованья и существованья?
(Бхагавадгита)
От автора
Зачастую от писателей, в канун выхода их новой книги из типографии, требуется краткое изложение – о чем, собственно, это произведение (роман, повесть, эпопея)? Чтобы потенциальный читатель и, особенно! продавец смог облегчить себе жизнь, решив заранее дилемму: потратить или не потратить нешуточным трудом достающиеся деньги на довольно дорогостоящий по нынешним временам товар. Все верно, и все правильно. Кроме одного. Самой постановки вопроса – о чем? На мой взгляд, нужно спросить по-другому и о другом. Зачем? Зачем писатель вообще втравился в эту затею – написание нового произведения, и почему затея эта не повесилась в самом начале, но прошла через многие испытания, получив завершение в виде напечатанной книги?
Итак, зачем? С какой целью? Для чего? Каков был побудительный мотив написания романа «Медбрат Коростоянов»? И был ли он? Был, был! И далеко не один. Но перечислять все не имеет смысла. О главном…
Однажды, немного лет назад, после довольно рутинного радиоэфира к автору подошел человек – упоминание его имени вышло бы бестактным, потому что он был и есть поныне не слишком удачливый ведущий, но действительно, без подделки неплохой парень, а такое определение мало к кому можно с уверенностью приложить. Так вот. Он с явной печалью и даже некоторой обреченностью спросил: почему? Почему вы, писатели, всегда выбираете в герои либо экстраординарных личностей, каких и в природе не существует, а ныне и вовсе фантастических суперменов, ясновидцев и магов-пришельцев, либо совсем уж отъявленных злодеев, чем гаже, тем смачнее подробности их деяний. Несправедливо. К примеру, обычные люди – тут он указал на себя, – неужели настолько серы и неинтересны, а ведь тоже их жизнь порой немалый подвиг. Обычная, повседневная жизнь, полная противостояний обычному повседневному злу. Он сам всегда старался усовершенствовать себя, хоть немного, до уровня примерного человека и гражданина, не гения, конечно, но и ни в коем случае ни капли от подонка, – в советское время был пионером, потом комсомольцем, учился «на отлично», не хулиганил, любил Родину и партию, верил свято и старательно делал, что мог. Потом поступил в вуз, окончил его тоже с отличием, вуз был инженерным и в девяностые годы обладатель красного диплома по специальности «металлорежущие станки и приборы» стал совершенно никому не нужен, а торговать он не умел. Вот результат – пришлось сменить профессию. И здесь он старается как может, – не очень удачно, зато честно, зато не заедает ничью жизнь, зато не обижает слабых, может оттого он и не самый лучший ведущий, что не хочет задевать и оскорблять людей. Вдруг бы и он сгодился в герои, пусть посредственные, пусть! Но если бы ему тоже когда-нибудь повстречалась на пути настоящая чертовщина или страшные для человека испытания, он бы, наверное, не дрогнул и показал бы себя.
И тогда автор решил – а почему бы и нет? Вот он, герой нашего времени. Не морпех, не «брат 1» и не «брат 2», не каратист-опер, не ушлый спецагент. Не вечно в претензии на судьбу, ноющий псевдоинтеллигент, у которого все кругом виноваты, оттого, что вовремя не подстелили под ножки ковровую дорожку. Не самоедствующий женоненавистник, не бунтующий бездельник-всезнайка. Простой человек, честный, звезд с неба не хватающий, но имеющий свою правду. И автор выполнил его желание – поставил на пути героя всякую потустороннюю нечисть, и вложил ему совесть в сердце, а в руки автомат. О нет, не для того, чтобы – у кого оружие, тот и прав! Да и автомат был не главное. А что главное? Прочитайте и узнаете. Может даже, многое про себя, и про своего соседа по огороду, или по лестничной клетке, или вообще про всех таких обычных, на первый взгляд, окружающих вас людей.
Почему роман имеет еще один подзаголовок – библия атеиста? Потому что именно это она и есть. Не в смысле нравоучения или философского рассуждения, но в описательном повествовании. Житие медбрата Коростянова, от рождения его и до смерти, это кратко, а в основном – о нескольких неделях, изменивших мир вокруг. Житие человека, а не сына божьего, из крови и плоти, но житие, возможно достойное подражания, и не требующее никакой канонизации, по законам вовсе не церкви и религии, но вполне земным, как ни обозначай их – законам духовным или разумным, это лишь два варианта названия одной и той же реальности. И еще – это спор и отпор одновременно тем, кто желает своекорыстно запереть разум или дух человека в тесной и душной клетушке отжившего мракобесия, нагло обманом «впаривая» современному, порой несколько растерявшемуся в многообразии открывшегося выбора «человеку российскому» свой древний, порченный, залежалый товар.
И еще одно. Последнее. Зачем все же был написан роман? А ни зачем. И не просто так. Здесь можно сказать лишь одно и слова эти не автора. Они принадлежат астронавту Нилу Армстронгу, обыкновенному человеку в необыкновенных обстоятельствах пережившему и сотворившему чудо, их стоило бы писать единственно радужным фейерверком в звездном небе, слова эти: «Почему мы полетели? Луна была там, а мы здесь. Только поэтому». Вот и все. Хотите, верьте, хотите, нет.
К романам «Невероятная история Вилима Мошкина», «Медбрат Коростоянов», «Абсолютная реальность»
Этот литературный триптих создавался на протяжении без малого двенадцати лет, с перерывами и заблуждениями, пока не сложилось то, что есть теперь. В одно делимое целое. Три образа, три стороны человеческой натуры, персонажи, их я называю – Герои Нового времени. Из нынешней интеллигенции, которая не погибла, не испарилась под чудовищным давлением хаоса и бескультурия, уцелела и возродилась, и в будущем, я надеюсь, задаст еще правильный вектор нашего развития. Три героя и три пространства – бесконечной личности, бесконечной Вселенной, бесконечной вариативности событий.
Вилим Мошкин – мальчик, юноша, мужчина, обыкновенный человек, обладающий, к несчастью, нечеловеческими внутренними способностями. С которыми он не в состоянии совладать. Ибо основа их любовь и вера в чистоту идеи, ради которой стоит жить. А потому носителя такой идеи ничего не стоит обмануть корыстному подлецу. Однако, именно через трудности и падения кристализуется подлинная личность, чем более испытывает она гнет, чем страшнее обстоятельства, которые вынуждена преодолеть, тем вернее будет результат. Результат становления героя из ничем не выдающегося человека. Потому что божественные свойства еще не делают человека богом, они не делают его даже человеком в буквальном смысле слова.
Медбрат Коростянов проходит свою проверку на прочность. Убежденность в своем выборе и незамутненный разум, которым он умеет пользоваться во благо, в отличие от многих прочих людей, способность мыслить в философском измерении все равно не умаляют в нем бойца. Того самого солдата, который должен защищать слабых и сирых. Ради этого он берет в руки автомат, ради этого исполняет долг, который сам себе назначил, потому что бежать дальше уже некуда, и бегство никого не спасет, а значит, надо драться. Но когда твоя война заканчивается, автомат лучше положить. И делать дело. Какое? Такое, чтобы любое оружие брать в руки как можно реже.
Леонтий Гусицин – он сам за себя говорит. «Может, я слабый человек, может, я предам завтра. Но по крайней мере, я знаю это о себе». Так-то. Он ни с чем не борется. Он вообще не умеет это делать. Даже в чрезвычайных обстоятельствах, в которые и поверить-то невозможно, хотя бы являясь их непосредственным участником. Но иногда бороться не обязательно. Иногда достаточно быть. Тем, что ты есть. Честным журналистом, любящим отцом, хорошим сыном, верным другом. Порой для звания героя хватит и этого. Если ко всем своим поступкам единственным мерилом прилагается та самая, неубиваемая интеллигентная «малахольность», ее вот уж ничем не прошибешь – есть вещи, которые нельзя, потому что нельзя, не взирая ни на какие «особые причины». Поступать, следуя этому императиву, чрезвычайно больно и сложно, порой опасно для жизни, но ничего не поделать. Потому, да. Он тоже герой. Не хуже любого, кто достоин этого имени.
Все три романа фантастические, но! Сказка ложь, да в ней намек. Намек на то, а ты бы как поступил, случись тебе? Знаешь ли ты себя? И есть ли у тебя ответ?
Часть первая. Раб лампы
… рыскали звери, что жрали живое,
И гибель была в их рычанье и вое.
(Махабхарата)
Вряд ли бы на свете нашлась более заштатная дыра, чем наш Бурьяновск. Разве что смежный с ним райцентр Ипатьево-Холопьевск, или в просторечье «Клопы». Но не суть важно. А важно как раз то, что дыра-то она, может, и дыра, смотря, на чей трезвый взгляд. И на нетрезвый тоже. Для меня, как для кого. То есть, вполне ничего, если при всем богатстве выбора, как говорится, куда ни кинь, однозначно песец – это маленький пушистый зверек. А я был кто? Я тогда был медбрат. Медбрат Коростоянов. Звучит, как ругательство. Однако погодите, то ли еще ждет впереди! Хотя «медсестра Коростоянов» звучит куда похабней. А если перевести на уличный русский язык, то я попросту был санитар. Где, вы думаете? Само собой, в здешнем дурдоме!
Впрочем, дурдом дурдому рознь. Бурьяновский вообще был ни на что не похож. Но об этом чуть позже. Но обязательно. Даже обязательно-непременно. Но потом. Иначе не выйдет повести. Ни той, которая печальней всех на свете, ни моего собственного бредового рассказа о сумбурной череде событий, именно приключившейся в Бурьяновском бедламе под названием «Психоневрологическая лечебница-стационар № 3,14… в периоде». Шутка, конечно. Номер у нас был рядовой, хотя и секретный, какой – не скажу. Не в нем дело. Все же имейте в виду, в каждой шутке есть только доля шутки. Как в каждом нормальном подонке строго определенная доля заблудшего благородства. Остальное – то ли вымысел, то ли реальность. То ли и вправду любой сотрудник «психушки» равномерно и прямолинейно согласно законам физики движется в сторону того, чтобы сбрендить самому. И не просто движется, а с неукоснительной неизбежностью.
Однако «начнем с Начала», как говаривал Фома Аквинский, затевая многотомный труд о мытарствах Господа Бога по поводу создания нашего корявого мирка с неудачной первой попытки.
Достопамятное, растреклятое, летнее утро, когда я встретил Лидку, вроде наступило обычным образом. Вышел на крыльцо. Вовсе не в белом служебном халате, а в натуральном своем виде – в тренировочных обвислых штанах на голое тело, а более ничего на мне не было. Потому крыльцо это считалось как бы мое лично-персональное. Конура-пристройка, с отдельным входом и выходом соответственно, в домике вдовой сироты-торговки Ульянихи. Ну и крылечко на загляденье – четыре гнилые доски и одна провалившаяся ступенька. (Не удивительно, дерево в здешних местах гниет быстро: тепло и сыро, но все равно строят с тупым упорством, мол, солидней, чем саманные, обмазанные глиной, с трухой внутри, лес еще есть, а кирпич нынче дорог, раньше вообще не достать.) Перед крылечком – огород. Обгоревшие на солнцепеке стебли укропа, меж ними наглые луковые стрелы, и уж за ними одинокая помидорная шпалера без единой томатной завязи. Шиш да кумыш, если коротко. Но ходить лучше осторожно, чтобы не получить от Ульянихи нагоняй.
В общем, вышел я на крыльцо. Нет, вовсе не затем, о чем вы подумали. Ничего у меня не чесалось, ни в причинном месте, ни в каком-нибудь ином. Вышел, как проснулся. Нечесаный и неумытый. У нас тут не Голливуд, чтобы ни-ни на люди с нечищеными зубами и не облагороженным дыханием. Последнее поправимо. При помощи жевания лука обыкновенного, прямо с грядки свежачка, облагородиться можно так, что мама не горюй! Хотя, что я говорю? Видела бы меня тогда мама!
Стою, зеваю. Точнее: стоял я, зевал, – дело было в прошлом времени. Для развлечения считал дреколья в скособоченном заборе, заодно удостоверился – за минувшие сутки их число ничуть не изменилось. Между сквозными зазорами сновали туда и обратно две пегие курицы, не Ульянихи – вдовая сирота живность не держала, но с соседской фазенды. Мне, что? Пусть себе ходят. Огород все одно не мой.
Только собрался закурить – гляжу, ба! Незнакомое вовсе лицо. Иначе, фигура. Такая, что дай бог каждому. Или каждой, если в женском роде. Не то, чтобы худосочная подиумная верста, но ладных соразмерных очертаний, от щиколоток до попы и от попы до затылка как раз золотое сечение. По правде, фигура несколько миниатюрная, мне где-то в районе могучего плеча, но я высоких не люблю. В постели впечатление такое, будто спишь с удавом, а к пресмыкающимся я с детства испытывал некоторое стойкое отвращение.
Бурьяновскими кавалерами при виде залетной, таинственной незнакомки практиковались две проверенные опытом формы поведения. Первая в данных обстоятельствах предписывала громкий до истошности крик: «Эй, ты, в зеленом (желтом, лиловом, красном) платье (сарафане, кофте, юбке), как там тебя? Ты чья будешь? (в смысле к кому или зачем приехала). Иди сюды!». Дальше смотря по реакции – от короткого напутствия матерком, до миролюбивого «ну, ладно в другой раз, так в другой раз!». Вторая форма, предполагавшая большую степень заинтересованности, содержала в себе короткую пробежку до забора, суетливую жестикуляцию – представьте, что вас одолел осиный улей, и следующее текстовое сообщение: «Эй, да-да, ты! Новая училка (врачиха, кассирша, завклубом, смотря по открытой вакантной должности), что ли? Ежели, подсобить чего, так я тута! Спроси Леху (Серегу, Петюлю и т. д.)». Далее либо грустное короткое восклицание «Эх-ма!», либо чуть более долгое и радостное «сама дура!». Последнее расценивалось как предложение долгосрочного ухаживания.
Из вышеозначенных форм мне заведомо не подходили ни та, ни другая. Почему? Ну, хотя бы потому, что к полноправным бурьяновцам я не принадлежал, и как пришлому персонажу, вдобавок хлебнувшему столичной жизни, мне необходимо было немедленно изобрести нечто третье. Обычные клише здесь не годились. Сами посудите – в замызганных растянутых «трениках», при голом пузе, не станешь разыгрывать куртуазную сцену знакомства на скамейке Гоголевского бульвара. Да еще посреди хамского огорода с курами!
Придумать, кстати, я ничего не успел. По прозаической причине. К миниатюрной фигурке в коротком разбеге присоединилась внезапно иная, совсем уже микроскопическая, вершка в полтора, издававшая многое проясняющие, односложные вопли:
– Мам! Мам! Мам! – будто сеанс закодированной радиосвязи.
Связь и в самом деле обнаружилась. «Золотое сечение» обернулось, раздраженно-ласково произнесло – да-да, именно раздраженно-ласково, так одни только матери, души не чающие в своих детках и могут:
– Глафира, я как тебе велела – иди впереди, чтоб мама тебя видела! – И через короткую паузу и долгий проверочный взгляд: – Чума, а не ребенок! Уже успела извазюкаться! Глафира, излуплю!
Дитя превесело захихикало. Я так и понял: заключительная угроза вовсе не была сообщением о намерениях, а скорее риторической заклинательной формулой. Которую следовало перевести примерно следующим образом: «Глафира! Мама тобой недовольна, и ты должна об этом знать! Хотя тебе и наплевать с высокой колокольни!». Дитя и наплевало, тут же полезло через неглубокую и сильно замусоренную канаву за подорожником вульгарным.
А я полез за словом в карман. Потому как, женщина с ребенком дело святое. Заодно стало понятно, отчего за незнакомкой до сих пор не прицепился хвостиком кто-нибудь из туземных ловеласов. Хлопотно, да и вообще, оно надо? Простая логика – если есть мать и детеныш, где-то неподалеку может нарисоваться семейственный отец. Кто его знает, вдруг косая сажень в плечах или восточный единоборец? Было бы из-за чего связываться! Своих девок навалом!
Но это логика для местных коренных. Не то, чтобы я не одобрял ее принципиально, но и согласиться не мог. Особенно, когда «золотое сечение» обернулось. Не ко мне, естественно. Однако рассмотреть успел. Думаете, сразу схватился за диафрагму и заохал, точно оперный запевала: «О-о! Неземная красота!». И тому подобное. Ничуть не бывало. Совсем даже не красота и тем более до небес далеко. А гораздо лучше. Интересное лицо. Так-то. Случаются подобные лица. Редко. И это хорошо. Иначе нам, ценителям, вышло бы вовсе пропасть. В кино ходили? Ходили. Оно даже в Тибете есть. Вечно нестареющую Мерил Стрип видали? Видали. Даже если по ошибке забрели не на свой сеанс. Теперь убавьте рост и число лет, приплюсуйте вздорное выражение тонкому носишке, и дело сделано. От ветерка прямые колючие волосы все время лезли ей в рот, потому у нее получалось не «Глафира», а как-то так – «Глап-тьфу-фира!». И еще она была чересчур сильно накрашена. Не в смысле безвкусно, а только в поселке городского типа, каким официально является наш Бурьяновск, дамы таково не ходят, особенно с утра пораньше. Уже от себя я присочинил ей французский парфюмерный аромат и жесткое кружевное белье, которое натирает во всех укромных складках. Хотя, какое на ней даже было верхнее платье, и было ли это именно платье, по сей день не скажу и под угрозой расстрела. Однако ноги были точно голые. Бритые голые, загорелые ноги. Больше мое либидо ничем не успело себя потешить, и настоящего позора я избежал. Потому – незнакомка, наконец, меня заметила. И мне стало стыдно.
Мы оба пошли потихоньку к забору. Я со своей огородной стороны, она со своей, уличной. Дочурка ее по уши прочно засела в канаве, от души наслаждаясь тамошней грязюкой, так что нашему прямому общению вроде бы ничего не мешало. Поздоровались. Она сказала, ее зовут Лидия Владимировна, потом поправилась – просто Лида, и то, для отчества она была излишне молода. У меня хватило ума представиться Феликсом, а не Фелей, как меня звали все кому ни лень, даже наш главный, вообще-то интеллигентный мужик. Но его можно понять, имя «Феликс» не вполне прилично для рядового медбрата из психушки.
А дальше прозвучало вдруг с места в карьер:
– Вы не присмотрите за моей Глафирой? Всего на пару часиков?
Вот-те на! Первому встречному доверить любимое чадо. Я сказал ей об этом напрямик. Но Лидка не обиделась. Как выяснилось впоследствии, обижалась она вообще редко и на странные вещи. Мне же было задушевно поведано, что у меня, мол, приличный вид (!), и ей очень-очень нужно. Оба заявления показались мне весьма спорными. На самом деле я бы охотно выполнил ее пустяшную просьбу. Именно, что пустяшную. Надо думать, на своем трудовом посту приходилось мне порой присматривать за такими типами, куда там слегка озорному дитяти! И Лидке я намерен был понравиться. Но я и вправду не мог. И об этом тоже сказал напрямик:
– Да я бы с радостью! Проблема в том, что мой рабочий день начнется приблизительно через полчаса. Считая дорогу. Жаль, конечно, – последнее я произнес насколько мог убедительно искренне.
– А вы не могли бы взять Глафиру с собой? Я обязательно ее заберу к обеду… У нас режим, – последнее она досказала более для моего спокойствия, чем из желания похвалиться строгостью воспитания. Дескать, не опасайтесь, дальше разумного предела вас обременять не станем.
– Здесь могут быть сложности, – я на ходу подыскивал корректно приемлемый ответ: знала бы она, какова моя работа! Но ничего, кроме святой правды мне на ум не пришло, да и чего врать? У нас, в Бурьяновске, все на виду и все про всех всё знают. – Я, понимаете ли, по должности, медбрат в психиатрическом стационаре. Хотя буйных к нам обычно не направляют. Все-таки, для ребенка неподходящая площадка для игр.
Она не то, чтобы разочаровалась, но посмотрела на меня… Как же она тогда посмотрела? Загадочно? Нет. Пренебрежительно-изумленно? Нет-нет, ни в коем случае. Это был совсем непонятный мне взгляд. На тот момент, непонятный. Будто бы вы шли по дороге и благодаря чрезвычайному везению наткнулись на затерянный кем-то в пыли потертый кошелек. Открыли его и обнаружили, что бумажных денег в нем нет, только на слух бренчат медяки в кармашке для мелочи, да и сам кошелек не представляет ценности. Все же, на всякий пожарный, заглянули в монетное отделение. А там не медяки, но золотые царские червонцы. И вы стоите и не верите сами себе, будто червонцы именно золотые, а не дешевая подделка хохмы ради. Как проверить вы не знаете, разве на зуб, но что это даст? Потому решение вы откладываете на потом, когда можно будет установить истину, а кошелек, разумеется, забираете с собой, хотя до конца и не определяете, как отнестись к находке. Как к удаче или как к очередной разочаровавшей вас надежде.
Она словно бы сомневалась во мне. Будто я обманщик-оборотень, претендовавший на чужое звание. Эка невидаль, медбрат! Неподходящее занятие для самозванца. Вот если бы я представился ей директором здешней фабричной артели, исправно выпекавшей фаянсовые подделки под русскую горшечную старину, тогда еще может быть. Но и то, бабушка бы надвое сказала. Фабричка наша была из захудалых, едва-едва на плаву, так что и директором ее являлся не плутоватый олигарх-здоровячок, а заморенный налогами и долгами диабетик предпенсионного возраста Илья Спиридонович Бубенец. Я его хорошо знал, еще бы! Частенько захаживал на уколы – страшно боялся одного вида иглы, за столько лет не привык, а у меня, мол, рука легкая. Рука как рука, но, если страждущему в утешение, я не против. К тому же, какая-никакая подработка. Хотя с Ильи Спиридоновича деньгами брать было мне всегда неловко. Но с другой стороны, не горшками же! А так, никто никому ничего не должен.
Впрочем, Лидкин интерес я оправдал за счет экзотики. Для заезжего человека могло быть и непривычным запросто встретить на огороде служителя психбольницы. Это у нас, в Бурьяновске, давно обыкновенное дело, а для кого иного любопытное обстоятельство. Порой и оскорбительное. Будто бы санитары в свободное от службы время не люди! Но должны ходить по улице со смирительной рубашкой наперевес. Однако Лидка обижать вашего покорного слугу не имела в виду. Напротив, пожалела по поводу меня и Глафиры, еще раз посетовала на неудобство:
– Понимаете, срочно надо. Так некстати, – она все никак не отходила от забора, будто на дрекольях узоры были писаны. Не из-за меня же! – Я здесь совсем никого пока не знаю. А то бы я нашла няню на полдня. Ну, ладно. Нет, так нет. Вы извините.
Она постояла еще некоторое время, будто ждала – уж не приглашу ли я ее на свидание? А потом ушла. А я остался стоять. Как пень. Слишком много было информации за один раз, и слишком много неожиданной. Меня поразило абсолютно все в ее прощальных словах. Что значит «никого здесь не знаю»? У нас не курорт и не музейное Михайловское, к нам праздношатающиеся не забредают, потому как, незачем. Не горшечное же производство осматривать для обмена опытом! Да и горшки все более цветочные, само собой не «Кусково» и не «Гжель». И какая может быть няня? Это барышня чего-то напутала. Вдруг ей в Баден-Баден, а попала в Бурьяновск? В нашем поселке с подобной услугой все обстояло крайне просто: зайди к многодетной соседке, да и попроси по-хорошему. Разве выставь корзинку яблок или тарелку пирожков. И потом. Куда это ей срочно надо? Вот что особенно не давало мне покоя после ее ухода. Некуда в Бурьяновске торопиться. Здесь даже в табельные дни не бегали по случаю выдачи зарплаты. И зачем бегать? Если уж привезли, так все равно выдадут, куда денутся? А если шиш на постном масле, что случалось значительно чаще, то бегай не бегай, кошелек толще не станет.
Лидке надо было срочно. На почту, что ли? Примыслил я единственное место, куда возможно отправиться в спешке. Но тут же отверг и это предположение. На почту-то как раз с ребенком милое дело. Там рядом две общественные качели и будка с мороженным, а в будке мороженщица тетя Поля. Ее и просить не надо, сама приглядит – вечно вокруг полно орущей детворы. Однако Лидка еще могла всех здешних особенностей не знать. Потому я решил, она пошла на почту. Или, в крайнем случае, в фабричную контору. Воображение мое дало себе волю. Например, Бубенец выписал из большого города дипломированного дизайнера для своих горшков, в предвидении светлого будущего артели и всего Бурьяновска в целом. Вот Лидка как раз тот самый дизайнер и есть.
Кстати, духи у нее в действительности оказались французские. Я их случайно узнал. «Маже нуар», полтинник флакон, если на советские старые деньги. У моей матери были однажды такие. Очень давно, но я запомнил их разнузданно победный запах. Откуда только взялись?! Я-то думал, их давно не выпускают, даже и в Париже.
Няня на полдня, это надо же!
Впрочем, мечтать о Лидке мне было некогда, хотя и хотелось. И вообще. Мне мерещилось нечто знаковое в случайной головокружительной встрече, но умысла судьбы, доброго или злого, я этим утром разгадать все равно бы не смог. Тем более, я решительно опаздывал не просто на работу, но на внеочередное дежурство – заступал на полтора суток, катастрофическая нехватка персонала есть зауряднейшее дело, что вы хотите! Смена предстояла не то, чтобы тяжелая, скорее морально обременительная, потому что с напарником на сей раз мне не свезло. Если расписание не претерпело изменений, – а с чего ему меняться, у нас не футбольная команда, запасных вариантов не бывает, – то на мою долю выпадало долгое и нервно-нудное общение с Ивашкой Ешечкиным. Которого я про себя называл шутейно Иоганн Лабудур. Иначе дурак, несущий обычно непроходимую лабуду, при этом ярый почитатель всего того сора, намытого к нам из-за границы родины любимой, за которой, кстати сказать Ивашка ни разу не бывал. И вряд ли когда будет. Нервно-нудным общение с ним выходило по двум причинам. Нервное, потому что я насилу удерживал себя в руках, чтобы не позволить высказаться вслух. Нудное оттого, что Лабудур страдал недержанием речи, нуждаясь более в слушателе, чем в собеседнике. А слушать его было тяжко. Ивашка мог часами с прокурорской обстоятельностью пересказывать телевизионную рекламу, под наркотическим впечатлением коей он находился двадцать четыре часа в сутки, даже и во сне в виде навязчивого бреда – я сам однажды сделался тому свидетелем. Ладно бы еще это была реклама горячительно-утешительных напитков или травящих душу сигарет. Так нет же! Очень мне нужно знать, что универсальный порошок «Ариэль», наверняка, превосходит мыло хозяйственное обыкновенное, или, по крайней мере, ни в чем оному не уступает. При всем притом, что Ивашка видал этот «Ариэль» исключительно на картинке, а я – исключительно в гробу. Или что средство для постирочных и помоечных домашних машин «Калгон» куда лучше его отечественных аналогов. Как выглядят в действительности сами эти машины, Лабудур имел такое же представление, каким обладал папуас о крупорушке во времена Миклухо-Маклая. В его собственном домишке – крытой тесом избенке с прогнившими верхними венцами, – оба процесса осуществлялись всегда и только в корыте, благо еще оцинкованном, не деревянном. Куда проще вышло бы мне дежурить в одиночестве, но того не полагалось согласно внутренней инструкции, архаичному пережитку аж бериевских времен.
Однако пусть будет Лабудур, неожиданно решил я для себя. Согласно теории вероятности, одно удручающее событие непременно должно компенсировать собой событие приятное. Под последним я разумел свою встречу с Лидкой. Беспокоило меня лишь весьма возможное предположение, что по возвращению с традиционно внеочередного дежурства никакой Лидки в нашем Бурьяновске я уже не застану. Да и что ей, надушенной «Маже нуаром» и с голыми бритыми ногами, здесь делать? То есть, делать, может, и есть чего, раз уж приехала, а вот задерживаться – это из области обманчивых мечтаний.
Знал бы тогда наперед! Ни секунды не лукавя, могу сказать, как на духу. Самолично взял бы ее под руку, а микроскопическую Глафиру – на руки, и отконвоировал бы обеих к железнодорожному полустанку. Запихал бы насильно в ближайший проходящий, или на худой конец, в электричку… и в шею, в шею, подальше отсюда! Пусть невежливо, зато вдруг бы некоторые события в нашем городе повернулись в иную сторону. Не в отношении меня или нашего стационара в целом, это было бы невозможно, как я теперь понимаю, но хотя бы в отношении Лидки и ее дочери Глафиры. Говорят, все что бог ни делает, все к лучшему. Может оно и так, если бы бог действительно существовал. Однако утверждать, что наша с ней ситуация разрешилась в конечном итоге ко всеобщему благу, значит, назвать белое черным, твердое жидким, ворону лисицей, а упыря гордым соколом.
Но тем прошедшим утром я размеренно шествовал в гору, навевая ореол вкруг своей головы ароматными дымами переломленной в зубах «беломорины», на ходу размышляя только об одном. Встречу или не встречу ее когда-нибудь. Хотелось первого, но разум усиленно намекал мне на второе, и я дышал протяжнее, чем требовали мои пешеходные усилия. А говоря попросту, вздыхал филином.
Шел в гору – это было сильно сказано. Скорее на горушку, или на пологий холм. Где на открытом всем ветрам юру, – зато превосходный обзор в случае, если психи самовольно разбегутся, – воздвигся во всю свою разлапистую ширь наш лечебный стационар. Выстроенный, лопуху на загляденье: и монументальная колоннада-портал, рассчитанная на циклопов, не на людей, и фронтон с дояркой и пастухом, и ядреные решетки в бойницах-окнах, и даже раскидистая лестница, обтекаемая с двух сторон помпезной балюстрадой. Все вместе в морщинах побелки веселенького цвета синюшного разведенного молока. Не подумайте, что то были останки богатого некогда дворянского гнезда. Никто для добровольного жития, уж поверьте, не стал бы строить подобное страшилище. Тем паче утонченное сословие со вкусом. Это был новодел. Точнее, старый новый дел. Кошмарище конца сороковых годов, как будто после военной разрухи не было нужды в возведении чего-либо более подходящего и насущного. Но строили по приказу самого. Не Самого, но самого. Именно с маленькой буквы, потому как до большой Лаврентий Павлович так и не дорос, до этого времени вбили его в землю без суда и следствия. А здание осталось. Обветшало, обтерлось, обтерхалось и обветрилось. Как и всё вокруг него, кроме высоченной чугунной ограды, которую единственно мы, средний медицинский персонал, коллективным бригадным подрядом за премиальные красили в черный цвет каждую весну. Полагалось бы по рангу заведения иметь глухой каменный забор с колючкой и охраной, но не было того. Никогда не было. Будто возводили имперский бордель с актрисками, а не душевно-вразумительное учреждение. Почему? Отчего? Ходила полулегенда, что испытывали сверхсовременные передовые методы, для тогдашнего давнего времени, естественно. Самодрессирующиеся овчарки и космический индукционный ток в ограде. Это сколько же надо вольт и ампер, чтобы пробить полуторадюймовый чугун? Или психи служили прикрытием для подземной ядерной установки. Это тоже некогда витало в распаленных атомными успехами несведущих умах. Дескать, смотрите сами, господа шпионы, насквозь видно, вот по травке гуляют больные люди, вот их заботливые врачи, а более нет ничего. Все это хрень, понятное дело. Но ограда была. У приличных «дурок» забор, а у нас решетчатая ограда, такая, что и Летний сад бы позавидовал. Облезлая слегка.
А ведь изначально здравоохранительный объект № 3,14… затевали якобы как тюремный стационар, хотя и не для вполне психических больных. Скорее, для тех, с кем до конца не знали, что делать. Или кто зачем-то нужен был стойкому мингрельскому дзержинцу, не тотчас, но позднее. Вполне адекватные носители способностей, не нашедших применения, ясновидящие пророки, то ли блаженные, то ли симулирующие виртуозно, слепые, ходящие без глаз, глухие, слышащие без звуков, их и поселили здесь временно под умеренной штатской охраной.
Впоследствии, в эпоху расцвета института Сербского, сюда, как в негласный побочный филиал – числились мы совсем за другим ведомством, – стали направлять украдкой экстраординарных сумасшедших. Это так они значились в секретных учетных карточках. На деле же были непонятные и полунормальные люди, с которыми опять же официальные власти не знали, как поступить. Залечивать их было бы пустой тратой галоперидола, так как угрозы они не представляли, а диагноз являл собой надуманную бумажную муть. Заявлений, опасных для верхов, никто из них не произносил, и не имел в планах на будущее, равно как эмиграцию. Но от одного присутствия их в счастливом социалистическом обществе становилось несколько неуютно. Решение, как всегда в таких случаях, оказалось предельно просто – выслать и изолировать, а после благополучно позабыть. Для этих целей и служил наш не вполне обычный стационар за №… ну вы дальше знаете. Психи наши жили себе и жили, – никого не трогали, их никто не трогал, – а в последние годы даже привольно, пускай и немного голодно. Зато с тех пор, как наступили архаровские псевдодемократические времена, никого более на излечение не присылали. Будто бы мы есть, но будто бы нас нет. Минздрав порыпался, порыпался, получил по шапке, и отстал. Известное дело, подведомственная структура – лоб расшибешь, а прибыль сомнительна. Это притом, что обычные психушки были переполнены и перепиханы, и вообще занюханы до последней возможности. Так что у нас в сравнении житуха складывалась неплохо. Оно и ладно. Если бы не мое личное безумное подозрение – в неплохой житухе каким-то неизъяснимым словами образом были виновны отдельные наши подопечные постояльцы. Точнее один из них. Самый непредсказуемый и самый странный. Мотя.
Отчасти я считал его своим другом, хотя мы не были равны, и мне никак не полагалось заводить дружбу с пациентом из подчиненных мне палат. О нем и будет первый в этой истории именной рассказ.
ПОЛЯРНЫЙ ЗАЯЦ
Его звали вовсе не Мотя. В сопроводительном предписании, равно и в истории болезни, значилось какое-то рядовое имя. Слишком рядовое, чтобы быть настоящим. То ли Петр Сидорович Иванов, то ли Сидор Иванович Петров. С больными, страдающими амнезией, подобное происходит в порядке вещей. Вписывают, чего попроще, на выдумку нет времени и охоты. Вспомнит, хорошо. Не вспомнит, так сойдет. А прозвище его по непроверенным слухам появилось оттого, что наш неопознанный Иванов-Петров при поступлении повторял одну-единственную присказку на все возможные тональные лады: тетя-Мотя-тетя-Мотя. К нему и прилепилось.
Дальнее прошлое Моти было покрыто непроницаемым туманом. Откуда он взялся, никто из нынешних работников стационара уже не помнил. Даже наш главврач Марксэн Аверьянович Олсуфьев (сокращено Мао, или просто главный), хотя привезли Мотю аккурат после вступления доктора Олсуфьева в должность. В личном его деле царили полный сумбур и некорректность формулировок. Арестован при добровольной явке в шестое отделение милиции города Москвы – между прочим, курировавшее главное здание общежитий университета, я-то знаю, – что Мотя там делал, по сей день секрет Урфина Джуса и деревянных солдат. Перенаправлен для освидетельствования в первую градскую. (???) Спрашивается, для освидетельствования чего? Затем пробел, незаполненный даже намеками. Следующая дата спустя аж восемнадцать месяцев. Сопроводительное письмо, подписанное отнюдь не врачебной рукой, но таинственным уполномоченным капитаном Акиндиновым, без указания учреждения и места отправления, от ноября семьдесят девятого года. Где Мотя охарактеризован как возможный объект нежелательной антипропаганды. Что сие означает?
Оно понятно, в семьдесят девятом все с ума посходили на незримой государственной службе. Афганистан, заявление Сахарова, руки прочь от феодального Кабула, уже не за горами маячила полька-бабочка в исполнении Ярузельского. Но не до такой же степени! Возможный объект нежелательной антипропаганды. Конечно, бумага все стерпит. Если антипропаганда нежелательная, то можно предположить, на тот момент существовала антипропаганда иная, в смысле желательная? И как это понимать, возможный объект? Само собой, у нас не в диковинку сослать человека за одно только намерение. Все-таки, согласитесь, возможный объект – это и для сусловских Торквемад чересчур. И почему сразу к нам? Без выяснения личности, без медицинского заключения, ведь амнезия не диагноз для ведомственного стационара. Реабилитация при неврологическом центре куда ни шло, но чтобы в глухое бессрочное забвение! Что же он натворил-то? Некоторое время мне этот вопрос не давал покоя.
А ведь глядя на Мотю, по внешнему виду его ни за что нельзя было подумать, будто он способен пусть на единственный, но самостоятельный поступок, тем более, опрометчивый. Наверное, я не первый инстинктивно проникся подозрением – натворить Мотя вполне мог будьте-нате! Я провидел это задолго до того, как Мотя по-настоящему со мной заговорил. Нет, он не был немым, напротив, вполне болтливым подопечным, из тех, которые охотно идут на контакт с любым желающим общения. Вопрос здесь не в количестве, а в сути произнесенных слов.
В нашем стационаре Мотя прижился. И, кажется, чувствовал себя не просто прилично, но в какой-то степени счастливо. Не оттого, что примирился с бессрочным своим существованием в качестве клиента психбольницы. Но потому, что для Моти само понятие свободы имело иной, весьма далекий от общепринятого, смысл. Мне казалось порой, будто бы он вовсе не сознавал свое подневольное положение. Будто бы в его полной власти покинуть наше застойное учреждение в любой момент, когда только ему заблагорассудится. Не сбежать, не получить выписку прочь за хорошее разумное поведение. Именно уйти по своему хотению, очевидным образом на глазах у персонала. И ни я, ни любой другой медбрат, ни даже наш Мао не в силах ему воспрепятствовать. Почему? Кто его знает! Я бы точно не встал на его пути. И за других с уверенностью мог сказать то же самое. Особенно теперь, когда многое прошлое осталось позади.
Но, чур, уговор не забегать вперед! Рассказ мой и впредь станет следовать естественному временному порядку, как если бы я не только памятью, но и самим физическим телом моим вернулся вспять и проживаю те далекие дни заново, не ведая собственного будущего. Итак, о Моте.
Вообще-то Мотя оказался страшный сачок. Во всем, что касалось лечебной трудотерапии. Понятное дело, у нас, как везде. Да и как иначе при тотальной здравоохранительной бескормице. Кто-то должен мыть полы – на роскошь в лице нянечек-санитарок капиталов не хватало, их ставки давно были расписаны по совместительству: порой в медицинские братья и сестры принимали, кого бог пошлет, лишь бы имелся близкий по смыслу диплом о полном среднем. Кто-то – следить за чахлым садом-огородом: пойди, протяни зиму без подсобного хозяйства, пускай самого крошечного. И, наконец, надо выполнять подряды по сверхсложной сборке-склейке серых канцелярских папок – дешевейший картонный товар, но Мао с превеликим трудом раздобыл заказ, чуть ли в кровь не расшиб свой высокий лоб с залысинами. Эти самые папки в основном нас и кормили, скудных ведомственных средств едва хватало на латание насущных дыр, про неведомственные общие минздравовские харчи я и не говорю, я не Жванецкий, чтобы смешить людей чужой бедой.
Мотя никогда не саботировал открыто. Не вставал в позу, не провозглашал деклараций «пустьмедведьработаетаявамнелошадь», и тому подобное. Хотя вполне мог вставать и провозглашать, в карцер у нас не сажали, холодной водой не обливали, в стационаре было тихое мирное житье, почти домашнее. Да и скука, оттого многие трудились весьма охотно, чтобы скоротать время. На любую просьбу-поручение или прямое указание Мотя отвечал обычным односложным «да» и приветливо сопровождал свое согласие кивком, а то и двумя. Этим дело и ограничивалось. Мотя отправлялся на неспешную прогулку вдоль чугунной ограды, а требователь или проситель своей дорогой. Если Моте намекали вторично, то он вновь произносил свое сакраментальное «да» и послушно кивал головой, будто потревоженный китайский болванчик, и продолжал мерить шажками внутренний больничный периметр. Кричать на него было бессмысленно и как-то неловко, оттого выход представлялся один – отстать от человека. Порой наш главный, в общей столовой на публике, объявлял Моте нестрогий выговор за несоблюдение режима, но это для проформы, чтобы было видно – начальство бдит на посту. Мао и в буйном эротическом сне бы не привиделось действительно применять к Моте какой-либо, даже самый безобидный вид насилия. Словно бы главный опасался последствий. Не со стороны людей, но вроде бы он отдавал за Мотю отчет каким-то неведомым вышним силам, как если бы посылал рапорт наверх, за облака, сигнализируя: «С вашим подопечным все в порядке».
Хотя, скорее всего, просто не имел желания связываться. Один тихий бездельник – обстоятельство вполне терпимое. Это я так поначалу думал. И думал неверно.
А Мотя гулял. Как выразился бы другой мой напарник «Кудря» Вешкин, прохлаждался. Зимой и летом, в любую погоду, скользила кругами, слегка подпрыгивая, точно поплавок на пруду, его коротенькая, колобкообразная фигурка, в вечной вязаной шапчонке из лиловой с прозеленью ангоры. Явно дамского фасона, но Моте, как и всем прочим постояльцам нашего дурдома, приходилось носить, что придется из благотворительных пожертвований, тут уж не до жиру. Впрочем, единственно к этой самой шапчонке Мотя был по непонятной причине привязан трогательно, и всякий раз входя в помещение, он бережно свертывал свою ангору и убирал в задний карман просторных матросских штанов, чтобы непременно торчал наружу уголок. Такая была у него причуда.
Другая его странность, если это подходящее здесь слово, приводила меня в полное недоумение. А при первом близком знакомстве и шокировала. Мотя не умел читать, то есть, совершенно. Писать, впрочем, тоже. Он вовсе не страдал дислексией, ни даже в малейшей степени dementia praecox, или слабоумием. Но вот не умел, и все тут. На любые, самые доброжелательные попытки – я лично их предпринимал не раз, – пополнить его образование, Мотя отвечал решительным отказом. Нет-нет-нет-нет, словно из пулемета очередь. И отворачивался. При этом не было на свете такой вещи, которой, казалось бы, он не знал. Это тоже выяснилось случайным образом. Главный однажды сказал, так бывает. У человека развивается сверхнормальная автоматическая память, он повторяет все, что слышал когда-нибудь, разумеется, бездумно.
Если бы! Я-то вскоре догадался, что это далеко не так. Мотя прекрасно знал, что говорит, и логикой мышления обладал, куда там на пару Расселу-Уайтхеду, вот только окружающие его люди не всегда понимали смысл сказанного. Но это была уже не его проблема.
Маленький, странненький, страшненький – на пухлом личике острый горбатый нос, тонкие бескровные губы и совершенно круглые разноцветные глаза, зеленый и голубой. В общем, сова совой. Мне отчего-то представлялось, что он не спит по ночам. Всякий раз, когда согласно долгу службы я заходил в четвертую палату, – по три койки в два ряда, Мотина крайняя справа у окна, – совиные глаза его были плотно закрыты, дыхание размерено и глубоко. Но я все равно сомневался. Чересчур уж плотно стиснуты веки, сосредоточенно сжаты кулачки поверх одеяла, и все тело в целом напружинено так, будто в одно мгновение готово сорваться на старт, отвечая команде «Подъем!», и сделать все, что полагается на армейской побудке за сорок пять секунд.
Порой Мотя совершал неуместные поступки. Или как говорил наш главный, «невместные». Не от безграмотности говорил, но чтобы тем самым определить высшую степень этой неуместности. К примеру, однажды в день приезда инспекции – и такое бывало, как же иначе, – мелкой сошки из ведомства, старающейся галочки ради, Мотя забрался на седую от старости, корявую ель у ворот. И, главное, как забрался? Нижние ветки, согласно все той же незапамятных времен инструкции, обрубали начисто. И вот с этой-то ели стал метко разбрасывать перед чиновной личностью отборнейшие комья садовых удобрений, или попросту грязь, перемешанную с навозом. Будто бы стелил под ноги своеобразную ковровую дорожку. Конечно, с психа что возьмешь? Проверяющий так и понял, даже улыбнулся сочувственно Мао. Даже пообещал некое мифическое денежное вспомоществование. Даже толику разбавленного дистиллятом медицинского спирта принял с удовольствием, для него, видать, это сделалось незабываемым приключением во всамделишнем дурдоме. Но главному было не до смеха, кто его знает, как все могло обернуться? Потому наш Мао на следующий день потребовал от Моти объяснений. Потребовал решительно-начальственно. И Мотя их дал. Если угодно, я здесь же приведу. Не дословно, но близко по смыслу. Суть их была такова.
В мире вещей ищи соответствия. А найдя, проводи параллели. Потому что жизнь идет мимо нас, не обращая на нас внимания. И чтобы привлечь это ее внимание, нужно встраивать найденные соответствия в настоящее бытие, даже если действие сие чревато последствиями.
Мао психанул не на шутку. Впервые на моей памяти заговорил на повышенных тонах, да еще прилюдно – объяснений наш главный по привычке потребовал в столовой во время общего ужина, в воспитательных целях, и просчитался. Голос его гремел, что твое ведро, сверзившееся вниз по бетонной лестнице. Склонял Мотю на все лады. И неблагодарный он, и хулиган-зазнайка (загадочный симбиоз!), и равнодушный член социального общества. Когда же главный отгремел положенное, Мотя, ничтоже сумняшеся, примирительно сказал (и век мне того не забыть!):
– Вот хорошо, если бы на свете было бесконечное мыло. Не правда ли, Марксэн Аверьянович? Это вполне может стать превалирующей идеей современной научной мысли. Представьте только, что единственным куском вы бы перемыли всех нас за один раз, потом за другой, и так до скончания действительных времен. И никаких дополнительных расходов. Надо было ревизору вашему намекнуть, пусть бы похлопотал.
Если Мао не хватил тогда удар, то благодарить за это надо его жену, Ольгу Лазаревну, штатного психотерапевта, первого и последнего в нашем стационаре. Она скорее прочих к нему подскочила:
– Мася, Мася, ой, не надо! – позабыла с перепуга, что дело происходит не в их семейном флигеле, а при всем честном народе. Но увела, хотя наш главный упирался и на ходу искал распаленным взглядом окрест тяжелые предметы. Не нашел, мы тоже, не будь дураки, всей дежурной сменой встали на стреме.
На следующий день Мао было стыдно за свою ослепительную вспышку, а нам за то, что мы сделались невольно свидетелями начальственной потери лица. Только с одного Моти минувшие события стекли как с наглого гуся вода.
Или вот еще, другой пример. Тут уже блажь нашла на блажь. Как-то главному взбрело на ум повеселить по наступившей весне вверенный ему контингент. Мао вообще неплохой был мужик, и классный профильный спец, когда, конечно, ему не попадала под хвост конгениальная вожжа. Которую он отчего-то называл неформальным новаторством.
Если коротко, случилось все на берегах нашей грешащей глубокими омутами речки Вражьей – не удивляйтесь, это настоящее ее название, кто-то когда-то разбил здесь монголов, а может татар, а может, я путаю, и не мы их, а они нас, но не суть. Еще короче – киностудия «Новый Межрабпомфильм» (совсем не то, что вы припомнили из ранней истории синематографа, а «Межрасовые аболиционисты помпезных фильмов») снимала там кино. Километрах в пятнадцати вверх по течению, считая от нашего Бурьяновска, около Заболоченной Гати, должной по сценарию изображать переправу через Сиваш. Так вот, эти пришлые деятели «кина и орала», (в смысле «орать» от слова «матюкальник») выписали себе полэскадрона кремлевских конных курсантов, потому что снимали по поручению и при поддержке Сами Знаете Кого.
И Мао пришла в голову благотворительная мысль. Все равно летучие курсанты целыми днями бездельничали, потому как для сцены атаки ждали дождь, а стояло вёдро. Так не соблаговолят ли господа военные порадовать катанием верхом обиженных богом и нормальной психикой, но, в общем, вполне миролюбивых сограждан? С этим и отправился на поклон. Согласие он получил на удивление быстро – курсанты маялись в безвылазной тоске, лошади зазря нагуливали лишний жир, но самое важное, кавалеристский капитан почуял тренированным нюхом запах дарового спирта.
С этим капитаном и вышла история. Точнее сказать, с его любимой лошадью. Уж как звали его росинанта, я не припомню, кажется, это была гнедая кобыла по кличке то ли «Снежинка», то ли «Дождинка», в общем, нечто связанное с погодой. Капитан кобылой очень гордился. Особенно ее необыкновенной понятливостью и хитрой сообразительностью. Пока пациенты наши катались в свое удовольствие под чутким курсантским присмотром – кто шагом, а кто поотважней и мелкой рысью, – капитан все выхвалял перед Мао свою лошадь… Мотя стоял поодаль. Кататься верхом он даже не собирался, а вроде бы сочувственно смотрел со стороны на забаву. Его приглашали, не особо настойчиво – как-никак официально псих, Мотя только отмахивался и нарочно дурацки улыбался. Я знал, что нарочно, обыкновенная его улыбка всегда носила несколько скептический оттенок аттического сомнения. Но потихоньку Мотя подбирался все ближе к беседующим чинно начальственным персонам. Какое-то время он слушал смирно, и на него не очень-то обращали внимание.
А капитан разливался на всю округу соловьем. Уж кобыла его такая-разэтакая. Умница-разумница. Понимает все с полуслова, куда иным прочим – приказы исполняет еще до получения оных. И воспитанная она, и чуть ли не грамоте разумеет, хоть сейчас с королевой английской за стол. Видно было, капитан души не чаял во вверенном ему непарнокопытном животном. Мотя слушал, слушал, но вдруг возьми и скажи, ни с того ни с сего, довольно громко перебив хвалебную речь. Так, что на поляне не осталось ни единого человека, по крайней мере, из официально вменяемых, до кого бы он не донес свою неожиданную мысль. Короткая пара фраз, но каких!
– Конь умным быть не может. Конь – это всего-навсего быстрая корова.
Презрительно так сказал. Будто бы строгий учитель выговаривает двоечнику за плохо усвоенный урок. И пошел прочь, как если бы всему происходящему цена копейка. Что было дальше! О-о-о! Сине-багровая физиономия, встопорщенные буденовские усища, стрелять надо таких гадов, и за что проливали кровь наши деды! Капитан, дыша гневной злобой, будто дракон огнищем, увел в спешном порядке всех своих кобыл и жеребцов, и курсантов тоже забрал. Даже от спирта отказался, выразившись в том смысле, что какой там спирт, в один сугроб какать не сядет рядом и под угрозой комиссования. Благотворительная прогулка накрылась. Но самое удивительное было то, что наш главный не выказал ни удивленного негодования, ни интеллигентно-униженного разочарования. Лишь напутствовал отступающий полуэскадрон грустными словами:
– В общем-то, он прав, – и я подумал еще, что слова эти скорее всего относились к Моте, а не к бравому капитану, любителю благовоспитанных кобыл.
Проделки Моти были вопиющими, но в целом безобидными. Если исключить непременную иерархию нашей жизни, то выходили и смешными. Однако все дело как раз и заключалось в том, что ступенчатость отношений не существовала исключительно для одного Моти, мы же, и особенно наш главный, не были готовы к подобному отказу от общепринятой формы повседневного существования. То, что казалось нормальным для нас, ему словно бы виделось неправильным, незаконченным и лишним. Суть его была бездной, незримой для окружавших его. Наверное, поэтому Мотя и оказался в стационаре за № 3, 14… в периоде. А я, после того случая с капитаном и кобылой, все чаще задумывался про себя: «Но, может, он прав?».
* * *
По счастью, несмотря на думу о Лидке, на дежурство я не опоздал. Не то, чтобы в противном случае я получил нагоняй. Нахмуренные сизые брови Мао и внушительно-воспитательная укоризна: «Вы, Феля, решительно манкируете обязанностями!». Тем бы процесс взысканий и ограничился. Да и что бы наш главный смог поделать? Будто вольнонаемные санитары стоят к нему в очереди и ждут, не дождутся, когда их зачислят в штат! Днем с огнем не сыскать, хотя бы на временную замену. Но все равно, дисциплину мы соблюдали, блюдем ныне, и будет стоять на страже впредь. Аминь… Даже занудный Ивашка Лабудур. То ли незримая сия одиннадцатая заповедь таилась всегда в самой атмосфере нашего лечебного учреждения, как я уже упоминал, несколько семейного характера. То ли все работники, без исключения сознавали, если не умом, но на уровне охранительного инстинкта. Психушка, она и есть психушка, относительно какого бы ранга, ведомства и благосостояния она ни числилась. А значит залог ее мирного существования – достаточно строгая дисциплина со стороны обслуживающего ее персонала. Это как иметь дело с дрессированными хищниками. Сегодня они прыгают в горящий обруч и выполняют трюки на тумбах, а завтра, стоит только расслабить внимание, их укротителя «скорая помощь» транспортирует в разобранном состоянии до ближайшей реанимации.
Вообще в нашей работе, я так считаю, главное – ритм. Не дорогостоящие затеи с водными и электропроцедурами, не последнего поколения шаманские снадобья от швейцарских производителей, не ультрамодные нейролептики, «атипики» и «пролонги», и уж конечно не шарлатанские выкрутасы с гипнозом и сомнительным психоанализом. Но размеренное житие изо дня в день, согласно непоколебимому распорядку. Оттого полная ясность, что будет через пять минут, через час, через месяц, через год. Побудка, еда, прогулка, трудовые усилия, библиотечка, незатейливые развлечения, отбой. И никаких скоропалительных экспериментов. Пациентов обыденность успокаивает. Потому что в большинстве своем наши постояльцы – беглецы. Не столько даже от внешнего мира, напротив, его они с охотой готовы постигать извне. Но от присущего ему хаоса событий, которого нельзя избежать, если принимать в нем активное соучастие. Оттого излечить окончательно и сделать наших подопечных пригодными для гражданской жизни можно, только при условии изменения самой этой жизни, насильственного подчинения ее строгому закону без случайностей. Что, понятно, никоим образом нам не по силам. Отсюда, повседневный заданный ритм – как защита и обещание спокойного и безопасного будущего. Потому особенно ужасны новая метла и тотальная смена персонала. Чего у нас, насколько я в курсе, не случалось по счастью последние лет двадцать.