
Полная версия:
Glioma
– И этих твоих тоже..!
Я вижу за её плечом усталый взгляд Бэкхена, очевидно, стоявший там последние минут десять на отчитывании. Его сестра удаляется на кухню, отметив конец разговора громким хлопаньем стеклянной двери, и я секунду опасаюсь её дребезга. Но затем вновь смотрю на Бэкхена, медленно приближаюсь; ладонь с зажатым письмом сгинается в локте за спиной.
Он смотрит на меня спокойно, без тени: «зачем ты пришел?» или «почему еще здесь?», и так же просто слабо улыбается, так, будто его не оклеветали, не облили словесной желчью, а разбудили рано и заставили встать; вид какой-то сонный.
– Кирпич номер два, Чанель, – говорит он мне тихо, и только потом прислоняется плечом к стене в своей характерной расслабленности. Не спрашивает, зачем я приходил, и не гонит; а мне уже ничего не хочется.
Нам удается лишь покурить на пыльном балконе рядом и негласно закруглить эту тему; хватит с нашей компании этих детских нужд в родных.
Всё, что запомнилось мне в тот день из наших отрезков недлинных фраз, было:
– О будущем: уверен, нас ждет настоящая матрица, – мои слова.
– А может, мы уже в ней, – ответ Бэкхена.
Вместо капкейков на темном мраморе венок из белоснежных хризантем. Мы стоим, запустив руки в карманы черных брюк, а над нами – Реквием из осенних ветров.
Минсок не плачет, мы ничего говорим; провожаем его во взрослую жизнь. Кажется, его янтарь посерел до бетона, хотя не уверен – веки у всех опущены. За нами кричат черные птицы, в их воплях можно расслышать словно человеческий смех; так смеется смерть, будь она в людской оболочке.
Погода никакая – ни холод, ни жара, все условия настроены на чувствительный паралич. Мы слышим мерное дыхание друг друга, знаем – ни у кого оно не сорвется навзрыд.
Спустя несколько минут Сэхун отворачивается, нервно закуривает и говорит:
– Раз мы здесь, пойду дядьку проверю.
Отходит, нерешительно оглядываясь по сторонам на низкие железные заборы.
Бэкхен, подняв голову, куда-то медленно идёт – я за ним. Вижу, что поддержки в виде руки Чондэ на плече Мину будет достаточно. Это он накинул на парня бежевое пальто, до этого в котором мы его никогда не видели; пальто Минсоку не идет, а вот Чондэ рядом – да.
Я спешу по пятам.
Бэкхен останавливается около выдержанного камня, горка земли поросла ромашками, лежат слегка подсохшие лилии – могилу не бросали. Я вижу на плите фамилию Бэкхена, разница между годами через тире – 5 лет. Поднимаю на него глаза, немо прося объяснения.
– Банальная оспа, – произносит Бэкхен, смотря на умершего брата, – я не успел к нему привязаться, но…
– Но все могло быть иначе, – заканчиваю за него, в моём голосе слышится больше горечи и печали, чем в его, хотя горе – чужое.
– Из меня бы не вышел родитель, – его тон еще тише, взгляд – стылый. – Там, где вырос я, он бы не выжил, а я бы не спас.
Я аккуратно подхожу ближе, становлюсь рядом; знаю, до чего холодная его тонкая рука, и обхватываю жестом «мерю пульс», стараясь этим что-то сказать.
Это третий кирпич – понимаю без слов Бэкхена, ведь он смотрит на могилу – а глаза его, черные, точно серой пленкой покрыты. И это акт столь душевной слабости; чувствую и кожей, и сердцем. Он не отдергивает руку, не заводит урок жизни, не садится иронией на плечи.
Сзади вижу, как Минсок утыкается лицом Чондэ в грудь, а Сехун возвращается к ним уже со второй сигаретой;
а я зачем-то сминаю запястье Бэкхена до белизны пальцев и красных пятен; а я зачем-то становлюсь последним из нас глупцом, говоря: «всё будет хорошо».
Минсок выглядит слишком ошарашенным и шокированным, когда нелепо протягивает нам смятую бумагу – его подтверждение о зачислении на курс обучения кондитерскому делу.
Мы все переглядываемся, не чувствуя нужды что-либо говорить, а Минсок в этот момент, похоже, слишком нуждался в словах. Каких? Он и так всё знает.
Как неряшливо и рассеяно он начнет собирать документы, будет выбирать самый дешевый для записей блокнот, начнет заводить будильник на шесть и рассматривать составы продуктов в магазинах – это будет его новой привычкой.
Знает, что Сэхун заставит притащить его как-нибудь белый колпак и его раскромсает или испортит, Бэкхен попросит зачитать слова его преподавателя, поделиться каким-нибудь рецептом: капнет своего яда.
Зачем эту растерянность сейчас на нас взваливать, будто мы должны эту бумажку пойти и сжечь?
Чондэ пробормотал что-то вроде «поздравляю», а я молча протянул сигарету. Молодец, Минсок. У тебя есть альтернатива и что-то кроме. Нас, этой комнаты, этого воздуха и сорока дней черной одежды.
– Не смотри на нас так, словно из нашей ямы тебе одному протянули руку и ты не можешь нас взять с собой, – огрызнулся Бэкхен, и в его голосе раздражение имело ту консистенцию, при которой он искренне за человека рад.
Конечно, он не против наблюдать, как кому-то действительно везет. Минсок это заслужил хотя бы своим ненавязчивым молчанием вместо скорбящих истерик.
Я спросил:
– Когда первые занятия?
Он ответил:
– На следующей неделе.
Сэхун иронизирует, что теперь будет что Минсоку дарить на праздники – всякую кулинарную херню из магазинов домохозяек.
Мы никогда ничего не дарили друг другу.
На Дни Рождения всё сводилось до дешевого вина и холодильные остатки, звучали пьяные тосты, и постелями служили собственные тела; засыпали под утро друг у друга на поясницах.
До весны далеко, Новый Год пока рано планировать; прошлый раз отразился на Бэкхене бронхитом, на Чондэ потерянной шапкой и содранной кожей рук, на Сэхуне – ночью в полиции и не стоящим этого кальяном. А я… Оценил красоту снежных ангелов, сделанных подобием демона. И контраст черного на белом.
У Минсока больше всего сомнения из всех чувств, он, наверное, потерял смысл того, чего так внезапно добился.
Из нас всех можно выложить слово «беги», чтобы до него четче дошло; парень мнет кулаки; янтарь в глазах густеет.
– Не думаю, что это хорошая идея, – говорит он, впервые за всё время заслуживая пощечину, – может, стоит найти что-то более реальное?
– А что есть реальное? – моментально вступает Бэкхен, соскакивая с подлокотника дивана и роняя пепел мне на плечо, – финансовая грамотность или педагогика? Прямая дорога в стадо не выявленных талантов? Ты боишься начать творить, хочешь идти на переработку чужих вещей или мыслей, так делают все, у кого тонки внутренности для личных побед над собой. Основная черта всех практичных кретинов. Минсок, реальное или отвратительно или скучно.
Тот рассеивает свой взгляд куда-то мимо бэкхеновского лица. Чондэ подсаживается ближе и ласково говорит:
– Хочешь, я пойду в первый день с тобой, если ты волнуешься?
Я макушкой чувствую, что Бэкхен закатывает глаза и отворачивается от этой сцены.
– Почему ты считаешь их всех слабыми? – задал я ему вопрос, когда мы оба высокчили на лестничный балкон многоэтажки. Бэкхен подошел к перилам, развернулся к панораме спиной и поднял вверх голову. Ему словно не хватало воздуха.
– Как раз наоборот, – ответил он мне так тихо, что не будь я настроен на волну его голоса, мне бы помешал ветер. – Это я слишком слабый, чтобы позволить им быть такими же.
«Тебе не решать их жизни, – думаю, но не произношу, не выкрикиваю, – тебе не отвечать за них, не быть их частью, не быть их смыслом, не быть им важным».
Он закрывает свои черные глаза, и меня пробивает слишком сильной иллюзией.
– Отойди оттуда, – говорю я ему, слишком хорошо чувствующий высоту в подсознании.
Он меня не слушается, едва заметно улыбается, я знаю значение этого жеста: «Чанель, ты такой очевидный в своем чувстве». Я сдержал свой желаемый рывок, которому не знаю, какое бы дал направление: назад, чтобы его расплющило под двадцатью метрами, или вперед – чтобы раздавило меня под ним.
«ЗА УГЛОМ НАЧИНАЕТСЯ РАЙ» написано черной краской на стене сэхуновской гостиной, когда мы приходим к нему по четвертому зову и лепим на грязные от осени подошвы ботинок расстеленные газеты.
Младший сидит в кресле – единственной не вынесенной из зала мебели, пьет энергетик, закусывает собственными пальцами. Я первый, кто спрашивает о значении цитаты, блондин трясет в воздухе истерзанной ладонью с улыбкой:
– Да так, строчка засела в мозги, – говорит он, будто это и не важно, хотя всё вокруг свидетельствует о его конкретном усердии; всё в краске, а что не в ней – то в её запахе.
Бэкхен, который слишком ценит подобные сносы, подходит к стене и садится на корточки. Я моделирую в голове момент, когда он с оскалом спрашивает: «а почему не кровью?», но он это не спрашивает. Даже не усмехается, а попросту разглядывает каждый мазок, во время которого Сэхун игриво зовет Чондэ к себе на колени, а тот взглядом просит меня отобрать у младшего напиток.
Мне кажется, я вижу разводы на сэхуновских щеках и не знаю, причина ли это его минимализма сегодня во всём: одежде, слов, окружающих вещей.
– Можно кое-что добавить? – спрашивает Бэкхен, поворачиваясь к автору сделанного, Сэхун ему кивает: «валяй». По его вздохам становится понятно, что крутить разговор не удастся, пока язык его сам не расплетется, не объяснит нам чего-то важного.
У блондина такой взгляд, я его заметил сразу: словно он узнал о том, что смертельно болен и созвал нас попрощаться, признавшись в любви. Я знаю точно, что он необычайно вырос: это видно по глазам, точнее по тому, что в них, по его жестам, в которых уже отшлифована резкость, по привычному тону, ставшим на октаву ниже.
Бэкхен под основной надписью, залезши в открытую банку прямо пальцем, вывел некачественно: «если об этот угол разбиться», и это тоже не сопровождается комментариями.
Сэхун, похоже, готов, потому что отбрасывает остатки пойла и хрустит шеей. Мы все смотрим на него, ожидая: «ребят, я умираю», только уже всерьез. Но выходит не это:
– Я на выходных познакомился с одним мужиком, у него своё производство вин, – начинается так. У меня в голове вариации продолжений «я украл», «я убил», но в моей интуиции явно что-то заглючило. – Не знаю, как мы разболтались, но он мне предложил у него обучение, если захочу, в Америке. Родители давно хотели меня туда выкинуть, только на всяких дипломатов и экономистов, или на что угодно, если захочу.
– И ты захотел, – сделал заключение Чондэ, сегодня ему присуждается звание самого сообразительного.
Сэхун явно бесится, что он так очевиден; трет ладонью лицо, крепко зажмурившись.
– Я мог бы их попросить, потому что меня конкретно зацепило, предложение-то клевое, годное, но…
Это «но» остается в настолько нелепой тишине, будто все одновременно не могут проглотить не пережеванный кусок. Мы поочередно стреляемся взглядами, а Сэхун осознает, что еще до сих пор его время говорить.
– Я не хочу жить на деньги родителей, – повторяет он свой жизненный принцип номер один.
– А сейчас ты не в них? – спрашивает Бэкхен, как попадает пулей в десятку. Он уже встал с пола и теперь возвышается над нами, присевшими, сложив руки на груди и переведя центр тяжести на одну ногу.
Я не знаю, куда мне смотреть. Нужно на Сэхуна, потому что это его беседа и разбор его полетов, но хочу другого – а «хочу» так часто на шаг впереди.
Блондин качает головой, упорное отрицание правды, невозможность согласиться с самим собой.
– Учеба за границей – это другое, – говорит он, – это не квартира в Сеуле, не деньги на пропитание, это куда серьезней и… зависимей.
Бэкхен лезет в карман джинсов, достает оттуда свернутый лист и кидает Сэхуну на колени; мы заглядываем через его плечо, чтобы рассмотреть написанную там фразу:
«Не все те свободны, кто смеется над своими цепями. Лессинг»
Я поднимаю взгляд на Бэкхена и вижу, как он наблюдает за нашей реакцией. Ждет. И потом добавляет:
– Помнишь, что я говорил о фундаменте? Будешь последним идиотом, если его разрушишь.
– Попробуй, Сэхун, – это уже Чондэ, ловящий на себе неуверенный взгляд парня. – Нет ничего дурного в том, что ты прибегнешь к их помощи, тебе же только семнадцать, ты ничего сам не сделаешь.
Я молчу, потому что вижу, что его и без меня добьют. Сэхун нас позвал, только чтобы мы его убедили, он уже давно всё решил, и лишь хочет нашего оправдания его выбора. Чтобы сказали, что он делает правильно и сам себя не предал.
Младший ждет от нас подбадривающих улыбок и раскинутых рук: «вперед!», мы даем ему это; просим вернуть мебель, выкинуть дурь из башки и достать чемодан. А «спасибо» он нам раздает в кулаках на плечи, а радость его выражается во фразе со смешком:
– Черт, какая жизнь таки сумасшедшая.
Я сижу неподвижно все семь минут в напряжении, пока Чондэ смотрит у Сэхуна фотки того мужчины на телефоне, а Бэкхен беззвучно стоит у окна комнаты. Слышу его слова тоже, вероятно, только я:
– Стоит просто повернуть, не боясь монстров или темноты за углом. Вот и весь смысл.
Когда я чересчур пьян новостями и переменами, это оказывается некстати, потому что дома у порога ожидает ряд сумок, у стен – слишком страшное эхо, а в воздухе запах свежести открытых окон: маме всегда было холодно, поэтому они всегда были закрыты.
Я слышу по квартире тяжелые шаги отца и настораживаюсь, как кошка, не решаясь пройти в коридор. Из-за угла мне выглядывает семья, и их несправедливое и подлое «извини» маячит со лбов в первые же секунды.
– В чем дело? – спрашиваю я, блокируя в мыслях все возможные варианты, чтобы не подбить самому себе колени.
Весь огонь на себя решается взять отец, когда выходит ко мне с серьезным видом, разминая костяшки пальцев. Моя черная шерсть сейчас бы уже стояла дыбом, а хвост – трубой. В его взгляде слишком видимая печать уже принятых решений и бесповоротных действий. А глаза смотрят на меня – исключительно на меня – и это плохой знак.
– Чанель, мы кое о чем подумали и решили…
– Это ты решил, – прерываю я его, привыкший требовать конкретики и правды, – не пытайся мне зубы заговорить.
Папа вздыхает, а я сначала вижу мамину ладонь на его плече, и только потом её – вставшую у него за спиной. Я себя чувствую, как воин-одиночка перед стеной целой армии. Вот-вот хлынет.
– Хорошо, я решил, – снова начинает отец, – что нужно что-то менять, это уже переходит всякие рамки. Мы с твоей мамой поговорили, я предложил ей уехать отсюда, хотя бы на время, и она согласилась.
Я пока на неё не смотрю, потому что ситуация не обрисована.
– Куда? Что с твоей работой? Что со мной? – спрашиваю, надеясь подловить хоть на каком-то подвохе или загвоздке, выявить в их планах изъян. Потому что мне не очень нравится этот воздух, наполненный словом «прощай».
– В пригородную деревню на юге, с жильем там проблем не будет. А мне добираться до вокзала даже проще. Тебе уже восемнадцать, мы перепишем на тебя квартиру и будем финансировать.
Меня передергивает от этого офисного слова и я веду плечами, точно скидываю мокрый и грязный плащ. И сказать особо нечего, кроме:
– Обсудить со мной это вы не планировали?
Отец поднимает брови, и я вижу вкрапинки зелени в его светлых глазах.
– А ты против?
Портило всё именно отсутствие аргументов и доводов, ведь их решение, как ни глянь, было замечательным, но… Я понял, что мне требуется для определения и просто взглянул на маму.
Лицо её было… В надежде. С такими глазами, наверное, птенцы готовятся совершить первый рискованный полет с гнезда: и желают взмыть, и бояться разбиться. Но я понимаю, что это намного лучше былого, так что сдавленно улыбаются – только ей.
– Ладно, – говорю тоже, смотря ей в глаза, – хорошо, поступайте, как задумали.
– Чанни, – голос мамы дребезжит от волнения, а меня бьет озноб, – ты не сердишься? Папа убедил, что ты самостоятельный и справишься, но я не знаю, правильно ли мы…
– Всё в порядке, мам, – это комочек катается у меня в горле, и трется о смех, и трется о неопределенные слезы, – я правда о себе позабочусь, не переживай.
Папа проходит мимо меня, и возникает желание ему пригрозить: «не присмотришь как следует – прибью», и на руке несмывающимся маркером написать ему все лекарства, и рассказать, как мама питается, и что любит слушать на ночь, и сказать, сколько волосков у нее на голове, чтобы не исчез ни один – я потом пересчитаю.
Но ничего такого не происходит, помимо их последних приготовлений последующие дни, за которые я совсем не к месту. Бродил по квартире, как лишний предмет, который не упаковывают, с собой не берут, не обращают внимания.
Прощание получилось одновременно и чувственным, и нет; родители уезжали на машине, спрашивали банальности, вроде, всё ли помнишь, всё ли на месте, будто не знали, что я фактически правлю всем хозяйством последние годы, а я не мог определить, хочу ли их отпускать.
Я хочу только счастья маме, и если это – его поиск, то тут будет мое беспринципное «за». Папе руку сносно пожал, маму слишком крепко и долго обнял; она уронила три слезы и уверенно села в машину. Её маханья мне в стекло до поворота казались такими тягучими и болезненными, что самого немного проняло на соленую влажность.
Но почему-то… Как только скрылся вой мотора, на душе стало очень светло и спокойно – стоит ли себя в том стыдить? Я не был рад избавиться от маминой паранойи – я воодушевлен папиным долгожданным участием в её искоренении. Может, оно к лучшему. Эту мысль фиксирую как «основное».
Это, оказывается, не конец.
Чондэ не исчезает.
Он уходит красиво.
Помахав нам ручкой с борта белобокого парохода в забавной морской форме и с самой солнечной улыбкой на нашей общей памяти. Это действительно кажется смешным, и мы правда смеялись, когда он пришел к нам с заявлением, что уходит в море.
– Топиться? – вздергивает Бэкхен бровь и качает головой, поднося стакан к губам, – это не лучший вариант.
– Нет, я серьезно, – заверил парень, и энтузиазм его лица нас во многом уже начинал убеждать, – морской флот меня забрал с головой, и это первое плавание в процессе обучения. Так сказать, практика в действии. Ненадолго, всего лишь месяц.
– Но для тебя это будет нирвана, растянутая на вечность, – точно подмечает старший, а я подписываюсь под каждым его словом кивком, – как отреагировал отец? Ты должен был приковылять к нам в сорванных цепях, которыми он тебя опутал, узнав обо всём.
Чондэ повертел головой, покусал губы; это явно самая менее красочная часть его истории, но всё равно.
– Я его убедил, – сказал он уклончиво и сдержанно, но я забеспокоился за целостность потолка, потому что казалось, что он сейчас его пробьет своей неусидчивостью, – это был долгий разговор, но в итоге…
– Боооже правый, – ахнул Бэкхен, наклонившись к Чондэ низко-низко и пристально вглядываясь в его глаза, – да ты наконец-то проявил характер, я поражен.
Когда тост за «нового Ким Чондэ в бескозырке» был произнесен, а его виновник и почти человек с новым будущим и удачной судьбой повернулся ко мне с вопросом: «Вы же придете меня проводить?» мне так захотелось сжать его теплую ладонь и уткнуться в неё носом; как же они меня все разбирают на части.
Или я их сам раздаю.
Мурашки подсказывают о том, что Бэкхен сейчас меня как никто понимает и мы в одной лодке; друзей раздаем на удачи и поочередно её всем желаем.
– У него всё будет хорошо, знаешь ведь, – сказал Бэкхен, когда мы смотрели это красивое отплытие под тенью дерева. Адресовано было мне, но ответил вовсю машущий слегка впереди Минсок, повернувшись через плечо:
– Конечно хорошо! У нас у всех всё будет хорошо! – его настрой столь изменился с тех пор, как началась учеба, как каждый раз с огнём в печи он загорался и в этих необычных глазах.
После его слов нам с Бэкхеном следовало бы взглянуть на друг друга, но я бы этого не выдержал; поэтому просто смотрел вдаль, ощущая небывалый холод в области «за себя». За себя было обидно.
Сэхун улетел, оттяпав у каждого из нас какую-то побрекушку, вроде чайной ложечки, ручки, брелка с ключей.
Мы с ним поспорили, что вернется он с другим цветом волос и уже без ювелирного ларька в ушах, а младший пообещал следующим летом познакомить нас с самыми крутыми напитками, которым научится.
Бэкхен пожелал не спиться и не женится на американке – они страшные – а Минсок посоветовал сделать побольше фоток с самыми разными людьми.
«Мы будем ждать» – это одно точное и самое достоверное, что звучит в тот день между нами.
Кто знал, что сезон увядания и мороза принесет всем внезапный расцвет?
И что мне, спустя неделю осознания бессмыслия и потери прежнего состояния остается, кроме как не прийти к нему? Не обнаружить одного в комнате, в таких же условиях, когда мы оба понимаем, что мы – остатки, и никаких других факторов и средств, кроме наших друг напротив друга лиц, у нас нет?
Сэхун вчера прислал первое селфи, где он закутан в американский флаг, на заднем плане какие-то негры, в руке у него крупный бургер из Макдака.
Чондэ на днях позвонил нам из своего первого порта, на фоне слышался гул чаек и береговой шум, а он беспорядочно болтал о каких-то неизвестных нам рыбах.
Минсок на выходных притащил лимонную меренгу (привет снова, фильм «Тост») и это было лучшее, что мы когда-либо пробовали.
А Бэкхен…
А я…
Смотрим друг на друга, как в зеркала.
Может, в этом и есть ответ?
– Все они как-то находят или ищут своё счастье, а в чем твое? – спрашиваю я его, зная, что Бэкхен слишком привыкший к своему постоянному самоотвержению и непринятию иного.
У него кирпичи. Повсюду.
Он прищуривается, глядя на меня, поворачивает голову.
– Я никогда не сравнивал тебя с бомбой? – вот его вопрос, и его шаги приближаются.
– Твоя стена слишком толстая, – говорю ему, и всё, что творится внутри, всё, что творилось – бежит по нарастающей.
– Ты справишься, – тихо произносит, уже в миллиметре от моих губ.
– Я не… – и не договариваю. Это расстояние исчезает. И ладони на животе какие-то неудержимые, и мое равновесие совершенно распущенное, мы летим куда-то в район собственных душ, а на деле – назад, к кровати.
Моя опухоль лопается, это настолько приятно, а боль тает и замораживается под чужими руками.
Он зарывается мне в шею, режет носом грудь, и на ощупь чувствовать Бэкхена – лучшее из всего нового, что могло со мной произойти и происходит. «Что ты будешь делать, что?» так часто звучал между нами вопрос безответный, и Бэкхен отвечает на него только сейчас, оторвавшись на чуть-чуть, для шепота:
– Заберу твое дыхание для своего второго.
И мне ничего не остается, кроме как сказать:
– Бери.
Потому что для себя мне тоже многое вручают с этими отпечатками на ключицах. В какой-то момент, когда темнота перед глазами рассеивается, я вижу другую – Бэкхен всматривается в меня, смотрит абсолютно серьезно (так непривычно видеть его с красными щеками).
– Ты не будешь жалеть, – опять его жесткие, но верные констатации, – но станет ли лучше?
Перед взором внутри себя – всё: вялые попытки, движение жизненного течения, семейные неудачи и пересмотр понятий, всё, что подвластно стало чужим языкам, и злым, и хорошим, и спектр мнений, и неизбежность конца, и бессмысленность конечного итога, и желание просто быть с теми и там, где хочется.
Я возвращаюсь вниманием к Бэкхену и кладу пальцы ему на шею, притягивая к себе.
– Конечно, – отвечаю совершенно уверено, разбивая этой секундой любой перед ним страх, – конечно.
Все противоречия в отношениях тоже летят под откос, когда он всеми движениями требует больше тепла и дает понять, что с этой лодки он меня не сбросит, что я в ней – спасательный круг. Бэкхен чужд был на касания, на эмоции, на такие резкие вздохи, а сейчас он бросается на свою бомбу с целью свободы.
И мы, как спасшиеся от смерти мальчишки, лежим в самых тесных объятиях, слишком боясь упустить новые жизни в своих руках.