скачать книгу бесплатно
– И бросил бы все и ушел бы в новые земли искать счастья, да уж больно был зол я в то время.
Паклин уж получил известность в Ростовском округе и на Северном Кавказе.
В Екатеринодаре его судили сразу по семи делам, но по всем оправдали.
– Правду вам сказать: мои же подставные свидетели меня и оправдали. По всем делам доказали, будто я в это время в других местах был.
За Паклиным гонялась полиция. Паклин был неуловим и неуязвим. Одного его имени боялись.
– Где бы что ни случилось, все на меня валили: «этого негодяя рук дело». И чем больше про меня говорили, тем больше я злобился. «Говорите так про меня, – так пусть хоть правда будет». Ожесточился я. И чем хуже про меня молва шла, тем хуже я становился. Отнять – прямо удовольствие доставляло.
Специальностью Паклина были ночные грабежи.
– Особенно я любил иметь дело с образованными людьми: с купцами, со священниками. Тот сразу понимает, с кем имеет дело. Ни шума, ни скандала. Сам укажет, где лежат деньги. Жизнь-то дороже! Возьмешь, бывало, да еще извинишься на прощанье, что побеспокоил! – с жесткой, холодной, иронической улыбкой говорил Паклин.
– А случалось, что и не сразу отдавали деньги? Приходилось к жестокостям прибегать?
– Со всячинкой бывало! – нехотя отвечает он.
Нахичеванский архимандрит оказался, по словам Паклина, человеком «непонятливым».
Он отзывается о своей жертве с насмешкой и презрением.
– На кого, – говорит, – вы руку поднимаете! Кого убивать хотите? Тоже – обет нестяжания дал, а у самого денег куры не клюют.
– Как зашли мы к нему с товарищем – заранее уж высмотрели все ходы и выходы, – испугался старик, затрясся. Крикнуть хотел, – товарищ его за глотку, держит. Как отпустит, он кричать хочет. С час я его уговаривал: «Не кричите лучше, не доводите нас до преступления, покажите просто, где у вас деньги…» Нет, так и не мог уговорить. «Режь!» – сказал я товарищу. Тот его ножом по горлу. Сразу! Крови что вышло…
Рассказывая это, Паклин смотрит куда-то в сторону. На его неприятном, покрытом веснушками лице пятнами выступает и пропадает румянец, губы искривились в неестественную, натянутую улыбку. Он весь поеживается, потирает руки, заикается сильнее обыкновенного.
На него тяжело смотреть. Наступает длинная, тяжелая пауза.
Их судили вчетвером; двоих невиновных Паклин выгородил из дела.
– Об этом и своего защитника просил – чтоб только их выгораживал. А обо мне не беспокоился. Не хотел я, чтобы невиновные из-за меня шли. Молодец он, постарался!
Перед судом Паклин одиннадцать месяцев высидел в одиночном заключении, досиделся до галлюцинаций, но «духа не потерял».
Когда любимый всей тюрьмой, добрый и гуманный врач ростовской тюрьмы господин К. не поладил с тюремной администрацией и должен был уйти, Паклин поднес ему икону, приобретенную арестантами по подписке.
– В газетах тогда об этом было!
– Еще один вопрос, Паклин, – спросил я его на прощанье. – Скажите, вы верите в Бога?
– В Бога? Нет. Всякий за себя.
На каторге Паклин вел себя с первого взгляда престранно.
Нес самую тяжкую, «двойную», так сказать, каторгу. И по собственному желанию.
– Полоумный он какой-то! – рассказывал мне один из корсаковских чиновников, хорошо знающий историю Паклина. – Парень он трудовой, примерный, ему никто слова грубого за все время не сказал. К тому же он столяр хороший – в тюрьме сидя, научился, мог бы отлично здесь, в мастерской, работать, жить припеваючи. А он «не хочу», Христом Богом молил, чтобы его в сторожа в глушь, на Охотский берег послали. Туда, за наказанье, самых отъявленных посылают. Там по полгода живого человека не видишь, одичать можно. Тяжелей каторги нет! А он сам просился. Так там в одиночестве и жил.
– Почему это? – спросил я у Паклина.
– Обиды боялся. Здесь – ни за что ни про что накажут. Ну, а я бы тогда простого удара не стерпел, не то что розги, скажем. От греха, себя зная, и просился. Гордый я тогда был.
– Ну, а теперь?
– Теперь, – Паклин махнул рукой, – теперь куда уж я! Затрещину кто даст – я бежать без оглядки. Оно, быть может, я бы и расплатился, да о детях сейчас же вспомню. Сожительница ведь теперь у меня, за хорошее поведение, хоть я и каторжный, дали. Детей двое. Меня ругают – а я о детях все думаю. Меня пуще – а я о детях все пуще думаю! – Паклин рассмеялся. – С меня все как с гуся вода. Бейте – не пикну… Чудная эта штука! Вот что в нем, кажись, а пискнет – словно самому больно!
И в тоне Паклина послышалось искреннее изумление.
Словно этот человек удивлялся пробуждению в нем обыкновенных человеческих чувств.
Я был у Паклина в гостях.
У него дом – лучший во всем посту. Чистота – невероятная.
Его жена, молодая, красивая бабенка, так называемая «скопческая богородица»,[8 - Этих девушек не скопят; на их обязанности лежит только совлекать в секту других.] присланная на Сахалин за оскопление чуть не десятка женщин.
Каких, каких только пар не сводит вместе судьба на Сахалине!
Паклин живет с нею, что называется, душа в душу. На всякий лишний грош покупает или ей обнову, или детям гостинца.
Своих двоих крошечных бутузов он показывал мне с нежностью и гордостью отца:
– Вот какие клопы в доме завелись.
В другом месте, говоря о «поэтах-убийцах», я приведу стихи Паклина, не особенно важные, но любопытные.
Он имеет небольшое представление о стихосложении. Но в его неправильных стихах, грустных, элегических много чувства… и даже сентиментальности…
Его записки о дикарях-аинцах, которых он наблюдал, живя сторожем на Охотском берегу, показывают в нем много наблюдательности, умения подмечать все наиболее типичное.
Специальность Паклина – работа шкатулок, которые он делает очень хорошо.
Я хотел купить у него одну.
Но Паклин воспротивился изо всех сил:
– Нет, нет, барин, ни за что. Даром вы не возьмете, а продать – вы подумаете, что я и знакомство с вами свел, чтобы шкатулку вам продать. Не желаю!
– Скажите, Паклин, – спросил я, когда он провожал меня с крыльца, – для чего вам понадобилось знакомиться со мной? Почему вам хочется, чтобы о вас написали?
– Для чего?
Паклин грустно улыбнулся.
– Да вот, если человека взять да живым в землю закопать.
В подземелье какое, что ли. Хочется ему оттуда голос подать или нет? «Жив, мол, я все-таки»…
Поселенцы
– К вам там поселенцы пришли! – в смущении, почти в ужасе объявила квартирная хозяйка.
– Так нельзя ли их сюда?
– Что вы! Куда тут! Вы только взгляните, что их!
Выхожу на крыльцо. Толпа поселенцев – человек в двести – как один человек снимают шапки.
– Ваше высокоблагородие! Явите начальническую милость…
– Что вам?
– Насчет пайков мы! Способов никаких нет…
– Стойте, стойте, братцы! Да вы за кого меня принимаете? Я ведь не начальство!
– Точно так! Известно нам, что вы писатель… Так уж будьте такие добрые, напишите там, кому следовает… Способов нет. Голодом мрем! Пришли сюда с поселений, думали работишку найти, – все подрядчики японцами работают! Пайков не дают, на материк на заработки не пущают. Помирай тут на Сакалине! Что же нам теперь делать?
– А сельское хозяйство?
– Какое ж, ваше высокоблагородие, наше хозяйство! Не то что сеять – есть нечего. У кого были семена, – съели. Скота не дают. Смерть подходит!
– Барин! Господин! Вашескобродие! – протискивается сквозь толпу невзрачный мужичишка.
Мужичишка – тип загулявшего мастерового. Хоть сейчас пиши с него «Камаринского мужика»: «борода его всклокочена, вся дешевкою подмочена». Красная рубаха от ветра надулась парусом, полы сюртучишка так ходуном и ходят.
Голос у мужичишки пронзительный, с пьяной слезой, из самых недр его пьяной души рвущийся.
Первым долгом он зачем-то изо всей силы кидает об пол картуз.
– Господин! Ваше сиятельство! Дозвольте, я вам все разъясню как по нотам! Ваше сиятельство! Господин благодетель! Это они все правильно! Как перед Господом говорю, – правильно! Потому способов нет! Сейчас это приходит ко мне, к примеру скажем, он: «Мосей Левонтич, способов нет». Я ему: «Пей, ешь, спасай свою душу!» Потому я для всякого… Правильно я говорю, ай нет? – вдруг с каким-то ожесточением обращается он к толпе. – Правильно, аль нет? Что ж вы, черти, молчите?
– Оно действительно… Оно конечно! – нехотя отвечает толпа. – Ты про дело-то, про дело.
– Потому я для всякого! На свои, на кровные! Вон они, кровные-то! – мужичишка разжимает кулак, в котором зажато семь копеек, – вон они! Обидно!
«Мосей Левонтич» бьет себя кулаком в грудь. В голосе его все сильнее и сильнее дрожит слеза.
– Правильно я говорю, ай нет? Что же вы молчите? Я за вас, чертей, говорю, стараюсь, а вы молчите!
– Оно конечно… Оно верно… Да ты про дело-то, про дело! – уже с тоской отвечает толпа.
Но «Мосей Левонтич» вошел в раж, ничего не слышит и не слушает.
– Какой есть на свете человек Мосей Левонтич?! Сейчас мне поселений смотритель лично известен. Призывает: «Можешь, Мосей Левонтич, бюсту для сада сделать?» Так точно, могу, – потому я скульптор природный. Природный!
«Природный скульптор» начинает опять усиленно колотить себя в грудь и утирает слезы.
– Не какой-нибудь, а природный! Из Рассеи еще скульптор. «Можешь?» – «Могу». – «На тебе две записки на спирт». Обидно! Что я с ними, с записками-то, делать буду? Куда денусь? Ежели у всякого свои записки есть? Правильно я говорю, ай нет? Что вы, черти…
– Ну, слушай! – перебиваю я его, видя, что красноречию «скульптора» конца не будет, – я вижу, что ты человек серьезный. Мы с тобой в другой раз поговорим. А теперь дай мне с народом покончить. Поотодвиньте-ка его, братцы.
Десяток рук берется за природного, но огорченного скульптора, – и его тщедушная фигурка исчезает в толпе. Положение тягостное.
– Что ж я для вас могу сделать? Я ничего не могу.
– Так! – уныло говорит толпа, – к кому ни пойдешь, все ничего не могут! Кто ж может-то? Делать-то теперь что же?
– Этак в тюрьме лучше!.. Куда! Не в пример!.. Там хошь работа, да зато корм!.. А здесь ни работы, ни корма. Что ж теперь делать? Одно остается: убивать, грабить! Пущай опять в тюрьму забирают. Там хошь кормить будут! Больше и делать нечего: хватил кого ни попадя! – раздаются озлобленные голоса.
Тут-то мне в первый раз пришел в голову афоризм.
– Каторга начинается тогда, когда она кончается, – с выходом на поселение.
Афоризм, который повсюду на Сахалине имел одинаковый успех, где я что ни говорил.
– Это действительно. Это правильно. Это слово верное! – говорили каторжане и поселенцы. – Это истинно, так точно!
– Совершенно, совершенно справедливо! Именно, именно так! – подтверждали в один голос чиновники.
И даже те, кому, казалось бы, следовало именно заботиться, чтобы это было не так, – и те только вздыхали.
– Вы это напишите! Непременно напишите. Это правда, глубокая правда. Ужас, ужас!
Сожительница[9 - Так называются на Сахалине каторжные женщины, выдаваемые поселенцам «для совместного ведения хозяйства». Так это называлось официально раньше. Теперь даже официально – например, в «Сахалинском календаре» – это называется «незаконным сожительством», что гораздо ближе к истине.]
Что за фантастическая картина! Где, когда по всей России вы увидите что-нибудь подобное?
– Бог в помощь, дядя!
– Покорнейше благодарствуем, ваше высокородие! Ты бы привстала, – видишь, барин идет! – говорит мужик, вытаскивающий из печи только что испеченный хлеб, в то время как баба, развалясь, лежит на кровати.
Баба нехотя начинает подниматься.
– Ничего, ничего! Лежи, милая. Больна у тебя хозяйка-то?
– Зачем больна? – недовольно отзывается баба, снова принявшая прежнее положение. – Слава Те, Господи!
– Что ж лежишь-то? Нескладно оно как-то выходит. Мужик – и вдруг бабьим делом занимается: стряпает.
– Ништо ему! Чай, руки-то у него не отвалятся. Свои – не купленые. Пущай потрудится!
– Да ведь срам! Ты бы встала, поработала!
– Пущай ее, ваше высокоблагородие! Баба! – извиняющимся тоном говорит мужик, видимо, в течение всей этой беседы чувствующий себя ужасно сконфуженным.