Читать книгу Сафо (Альфонс Доде) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Сафо
СафоПолная версия
Оценить:
Сафо

5

Полная версия:

Сафо

Что это были за кутежи, дети мои, что за приключения!.. Например, их выезд однажды ночью на масленице в Прадо: Курбебес был одет щеголем, а его любовница Морна – продавщицей песен, и костюм принес ей в то время счастье, так как она вскоре сделалась кафешантанной знаменитостью. Сам же дядя сопровождал девчонку из их квартала, по прозвищу Пелликюль. Развеселившись окончательно, дядя хохотал во все горло, напевал мелодии для танцев, и, увлекаясь, обхватывал талию племянницы. В полночь, расставшись с ними, чтобы ехать в отель Кюжас, единственный, который он знал в Париже, он горланил песни на лестнице, посылая воздушные поцелуи племяннице, светившей ему, и кричал Жану:

– Знаешь, ты у меня поберегись!

Едва он ушел, как Фанни, с морщинкой на лбу, выдававшей её тревогу, быстро прошла в уборную, и в полуоткрытую дверь, пока Жан раздевался, почти равнодушно сказала:

– Знаешь, тетка твоя очень красива; теперь я не удивляюсь, что ты так часто говоришь о ней… Вы, должно быть, украсили славными рогами бедного Фена; впрочем, с такою внешностью, как у него…

Он возмутился и стал возражать. Дивонна заступила ему мать, когда он был совсем маленьким, ходила за ним, одевала его… Она спасла его от болезни, от смерти… Нет, он никогда не мог бы и подумать о подобной низости.

– Рассказывай! – кричала она пронзительным голосом, держа в зубах шпильки для волос.

– Ты не уверишь меня, что с такими глазами, с таким положением, о котором твердит этот болван, она могла остаться равнодушной к белокурому красавцу с девичьей кожей, как ты… Где бы мы ни жили, на Роне, или где в другом месте, мы всюду одинаковы…

Она говорила убежденно, считая всех женщин одинаково доступными капризу, уступающими первому желанию. Он защищался, но, взволнованный, стал припоминать, спрашивая себя, не могла ли когда-нибудь какая-нибудь невинная ласка намекнуть ему об опасности; и, хотя ничего не припомнил, но чистота его любви была уже опорочена, как, чистая камея, поцарапанная ногтем.

– Посмотри, вот головной убор, который носят у вас в провинции!

На роскошные волосы, уложенные двумя широкими бандо, Фанни нашпилила белую косынку, похожую до известной степени на чепец, который носят девушки Шатонёфа; и, стоя перед ним, в мягких складках своего батистового пеньюара, с горящими глазами, спрашивала:

– Похожа ли я на Дивонну?

Нет, нисколько; она походит лишь на себя в этом чепчике, напоминавшем другой чепчик – Сен-Лазарской тюрьмы, который, говорят, так шел ей в ту минуту, когда она перед лицом целого суда послала прощальный привет своему каторжнику: «Не скучай, друг мой, красные деньки еще вернутся».

Воспоминание об этом причинило ему такую боль, что едва его любовница улеглась, как он загасил свет, не желая ее видеть.

На следующий день утром дядя явился, весело размахивая тростью и крича: «Эй, вы, малютки» с тем развязным и покровительственным видом, какой некогда бывал у Курбебеса, когда он заставал его в объятиях Пелликюль. Он казался еще более возбужденным, чем накануне: виною тому были, разумеется, отель Кюжас и восемь тысяч франков, лежавшие у него в бумажнике. Деньги эти, правда, предназначались для покупки Пибулетт, но имел же он право истратить из них несколько золотых и угостить племянницу завтраком за городом?

– А Бушеро? – спросил племянник, который не мог пропускать на службе два дня кряду.

Было условлено, что они позавтракают на Елисейских полях, а затем мужчины отправятся на консультацию.

Но Фена мечтал не об этом. Ему хотелось с шиком проехаться в Сэн-Клу, в коляске, с огромным запасом шампанского; завтрак, тем не менее, вышел очаровательным, на террасе ресторана, убранной в японском стиле и осененной акациями, куда доносились звуки дневной репетиции из соседнего кафешантана. Сезар, болтливый, любезный, старался во всю, останавливал лакеев и хвалил метрдотеля за мучной соус; Фанни смеялась глупо и принужденно, как смеются в отдельных кабинетах, что причиняло боль Госсэну, равно как и близость, устанавливавшаяся, помимо него, между дядей и «племянницей».

Можно было подумать, что они были друзьями с детства. Фена, впав за десертом и винами в сентиментальный тон, говорил о Кастеле, о Дивонне и о дорогом Жане; он счастлив, зная, что племянник живет с женщиной положительной, которая сумеет удержать его от легкомысленных поступков. Едва ворочая языком, с потускневшими, влажными глазами, он похлопывал ее по плечу и предупреждал, словно новобрачную, насчет подозрительного характера Жана и давал советы как подойти к нему.

Он отрезвился у Бушеро. Два часа ожидания на первом этаже на площади Вандом, в огромных приемных, высоких и холодных, наполненных молчаливой, томящейся толпой; целый ад страданий, со всеми стадиями которого они познакомились, когда проходили по анфиладе комнат в кабинет знаменитого ученого.

Бушеро, обладавший удивительной памятью, прекрасно помнил госпожу Госсэн, которая приезжала к нему на консультацию из Кастеле десять лет тому назад, в начале своей болезни; он расспросил об изменениях в её течении, перечел старые рецепты и успокоил обоих мужчин насчет появившихся у больной мозговых явлений, которые он приписал употреблению некоторых лекарств. Пока он писал длинное письмо своему собрату в Авиньоне, недвижно опустив толстые веки на бегающие проницательные глазки, дядя и племянник, затаив дыхание, прислушивались к поскрипыванию его пера, и этот звук для них покрывал собой весь шум роскошного Парижа; перед ними вставало все могущество современного врача, последнего жреца, последнего чаяния непобедимого суеверия.

Сезар вышел из кабинета серьезный и успокоенный:

– Я еду в отель укладываться. Видишь ли, милый, парижский воздух мне вреден… Если я останусь, то наделаю глупостей. Поеду вечером с семичасовым поездом, а ты извинишься за меня перед племянницей, не так ли?

Жан не стал его удерживать, напуганный его мальчишеским легкомыслием; но на другой день, когда, проснувшись, он радовался мысли, что дядя вернулся к себе, и водворен дома с Дивонной, дядя вдруг появился с расстроенной физиономией, и беспорядочно одетый:

– Боже милосердый! Дядя, да что с вами случилось?

Упав в кресло, без голоса и без движений, но оживляясь постепенно, дядя рассказал о встрече со знакомыми из эпохи своей дружбы с Курбебесом, об обильном обеде и о восьми тысячах франках, проигранных ночью в притоне… А теперь, ни гроша!.. Как вернуться домой, как рассказать об этом Дивонне! А покупка Пибулетта… И, внезапно охваченный отчаяньем, он, закрыв руками глаза, затыкал пальцами уши, рычал, всхлипывал, сердился, ругался со страстностью южанина и изливал угрызения совести в изобличении всей своей жизни. Да, он – позор и несчастие семьи; таких, как он, родные имеют право убивать, как волков. Если бы не великодушие брата, где бы он был теперь?.. На каторге, с ворами и фальшивомонетчиками!

– Дядя, милый дядя!.. – горестно говорил Госсэн, пытаясь его остановить.

Но дядя, не желая ничего видеть и слышать, наслаждался публичным покаянием в преступлении, которое он рассказал в малейших подробностях, меж тем как Фанни смотрела на него с жалостью и восхищением. По крайней мере у него пламенный темперамент, он прожигатель жизни, а она любила таких; и тронутая до глубины души, она придумывала способы помочь ему. Но каким образом? Уже год, как она ни с кем не видится, у Жана совсем нет знакомых… Вдруг ей припомнилось одно имя: Дешелетт!.. Он должен быть теперь в Париже, и он такой добрый малый…

– Но ведь я едва знаком с ним… – сказал Жан.

– Я пойду, я…

– Как! ты хочешь…?

– Почему же нет?

Взгляды их встретились, и они поняли друг друга. Дешелетт был также её любовником, одним из тех любовников одной ночи, которых она едва помнит. Но Жан зато не забывает ни одного из них; они все по порядку записаны у него в голове, как святые в календаре.

– Но если тебе неприятно… – сказала она, смутившись.

Тогда Сезар, прервав вопли на время этого короткого спора, встревоженный, снова обратил к ним взгляд, полный такой отчаянной мольбы, что Жан уступил и, скрепя сердце, согласился… И долгим же показался обоим час, пока они поджидали на балконе возвращения женщины, терзаемый каждый своими мыслями, в которых ни за что не признались бы друг другу.

– Разве так далеко живет этот Дешелетт?

– Да нет улице Ром, в двух шагах отсюда, – отвечал Жан с раздражением, находя, что Фанни слишком долго не возвращается. Он старался успокоить себя, припоминая любовный девиз инженера «нет завтрашнего дня» и пренебрежительный тон, которым он говорил о Сафо, как о сошедшей уже со сцены веселой жизни: но гордость любовника возмущалась в нем, и он почти желал, чтобы Дешелетт нашел ее еще прекрасной и обольстительной. Ах! и нужно же было старому полоумному Сезару открыть все его раны!

Наконец, накидка Фанни показалась из-за угла улицы. Она вошла, сияющая:

– Готово!.. Вот деньги.

Когда восемь тысяч франков лежали перед дядей, он заплакал от радости, хотел выдать расписку, назначить проценты и время уплаты.

– Все это лишнее, дядя… Я не называла вашего имени… Деньги эти одолжены мне, и вы будете моим должником пока захотите.

– За такие одолжения, дитя мое, – отвечал Сезар вне себя от благодарности, – платят дружбой, которой нет конца…

А на вокзале, куда его проводил Госсэн, чтобы на этот раз убедиться в его отъезде, он повторял, со слезами на глазах:

– Что за женщина, что за сокровище!.. Ее надо сделать счастливой, говорю тебе…

Жан был расстроен этим приключением: он чувствовал, что цепь его, и без того тяжелая, смыкается все теснее, и что сливаются две вещи, которые он по врожденной чуткости старался всегда сделать раздельными и различными: его семья и его любовь. Теперь Сезар посвятил его любовницу в свои работы, в свои наслаждения, рассказал ей новости Кастеле; Фанни осуждала упрямство консула в вопросе о виноградниках, говорила о здоровье матери, раздражала Жана неуместными советами и заботливостью. Но ни одного намека на оказанную услугу или на старое приключение Фена, – на это пятно дома Арманди, которое дядя не счел нужным скрыть от нее. Всего раз она воспользовалась этим, как оружием для отражения удара, при следующих обстоятельствах.

Они возвращались из театра и садились в карету, под дождем, на площади, возле бульваров. Экипаж (то был старый фургон, ездящий по городу только после полуночи), долго не мог тронуться с места, кучер заснул, лошадь помахивала мордой. Пока они сидели в ожидании, под защитой крытого экипажа, к дверце спокойно подошел старый извозчик, занятый прилаживанием нахвостника к кнуту и державший его в зубах; он обратился к Фанни хриплым голосом, выдыхая винные пары:

– Добрый вечер… Как поживаешь?

– А, это вы?

Она вздрогнула. но быстро оправилась и тихо сказала своему возлюбленному: «Это мой отец!..»

Её отец, плут, в длинной грязной хламиде, когда-то служившей ливреей, с оторванными металлическими пуговицами, обращавший к ним в газовом освещении свое раздутое, отечное от алкоголя лицо, в котором Госсэну все же почудился правильный и чувственный профиль Фанни и её большие жизнерадостные глаза!.. Не обращая внимания на мужчину, сопровождавшего его дочь, словно не видя его, папаша Легран сообщал ей домашние новости.

– Старуха уже две недели, как лежит в больнице Неккер; здоровье её плохо… Сходи-ка навести ее в ближайший четверг, это ее подбодрит… У меня, слава Богу, брюхо здоровое, как всегда; хорош нахвостник – хорош и кнут. Вот только доходы неважные… Если бы тебе понадобился хороший извозчик помесячно, мне это было бы на руку… Не надо? Тем хуже для нас – и до свиданья, до новой встречи!..

Они вяло пожали друг другу руки; извозчик тронулся.

– Ну, что? видел?.. – пробормотала Фанни; и тотчас же стала рассказывать о своей семье, чего до сих пор избегала делать… «в этом было столько уродливого, низкаго»… Но теперь они лучше знали друг друга; скрывать нечего. Она родилась в «Мулен-оз-Англэ», в предместье, от этого отца, бывшего драгуна, служившего в то время извозчиком между Парижем и Шатильоном, и трактирной служанки, с которой он сошелся между двумя стаканчиками, распитыми у стойки. Она не знала своей матери, умершей от родов; но сердобольные хозяева станции заставили отца признать малютку и платить за нее кормилице. Он не посмел отказаться, потому что сильно задолжал хозяевам, и когда Фанни исполнилось четыре года, он возил ее в своем экипаже, как маленькую собачку, усаживая высоко на козлах под парусинным навесом; ее забавляла быстрая езда по дорогам, убегающие с обеих сторон огни фонарей, дымящиеся и тяжело дышащие бока животных, нравилось засыпать в темноте, под завыванья ветра, внимая звону бубенцов.

Но Легран скоро стал тяготиться ролью отца семейства; как мало это ни стоило, все же приходилось кормить и одевать маленькую замарашку. Кроме того, она мешала его женитьбе на вдове огородника, а он давно заглядывался на выпуклые дыни и на квадраты капусты, расположенные вдоль дороги. У неё тогда создалось ясное ощущение, что отец желает её смерти; освободиться от ребенка какими бы то ни было средствами – стало навязчивой идеей пьяницы, и если бы сама вдова, добродушная Машом, не взяла ребенка под свое покровительство…

– Да, ведь ты знаешь Машом! – сказала Фанни.

– Как! Та служанка, которую я у тебя видел?..

– Это и была моя мачеха… Она была так добра ко мне в детстве. Я брала ее к себе, желая вырвать ее у негодяя мужа, который, проев все её состояние, нещадно колотил ее и заставлял прислуживать потаскушке, с которою жил… Ах, бедная Машом: она знает, чего стоит красивый мужчина… И что же! когда она ушла от меня, несмотря на все, что я ей говорила, она поспешила снова сойтись с ним, а теперь вот лежит в больнице! И на кого же он похож без нее, старый негодяй! До чего грязен! Точно каменщик! Только и остался один кнут… …Заметил ли ты, как он его держит?… Даже когда он пьян и еле стоит на ногах, то носит его перед собой, как свечу, и прячет у себя в комнате; только этот предмет и был всегда для него чист… «Хорош нахвостник, хорош и кнут» – его любимая поговорка.

Бессознательно, она говорила о нем, как о постороннем, без отвращения, без стыда; Жан ужасался, слушая ее. Вот так отец!.. Вот так мать!.. Особенно в сравнении со строгим лицом консула и ангельской улыбкой госпожи Госсэн! Вдруг поняв, что таилось в молчании её возлюбленного, какое возмущение против житейской грязи, которой он коснулся в её близости, Фанни сказала с философским спокойствием:

– В конце концов, это бывает во всех семьях, и за это нельзя быть ответственным… у меня – отец Легран; у тебя – дядя Сезар.

Глава 6

«Дорогое мое дитя; пишу тебе, все еще волнуясь большим огорчением, только что пережитым нами: наши девочки пропадали, исчезнув из Кастеле на целый день, на целую ночь, до следующего утра!..»

«В воскресенье, в час завтрака, мы заметили, что малюток нет. Я нарядила их к восьмичасовой обедне, куда должен был вести их консул, потом упустила их из виду, так как хлопотала около твоей матери, которая нервничала более обычного, предчувствуя несчастие, витавшее над домом. Ты ведь знаешь, что после болезни у неё навсегда осталась эта особенность, предвидеть то, что должно случиться; и чем меньше она двигается, тем упорнее работает её мысль.»

«К счастью, она была в спальне; но представь себе всех нас, в зале, в ожидании малюток; их кличут в полях, пастух свистит в раковину, которою созывает баранов, потом Сезар – в одну сторону, я – в другую, Руселин, Тардив, все мы бегаем по Кастеле, и всякий раз при встрече: „Ну, что? Никого не видели“. Под конец, не решились уже спрашивать; с бьющимся сердцем заглядывали в колодцы, искали под высокими чердачными окнами… Ну, выдался денек!.. Я должна была еще поминутно бегать к твоей матери, улыбаться ей со спокойным видом, объяснять отсутствие малюток тем, что я услала их на воскресенье к тетке в Вилламури. Казалось, она верит этому; но вечером, когда я сидела у её постели, поглядывая в окошко на огни, мелькавшие в долине и по Роне, в поисках за детьми, я услышала, как она тихонько плакала, и спросила ее о причине слез. „Я плачу о том, что от меня скрывают, но что я, тем не менее, угадала“… отвечала она тем детским тоном, который ей вернули её страдания; мы больше не говорили, но продолжали беспокоиться обе, погруженные каждая в свое горе…»

«Наконец, дорогой, чтобы не слишком затягивать эту мучительную историю, скажу тебе, что в понедельник утром малютки были приведены к нам рабочими, которых твой дядя держит на острове и которые нашли их на куче лоз, бледных от холода и голода, после целой ночи проведенной на открытом воздухе, на воде. Вот, что они рассказали нам в чистоте своих детских сердец. Уже давно их мучило желание поступить так, как сделали их святые – Марта и Мария, жизнеописание которых они читали, т. е. отправиться на беспарусной лодке, без весел, без провизии, проповедовать Евангелие, куда принесет их дуновение Божие. Итак, в воскресенье после обедни, они отвязали рыболовную лодку и, опустившись на колени на дно ее, как святые жены, когда их уносило течение, медленно уплыли и застряли в камышах Пибулетта, несмотря на весенний разлив, на страшные порывы ветра. Да, Господь Бог сохранил и вернул нам наших дорогих девочек; только праздничные нагрудники их были измяты, да попорчена позолота их молитвенников! Не хватило мужества бранить их; их встретили горячие поцелуи и раскрытые объятья; но от перенесенного страха мы все заболели.»

«Наиболее пострадала твоя мать, и, хотя ей ничего не говорили, она почувствовала, по её словам, дыхание смерти, пронесшееся над Кастеле; всегда спокойная, веселая, она теперь хранит печаль, которую ничто не может исцелить, несмотря на то, что отец, я и все мы окружаем ее нежными попечениями. А если я скажу тебе, Жан, что она томится и беспокоится, главным образом, о тебе? Она не смеет высказать этого при отце, который не захочет отрывать тебя от работы; но ты не был у нас после экзамена, как обещал. Сделай нам этот подарок к Рождеству, и пусть к нашей больной вернется её добрая улыбка. Если бы ты знал, когда теряешь стариков, как сожалеешь о том, что не уделял им больше времени при их жизни!..»

Жан читал это письмо, стоя у окна, в которое проникал из тумана ленивый зимний день, и наслаждался его наивным ароматом, дорогими воспоминаниями о ласках и солнце.

– Что это?… Покажи…

Фанни только что проснулась от желтоватого света, когда раздвинули занавески, вся опухшая от сна, и машинально протянула руку к пачке мэрилэндского табаку, лежавшей на ночном столике. Он колебался, зная, что одно имя Дивонны вызывает в ней жестокую ревность; но как утаить письмо, происхождение и формат которого она узнала?

Вначале детская выходка растрогала и умилила ее, и она продолжала читать дальше, крутя папироску и откинувшись на подушки, в волнах темных волос, с обнаженными плечами и шеей. Но конец привел ее в ярость, она скомкала письмо и швырнула через всю комнату: – я тебе покажу святых женщин!.. Все это выдумки, чтобы только заставить тебя приехать… Она тоскует по красавцу-племяннику, эта…

Он хотел установить, удержать то низкое слово, которое у неё вырвалось, и за которым потекло еще много других. Никогда в его присутствии она так грубо не разражалась потоком грязной злобы, словно лопнувшая сточная труба, испускающая свое зловонное содержимое. Весь жаргон её прошлого – прошлого бездомной продажной женщины – теснил ей глотку и лился из её уст.

Нетрудно было понять, чего они хотят. Сезар рассказал все, и на семейном совете они решили порвать их связь и привлечь его на родину, с Дивонной в виде приманки.

– Во-первых знай, что если ты поедешь, я тотчас напишу твоему рогоносцу-дяде… Я предупрежу… Нет, это уже слишком!..

Она злобно приподнималась на постели, бледная, с осунувшимся лицом, с увеличенными чертами, как злой зверь, готовясь к прыжку.

Госсэн вспомнил, что видел ее такой на улице Аркад; теперь эта рычащая злоба была направлена против него, и внушала ему искушение броситься на любовницу и избить ее, так как в чувственной плотской любви, где нет места уважению к любимому существу, в гневе и в ласках неизменно проявляется грубость. Он испугался самого себя и поспешил уйти на службу, возмущаясь той жизнью, которую он себе устроил. Это ему урок за то, что он подчинился такой женщине!.. Сколько низостей, какой ужас! Сестры, мать, всем досталось!.. Как! не иметь даже права поехать к родным? Да в какую же тюрьму, он себя запер! И перед ним встала вся история их отношений: он видел, как прекрасные, обнаженные руки египтянки, обвившие его шею вечером на памятном балу, охватили его, властные и сильные, и разлучили его с семьей, с друзьями. Теперь, решение его принято! В этот же вечер, во что бы то ни стало, он едет в Кастеле.

Написав несколько бумаг и получив в министерстве отпуск, он вернулся домой, ожидая ужасной сцены, готовый на все, даже на разрыв. Но кроткое приветствие Фанни при встрече, её опухшие глаза, щеки, как бы размякшие от слез, отняли у него всю силу воли.

– Я еду сегодня вечером… – сказал он, делаясь непреклонным.

– Ты прав, мой друг… Повидай мать, а главное… – Она ласково подошла к нему. – Забудь, какая я была злая. Я слишком люблю тебя, это мое безумие…

Весь остальной день, с кокетливой заботливостью занимаясь укладкой чемодана и напоминая своей кротостью первое время их совместной жизни, она хранила вид раскаяния, быть может, в надежде удержать его. Меж тем она ни разу не попросила: «Останься»… и когда в последнюю минуту окончательных приготовлений, потеряв эту надежду, она прижалась к своему возлюбленному, как бы стараясь наполнить его собою на все время его отсутствия, её прощание, её поцелуи говорили только одно: «Скажи, Жан, ты не сердишься?..»

О, какое блаженство проснуться утром в своей детской, с душой, полной горячих родственных объятий и радостных излияний встречи, увидеть вновь на пологе узкой кровати яркую полосу света, которую в детстве искали его глаза при пробуждении, услышать крик павлинов, скрипение блока в колодце, спешный топот бегущего и толкающегося стада; распахнув со стуком ставни, увидеть чудный горячий свет, вливающийся водопадом, как струя, из-под плотины, и роскошный горизонт до самой Роны – склоны, покрытые виноградниками, кипарисами, оливковыми деревьями и отливающими в синий цвет сосновыми лесами; над ними чистое, голубое, без малейшей дымки тумана, несмотря на раннее утро, зеленоватое небо, всю ночь освежаемое северным ветром, бодрым и сильным дуновением которого еще полна широкая долина.

Жан сравнивал это пробуждение с парижским, под грязным, как и его любовь, небом и чувствовал себя счастливым и свободным. Он сошел вниз. Дом, белый на солнце, еще не пробуждался, все ставни были закрыты, словно глаза; он был счастлив этой минутой одиночества, дававшего ему возможность собраться с силами для духовного выздоровления, которое, он чувствовал, в нем уже начиналось.

Он сделал несколько шагов по террасе и стал подниматься по идущей к верху аллее парка; парком здесь называли лес из елей и миртов, безо всякого порядка разбросанных по каменистому склону Кастеле; его пересекали неправильные тропинки, скользкие от покрывавшей их хвои. Пес Миракль, старый и хромой, вышел из конуры и молчаливо следовал за ним по пятам; в былое время они так часто совершали вдвоем утренние прогулки!

У входа в виноградник, с оградой из кипарисов, склонявших свои остроконечные вершины, собака остановилась в нерешительности; она знала, что толстый слой песка – новое средство от филоксеры, применявшееся в эту минуту консулом, – окажется не под силу для её старых лап, также как и ступени террасы. Но радость сопровождать хозяина заставила ее решиться; в каждом трудном месте она боязливо ворчала, делала мучительные усилия, остановки и неуклюжие движения, напоминавшие краба на скале. Жан не замечал ее, весь поглощенный новыми насаждениями аликанте, о которых накануне так много говорил ему отец. Ростки на ровном, блестящем песке оказались прекрасными. Наконец-то бедняга будет награжден за свои упорные труды; поля Кастеле вернутся к жизни, меж тем как Нерт, Эрмитаж, все крупные виноградники юга гибнут!

Перед ним вдруг появился белый чепчик. То была Дивонна, встававшая в доме раньше всех; в руке у неё был садовый нож и еще какой-то предмет, который она отбросила, меж тем как её щеки, всегда матово-бледные, зарделись ярким румянцем.

– Это ты, Жан?.. Напугал меня… Я думала, что это отец… – Овладев собою, она поцеловала его: – Хорошо ли спал?

– Очень хорошо, тетя; но почему бы вам бояться прихода отца?..

– Почему?..

Она подняла росток лозы, только что вырванный из земли:

– Не правда ли, консул говорил тебе, что на этот раз он ручается за успех… Как же! Вот и здесь…

Жан разглядывал желтоватый мох, внедрившийся в лозу, едва заметную плесень, разрушавшую, однако, мало-помалу целые провинции; этот бесконечно малый, но несокрушимый разрушитель, в это чудное утро, под животворным солнцем казался какой-то насмешкой природы.

1...34567...14
bannerbanner