
Полная версия:
Генрика
Чернеет небо… Все пока живы, несется состав в черноту, как в бездну… Живы, и даже воспрянула вера: завтра, нет, послезавтра, Алеша с Аленкой встретятся! «А почему? – согреваемый каплей надежды, подумал Алеша, – Почему мы должны умереть? Мы с Аленкой отдали войне уже всё, по-честному и без остатка – всё! Почему умирать, если мы рождены для жизни?»
Предчувствие встречи с Аленкой, казалось сильней беспощадной правды… Но сила предчувствия не обещает: здесь, в доме любимой – или там состоится встреча – на небе?..
Фройлен Алонка
Аленка украсила дом цветами. Нашла, набрала их близко, около дома: война их не трогала, они цвели как всегда, не боясь войны, не замечаемые солдатами. Аленка украсила дом. На кухне и в комнатах, на подоконниках, полках – везде, где просились сами, откуда они могут встретить Алешу – были цветы. Счастью много ли надо? Не много. А счастью Аленки, вообще, просто мизер – Алеша, и все!
Дом-отшельник – привыкла Аленка, и удивилась, услышав, что перед окнами остановилась машина. К ней? С чего? С тех пор, как табличка висит и написано: «Хальт!», ни кто, кроме двух полицаев, не подходил. И ублюдок еще, Осип Палыч, да сын его Юрка, вторгались в дом… Гостем к Аленке никто, со дня оккупации, не входил. А Палыч, Юрка – здесь больше ноги их никогда не будет! Зачем – Аленка сама с комендантом Бретером договорилась. Решилась судьба Алеши.
Хлопнули дверцы, Аленка с тревогой взглянула в окно. От машины к ней направлялся веник – цветы, в руке коменданта Брегера.
«О, боже!» Растерянная, недоумевающая Аленка открыла дверь.
– Вечер… такой, да, Алонка? – подыскивал слово для комплимента Карл Брегер.
– Добрый.
– О, я, Алонка, я, я! Добрый вечер, Алонка! Тебе!
Аленка, куда ей деваться, взяла цветы…
Не ожидала, а Брегер не ждал приглашений… Вошел, огляделся, и легким свободным шагом не гостя, а вежливого победителя, Брегер пошел в кухню. Ложились из саквояжа на стол помидоры, зелень; сыр, колбаса, и всякие вкусности. Всё для Аленки…
– Это правильно, ужин, Алонка?
– Правильно.
– Вот, – улыбнулся ей Брегер, – давайте. Шнапс, русский водка, или вот это? – осведомился он, подняв из глубин снеди, бутылку вина. Не советскую, может быть, французскую…
– Да… – кивнула Аленка.
Она сама делала ужин, в собственном доме, незваному гостю, который взялся помочь в судьбе её любимого человека. А после, Карл Брегер спросил:
– Патефон?
– А, нету… – призналась Аленка.
– Момент!
Он вышел. Вернувшись сказал:
– Хорошо!
Прошло, может пять, ну, чуть больше, минут – у них был патефон. Музыка тоже была не знакомой, такой, что Аленка еще ни когда не слышала. Немецкая, или может быть, тоже – французская. Приятно, и неуютно, одновременно, Аленке. Враг? Но она бы его не убила. Зачем? Люди и так очень много убили людей. Неплохим, может быть, человеком, только немцем, был он. И он думал о ней, и шел ей на встречу. А главное – Алешу он снял с паровоза и записал в депо!
Они танцевали. Аленка умела – отец научил. Карл Брегер смотрел ей в глаза и куда-то поверх. Может, видел свое… Кто она? Для него – точно так же – чужая. Он мог ей помочь и помог…
Ладони его: может он забывался, входили во вкус. Поблуждав по плечам, распушив и разгладив волосы – что показалось Аленке приятным – руки скользнули вниз, и, как неуемные заговорщики, чуть помедлив на лямочках лифчика, насладившись, потянулись всё дальше и ниже по телу Аленки. Аленка оторопела, а пальцы Брегера набрели через платье на тонкий резиновый поясок под платьем, на талии.
– О-оо! – затаил дыхание, разволновался немец. – Алонка, напиник… Алонка, – повторял, закрывая в глаза в истоме… – Алонка, ты слышишь? Я очень-очень, хотель напиник! С тобой, Алонка…
Выждав, открыл глаза. Чуть сверху, близко, смотрел в глаза.
– Вы поняль – напиник? – вежливо, выжидающе, улыбнулся он.
Он не видел плохого в том, о чем говорил. А может, черт его знает, оно так и есть?
Чего она знает? Чего в этой жизни успела Аленка? Вынесла Лешу оттуда? Он любит ее! А она – еще с пятого класса. Но разве поймет это Брегер? Ему это нужно? Нет! А она постарела. Она постарела сейчас, в один миг, на сто лет. Она все поняла! Палец Брегера, снова прошел по резиночке сверху, потом, скользнув книзу, нашел, и прошелся по нижнему краю интимной одежки. Брегер увлекся, ладонью развернутой упоенно срисовывал треугольничек скрытой под платьем одежки, гладя Аленкину талию, бедра, и наслаждался.
«Что ж… – безнадежно, горько признала Алена. – Это проклятие, эта война – оказалась сильнее!» Карл Брегер – чужой. Он – враг. Но Осип Палыч – ублюдок! Сдаваться ублюдку – горше сто крат, чем сдаться врагу! Брегер получит свое. И никто не узнает!
Алеша – вот он, не узнал бы! А есть у Аленки выход? Избавление – да: на войне оно всегда близко… А выхода нет! Любовь не лишь понаслышке и в книгах, жертвенна – вот, прямо сейчас, ставит она перед фактом Аленку! Ставит ее на колени… Безжалостно ставит. С глазу на глаз, и лишь утешением робким бродит сторонкой мысль о том, что Аленка жертвует только собой…
– Идемте, яволь, – прошептала Аленка.
И сама расстелила постель.
Он, не колеблясь, стянул мундир.
– Ой, Алонка, Алонушка, жду! – шептал он.
Обреченно, медленно, поднимала Аленка подол выше бедер…:
– Алонушка, стой! – опередил ее немец, – Я сам!
Приблизился к ней. Осторожно взял плечи. И впился в губы. Покусывал, мягко, нежно. Он хотел, чтобы всё шло красиво. Он умел быть любимым, любить…
– Найн! – отстранилась Аленка.
– Вы что? – отстранился Брегер, – Ты думайт, Алонка?
– Не хочу! – «Не на пятом, жаль!» – сокрушалась Аленка. Будь пятый этаж, она б кинулась вниз.
– Алонка! – он сел на кровать, – Значит, нету напиник – не будет депо! Понимайт? Депо – повторил он, – Туль-ин, депо – никаких! Нет напиник – депо – никаких. Я – вот так!
Жестом – три режущих росчерка, слева, на право, он ей показал, что из списка он вычеркнул имя Алеши и слово «Депо».
– Вот так. Понимайт?
– Понимайт…
Аленка приблизилась. Он дотянулся. Он вытянул руки, приник лицом к ее животу, раскрывая ладони, обвел ими бедра и потянул к себе. К губам. Коснулись Аленкиной кожи горячие губы. Незримый, сладкий нектар покатился по ним, даря удовольствие немцу.
Не много как шторку, отвел он подол платья кверху. Губы припали там: под подолом, у верхней границы открытого тела. Чуть выше… Брегер замер на миг, и загорелся как спичка!
Потянулись ладони вниз, потом вверх, обнажая Аленкино тело.
Постарела Аленка, в миг, на сто лет. Она все поняла! Прекрасное тело бесстыдно, безжалостно предавало ее.
Ему показалось: она бы упала, и он подхватил, увлек. Уложил перед собой. Приник, прижался в ожидании трепетной инициативы. Не дождавшись, сам, протянул под живот Аленкину руку, направил, блаженно проник…
Прекрасное было под ним, его можно мять руками… В него можно влить часть себя самого. Торжественный след в чужом теле, на этой земле! За него рисковали: рыцарей, павших за это, не счесть. Прекрасна, майн готт, Аленка, и – безоружна!
Коварный предатель Аленки – прекрасное тело её, не убивало, а наслаждалось, отдаваясь как ястребу-дьяволу, чужому мужчине!
Она приходила в себя, сознавая: жива, и не зная – зачем? Она была безнадежна. Она поняла это, как только Брегер поник, оставляя торжественный след в ее теле. Когда обессилел на ней. Покорное тело, дав волю тому, что природа в нём заложила от сотворения, вздорило с ней, – Аленкой. Они расходились: душа и оно!
Да, это была безнадежность. Она повторяла: «Алеша!» Она поняла, что душа, отстранившись от тела, назад не вернется. Крест, в семнадцать Аленкиных лет! Аленка не испугалась этого, но думать о Леше уже не могла. О чем речь, она умерла…
Довольный, уставший, Брегер тянулся к ней. Торжественный след, жаждал, ждал продолжения. След должен быть бесконечным!
Получивший своё, он переменился. Терпение рыцаря перед безоружной, прекрасной фройлен, сменялось жаждой взять все остальное. Он гладил плечи Аленки, затылок, распушивал, расправлял ее волосы, трогал за ушком. И потихонечку, исподволь, поощрял и подталкивал губы Аленки, все ниже и ниже к своей груди, к животу. И дальше.
– Алон, целовайт! – клонил немец губы Аленки, лисьей тропой, к вершине по имени «Пик удовольствия».
– Нет, – в живот Брегера, глухо, сказала Аленка, – я так не могу!
– Ум-мм, а что там, Алонка, случился?
– Ты только… кончил. Мокро и пахнет. Я так не могу…
– Мокро и пахнет? Алонка, майн готт! Ты помой. Возьми чуть горячий вода. Не холодный, Алонка, бр-р! Горячий вода, и помой. Вон трапка… – показал он на полотенце. Потом – всё хорошо!
– Сейчас, – соскользнула с кровати Аленка, – я сейчас. Есть такой, есть, как ты хочешь – горячий. Сейчас!
Он тоже поднялся, завел патефон:
– Лили Марлен… – мурчал он в пол-голоса, – Майн кляйн Лили-Алонка… А-ло-нка-а… – повторял он, зажмурив веки, наслаждаясь музыкой имени. Голый, чужой мужчина, враг, в её доме. Мурча про Марлен, улыбаясь, впрыгнул он под Аленкино одеяло.
Вода закипела еще до того, как принес комендант свой веник. В большом, двухведерном баке, Аленка хотела выварить, выстирать набело от антрацитной пыли рубашку Алеши.
Она посмотрела в окно, за которым, потом, уже после нее, пережив эту ночь, засветится солнце. Невидимый ею и солнцем Алеша – сейчас, или скоро, начнет путь назад, чтобы встретиться с милой, любимой Аленкой.
«Поняла, – улыбнулась Аленка, – теперь поняла, Алеш, твою боль за жизнь, теряемую напрасно!» И взяла полотенцем горячие ручки кипящего бака.
Он ждал, растянувшись. Блаженный. С улыбкой, какие бывают на лицах счастливых людей. «Глаза прикрывают от счастья, – успела подумать Аленка, – и от яркого солнца…»
– Алонка! – шепнул он, – Давай же, Алонка. Я жду!
– Даю! – хрипло сказала Аленка.
И, приподняв до груди, опрокинула бак на блаженное тело.
Закрыла глаза, и не двинулась с места, застыла: «Алеша!». Лицо его промелькнуло сквозь пламя. Сквозь жаркие, алые сполохи в черной кайме!
Отчаянный, лютый по-волчьи, вопль, взорвал на куски тишину. Тьма побелела от крика! Окна вспотели от пара. Гремели, в ту же секунду, ступени и пол: врывались лавиной, вихрем сквозь двери и стены, чужие солдаты.
– Вас ист дас? О! О! Майн го-отт!!!
«Пуля быстрее, чем звук…» – успела подумать Аленка. Треск автоматных затворов – последнее, что она слышала. Многослойная крепость каменных стен распяла сметенную ураганным, горячим свинцом, Аленку…
В момент, когда нажимное устройство…
В момент, когда нажимное устройство сорвало стопор взрывателя, Леша, не видевший этого, думал о том, что счастье и даже в войну – не в том, чтобы быть живым. Счастью нужен другой: как земля – семени, а земле – семя, чтобы дать ему корни, и выпустить к свету новый росток. «Другой» – это я, который сумел стать твоим, Алена! А «другая» – ты. Сошлись половинки. Сошлись: мы едины, Аленка!»
Пламя взрыва прожгло паровозное днище и, разрывая металл, устремилось в небо. Дикая мощь кипятка и пара, и ревущий огонь паровозной топки, в безумном, смертельном порыве, ударили в грудь и лицо Алеши – и в сторону неба, в стороны света, в того, кто был в связке… Агония, адовый скрежет по рельсовым нервам, объяли, круша и корёжа, состав с головы до хвоста. Свечками адова пира, вспыхнули и загорелись обломки, техника, люди. Танки – виновники пира, слетали с платформ, ломая коробки вагонов с людьми, снося головы, плюща в лепешку, тела.
Пламя остынет, осыплется пеплом на трупы врага, на обломки, на рельсы и на короба изувеченных танков. Ему повезло, партизану, солдату, Алеше Тулину: безоружный, бессильный солдат, не по нраву военному счастью, но не отвернулось оно от Алеши – еще не остыло пламя, бликуя в стальных бортах изувеченных танков, гаснет в воздухе стон умирающих, уносимых вместе с Алешей в небытие, врагов…
***
Безучетная, щедрая пища огню, который не ведает боли, не знает меры – так войну видит солнце. Но если б познало оно эту боль – сдали б нервы. И солнце сошло б с небосвода…
Алёнка, Алёна!
Мечту потерявший начальник полиции Палыч, запил. «Что, я хуже Никитки? – угрюмо кривил он улыбку, – А что, Палыч, лучше?» – сам же себе отвечал, и сам признавал: не лучше. В бешенстве немцы Аленку повесили, голую, вниз головой. Ужас, внушаемый мертвым, изрешеченным пулями телом Аленки, витал в городке.
Но Палыч ведь знал, как прекрасен был этот, несорванный им цветок! Запил, отвернулся от жизни. А по ночам приходил. Брал баклажечку крепкой горилки, и приходил к Алене.
«Аленка! – стонал он, – Аленка.… господи… – и гневно косился в сторону бога, сжимал кулаки, и скрипел зубами – Да разве ты есть?! Ты мелкий, такой же, как я, предатель! Скотина ты, господь бог! Я бы, старый дурак, тварь влюбчивый, я бы сорвал, пригубил ее… Не по нраву бы, пусть… Так жива ты была бы, жива, Аленка! А что теперь? Что? Ни солнца теперь, ни тебя…»
Волчонком скулил, качался, отрешенный от мира Палыч. А то каменел, как глыба, как дуб, с почерневшей в последнюю осень листвой…
«А я бы, я… – плакал он, – Человеком мог стать, понимаешь?..»
Не сумел он взять в руки заветный цветок – и потеряна жизнь, и теперь всё равно…
***
Отрешенный, не уловил полицай Осип Палыч рванувшего свежего ветра. Смотались, за двадцать минут, из Ржавлинки, немцы. А он, потерявший Аленку, пьяный с тех пор, припозднился. Очнулся – пилотки мелькали в садах, переулках и в центре Ржавлинки.
Пилотки со звездами… Винтовку в охапку – и тут же – бежать. А на встречу – Никита.
– Бежать, Осип Палыч? А я?
С размаху, как палка в колёса, кинулся в ноги Палычу.
– Ух-х, о! – прорычал Осип Палыч, плашмя, пузом вниз, полетев на землю. Винтовка скользнула из рук, полетела дальше.
– Ты что, ё-и-так! – взматерился Палыч.
Никитка, не дав протянуться к винтовке, вцепился зубами в плечо. «Последний захват!» – думал он. И не мог расцепить, даже если хотел, свои руки и зубы.
Но в горло уперся металл. «Носил-таки, курва, эсэсовский кортик!» Мечтал – это помнил Никита, – мечтал Осип Палыч, носить при себе такой кортик. А Брегер сказал: «Паоуч, нет! Не есть можно! Кортик – честь для эсэс. А тебе – нельзя. Нет чести. Поняль?»
Ну, какая у Палыча честь! – а носил кортик скрытно. Теперь его лезвие жадно легло к горлу Никиты.
«Дурак! – полыхнуло в мозгу у Никиты, – Заточка у кортика – только по жалу. А грани – тупые. А он меня режет… Дурак!»
Осип Палыч сообразил. Передернув в руке, сдвинул кортик, и острием воткнув с боку, вогнал лезвие в горло Никите.
«Зарезал, скотина, меня как свинью!» – благодарно подумал Никита.
Сообщение в НКВД…
Деповские – они всё это видели – скрутили главного полицая, Палыча…
На другой день, когда части, вошедшие первыми в Ржавлинку, были уже далеко на западе, становилось ясно: Палыча надо будет отдать властям.
– Палыч, – спросил брат машиниста Егорыча, – ты как, жить хочешь?
– Я? Я же вам… я же вас… берег! Я по-доброму к вам. Вон сколько вас – в живых ходют…
Вопрошающий не согласился, не стал и спорить. Ржавлинские женщины – вот кто теперь были судьей для полпреда немецкой власти Палыча!
Истина, правда, суть – не напрасно слова эти женского рода. Несогбенная, непокоренная, гордая Русь, опиралась на плечи мужские: от знатного витязя – до безыменного ополченца без шлема. Но исчезла, не устояла бы Русь, не будь женщин таких…
Женщины, девушки, девочки Ржавлинки, вынесли приговор полпреду немецкой власти, продажному весовщику, Осип Палычу…
***
– Вставай, Осип Палыч, пойдем!
– Куда? Русских нет?
– Успокойся. Их нет, ушли – немца гонят на запад.
Понурил голову, Палыч. Стыдно. Вдруг охватило его беспокойство, какого умом не понять. Оборвалась планка, между сердцем и животом. «Эшафот?» – беззвучно, без шороха, вскользь пролетела мысль.
Подняв бренную голову, Палыч увидел: да, эшафот! Тот же, в котором качала веревка Семеныча, тот, к подножью которого плюнул в тот раз Осип Палыч. Цепкие руки, как куклу с живыми ногами, толкнули, и потащили Палыча на пьедестал. На высокое место, на пуп эшафота– к петле.
– Вы что? – хрипел он, – Вы что, земляки дорогие. Браты и сестры! Вы что?
Он взлетел, потеряв опору. В страшной боли, и мутной волне, накатил и погас окурок, брошенный незаплюнутым под эшафот, когда отдавал концы партизан Семеныч…
***
Гнатышин, как надо, подал сообщение в НКВД, что задержан – в депо, взаперти, содержится полицай Савинский. «Свинский, – подумав, добавил он, – так всю войну его звали…» Он всё написал: и про Воронцову – подстилку немецкую, и, конечно же – про двуликого Алексея Тулина, с потрохами продавшего Родину – кобеля этой С… извините, Аленки Тулиной. О последнем он указал год и день рождения, часть, в которой он служил перед войной, ну и всё остальное. Он же, Гнатышин, насквозь знал и его, и её, как и «Свинского».
«Серьёзный сигнал!» – оценил Гнатышин, и отправил его по адресу. Отреагировать должным образом, приехал высокий чин – подполковник из НКВД.
– Где Савинский? – спросил он первого встречного на улицах освобожденной Ржавлинки – Такой Вам известен?
– А… – получилась заминка. – М-мм, Он ведь, знаете, местный, наш человек. Весовщик, до войны. А бес попутал, поверил немцам, пошел к ним служить. Короче, он тут натворил… Его, скажем так, совесть заела, и он… – говоривший хотел закурить.
Подполковник угостил «Беломором».
– Ну а мы, стало быть, не углядели. А он – в петлю! Ту самую, где партизана повесили. В общем, что делать, не углядели. Совесть заела Свинского…
Подполковник сказал: «Чёрт возьми!» и отдал «Беломор» – всю пачку, перовому встречному.
***
Подполковник НКВД обошел потерпевших. Он слушал, записывал: разбираясь в том, в чем не смогла разобраться жизнь. Выслушав, просил подписать написанное.
***
Гнатышин еще раз к нему, в стороне подходил. Намекал:
– Наврали. Савинский – не сам. Его в петлю загнали! Бабы! Они заставили…
– Женщины? Я допрашивал их. У Вас есть вопросы?
– Да что Вы, конечно! Те еще, люди у нас. Вы им не верьте! Их, знаете, слушать… У нас партизаны, буквально недавно совсем, воевали. Да я лично, думаю – предал их кто-то. И даже знаю, кто… Знаю: немцы его не в петлю, а в депо, на работу отдали. Вот, чтоб Вы знали, а то ведь героем сочтут. А Вы знайте. Вы же должны…
– Должен… – кивнул подполковник, – Так мы о ком?
– Тулин предатель. Я же писал!
– А Вы, – на ухо Гнатышина глянул, сдержался, и взял за обшлаг пиджака подполковник, – Вы это мне, или всем говорите?
– Ну… – Гнатышин смутился, – Вам-то, правда нужна…
– Нужна. Но Вы же её не знаете. Ее знали трое. Двое погибли, а третьего, видите сами – «замучила совесть». Мой Вам совет – молчите! Неправда и правда – первое слово длинней на две буквы – всего лишь. Не так ли? А разница – Вам объяснить?
– Да нет! – спохватился Гнатышин.
Подполковник опрашивал всех, и пришел к Елене Никитичне Тулиной. Гнатышин уже побывал, и Никитчна приготовилась к протокольному, несправедливому допросу органа власти.
– Позвольте? – спросил подполковник, и, обойдя комнату, вытащил мягкий, единственный в доме, стул.
– Присядьте, – попросил гость незваный, и отошел к окну. Он смотрел в небо. А небо клонилось так низко к земле, угрожая холодным дождем выбить окна и начисто вымыть землю.
Елена Никитична пала духом, подкосились от боли сердечной ноги, она опустилась на стул.
– Елена Никитична, – подошел подполковник, и протянул ей в ладони кусок металла.– Ваше, Елена Никитична. Всё что могу – Вам на память о сыне. Простите…
Кусочек металла скользнул в ладонь Никитичны.
– Что это, товарищ… – растерялась Никитична, не зная, как и называть начальника…
– Осколок из тела Алеши. Он сжимал его в левой руке, и просил пистолет, а я отобрал у него осколок, и дал пулемет. Из него можно бить врага, и нельзя застрелиться. В общем… – подполковник смутился, – герой он, Ваш сын Алеша! Спасибо Вам, от лица сыновей всей земли нашей русской!
***
Гнатышин выкатил из подворотни, семенил с подполковником рядом и собирался с мыслями. Подполковник его упредил.
– А Вы, я так вижу, за порядок радеете, верно, товарищ Гнатышин?
– А как же? Как гражданин советской власти!..
– Задание Вам, гражданин Советской власти…
– Сделаю, с превеликой душой и долгом!
– Алену Дмитриевну Воронцову достойно похороните.
– Так уже закопали…
– Я же сказал «Достойно!» Обелиск поставьте, звездочку. На двоих, один, одна звездочка – так судьба их сложилась. Я Вам понятен?
– Да-да, конечно!
– Исполнение проконтролирую! Тоже, надеюсь, понятно?
– Да как не понять-то, товарищ полковник!
– Спасибо. Вы лишку хватили, Гнатышин…
Уезжал подполковник. Солнце скатывалось за горизонт, зажигая прощальный огонь, и давая тьме волю. Но, оно видело всё, и знает: мы тянемся к свету, не вправе солнце покинуть неба…
– Скажи, а те, кто меня осудит, будут довольны тем, что мы не раскрыли убийство, не задержали убийцу?! Не наказано зло – они будут довольны?
– Им дела нет до того, что у нас в душе… – подумав, ответил Алеша.
Елена, и ее любовь
Рассказ
Я возвращался в город с чувством вины. «Ваши жены должны падать в счастливый обморок, если домой Вы явились ранее девяти часов вечера! – предупреждал начальник уголовного розыска, – О счастье не забывайте, цените близких, живите во благо для них, но работе оперуполномоченный должен отдать двадцать три с половиной часа в сутки. Альтернатива – идите в другую службу. Желаете?»
Я не желал, но чувство вины моей в том, что ушедшей ночью я жил не службой, а тем, что отложив на потом все ее проблемы, в семь часов вечера постучался в дверь далеко за городом. В дверь, за которой, в дачный сезон, живет хозяйка моей судьбы, моя жена Грета. Дачный домик: армейский железный кунг на четырех ЗИЛовских колесах – наш рай на земле, шалаш, в котором так редко в последнее время мог быть…
Вовремя подоспел: гроза, прежде меня, еще днем, посетившая рай, столь круто встряхнула землю, что опрокинула навзничь пристройку-веранду. Деревянные ноги упавшего сооружения уперлись пятками в железную дверь вагончика и заблокировали выход. Милый мой человек оказался в плену. Я разорвал преграды, разблокировал дверь, открыл выход в мир, обнял жену, и был счастлив. Но я был там – вне службы…
***
Из первого же автомата, набрал номер домашнего. День начинался, я был в тревоге – не знал, что случилось в мире, в городе, покуда я в них отсутствовал. Отсутствовал даже на полтора часа более, чем принято в моей службе. Рабочий день, как у всех, начинается в девять, и я буду в девять, но мой начальник всегда на работе в семь тридцать. И личный состав отдела, разумеется, в это же время, а я игнорировал – только один раз, сегодня. Последствия разрушений старался исправить, хлам разгребал, а после, ну скажем честно – шло время, а я все не мог разомкнуть объятий, тянулись губы к губам любимой… Чувство вины подгоняло как можно скорее узнать обстановку. Трубку поднял мой сын:
– Папа, – поведал он, – ночью звонил твой начальник. На Животноводческой, 10, убит человек.
– Та-ак, – я его слушал, я весь был внимание, – На Животноводческой, сын?
– Он так сказал.
– А еще что сказал, Артем?
– Сказал, что ночью я должен спать?
Я протяжно вздохнул, с буквой «М-мм…» – ребенок, конечно же, должен спать в то время.
– Ты слышишь, пап?
– Я слышу, сынишка. А где я могу найти эту улицу? – я в телефонной будке рисую пальцем – кто б видел: а главное – это зачем? Разве сынишка в ответ нарисует, в каком месте земли эта улица?
– Папа… – ответил он, – Я же сказал: на Животноводческой, 10!
– Спасибо. А как у тебя? Все нормально? Ты все успел? И уроки?
– Успел.
– Выспался, и позавтракал?
– Пап, я же сказал…
– Спасибо. Хорошего дня тебе, сын, удачи!
Ему одиннадцать лет: не возраст, чтоб говорить о том, где, кто ныне убит. Он сказал главное, не сказав – где… Я благодарен сыну, а где – вычислю сам. Предупрежден, значит, в мире безликом, великом и неизвестном, могу разобраться, занять свою нишу, сыграть свою роль.
Я гнал на своем авто «Восьмерке», не стесняясь скорости. Издержки моей профессии: срываться в движение, а после отыскивать цель. Ошибаюсь, вполне может быть, но чего будет стоить роль, на которую ты не поспел? Чего стоти спектакль, на кот ты опоздал.
Где эта «10», где убит человек – я вычислил, перебрав территорию, на которой в последнее время работал.
***