Читать книгу Утро. Литературный сборник (Николай Александрович Добролюбов) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Утро. Литературный сборник
Утро. Литературный сборникПолная версия
Оценить:
Утро. Литературный сборник

3

Полная версия:

Утро. Литературный сборник

На 2-е. Что фаворитов или временщиков принадлежит, то правда, что от оных иногда государство много бед терпит; да сие более в республиках случалося, как о древней греческой и римской истории читаем, как, усилився, некоторые вельможи междоусобием великие разорения нанесли; и сего нам наипаче опасаться должно, чего в монархии едва в пример сыскать можем ли. Я не хочу далеко искать, но всем нам довольно знаемо, как неистовые временщики погубили совсем: царя Иоанна Васильевича – Скуратов и Басманов, царя Феодора Алексиевича – Милославский; наших времен Меньшиков, Толстой и другие. Противно тому благоразумные и верные: царя Иоанна – Мстиславский, Романов, Шуйский, царя Алексея – Борис Морозов и Стрешнев, царя Феодора Алексиевича – Богдан Хитрой и Языков, царевны Софии – князь Василий Голицын, – великую честь и благодарение вечно заслужили, хотя некоторые по ненависти других в несчастии жизнь окончили.

На 3-е. Тайная канцелярия хотя весьма давно и суще ежели не при Августе, то при Тиберии, наследнике его, для безопасности монарха вымышлена, и оная, если токмо человеку благочестному поручится, нимало не вредна; а злостные и нечестивые, не долго тем наслаждался, сами исчезают, как всех, так таких по истории прежних и при нас бывших видим.

Вторая записка Татищева заключает в себе мнение его о некоторых частях государственного и общественного благоустройства, по поводу «росписания правительств», составленного тогда в сенате. Любопытно начало его записки.

Как я оное прилежно рассматривал, то я не мог не дивиться тому, что оное хотя большею частию мудрости политической и науке географии принадлежит, токмо все оных правила нахожу презрены, а чрез то необходимо нужно было приключиться недостаткам и погрешностям.

Непристойно бы и весьма продерзко было, если бы я хотел себя умнее тех почитать, от которых повеление о том было, то есть: сенат правительствующий, ведая довольно, что и при первом росписании губерний, провинций и городов в сенате были люди достаточные и мудрые; вина же та приключилася от следующих причин: 1) Описания достаточного и ландкарт исправных не было. 2) Сами во всех пределах не бывали, а знающих обстоятельно расспросить времени не имели; ибо все имели особливые правления и многими делами были отягчены. 3) Как большею частию из сенаторов и сильных людей в губернаторы были назначены, – так по властолюбию или любоимению, несмотря ни на порядок, ни на пользу, города и провинции в свою власть захватывали, кто которые хотел, что мне доказует князь Меншиков: Ярославль для богатого купечества, Тверь для его свойственников, в посаде бывших, приписал к С.-Петербургу; Гагарин – Вятку и Пермь к Сибири, и пр. 4) Оное поручено было более секретарям, которые хотя вышеобъявленных наук не слыхали, но к собранию богатств весьма хитрые; оные довольно при сем росписании свою пользу хранили и после города, по щедрым просьбам, из одной провинции в другую переписывали.

И затем – мы имеем дело с молодой редакцией. Впрочем, нет еще: старой, самой старой из старых должны мы приписать помещение стихотворения г. А. П.{13} «Из Шиллера», которое начинается следующими стихами:

Красотой ты возгордилась,Своим личиком – стыдись…

К старой же, а если не к старой, то уж и не к молодой редакции нужно отнести стихотворение г. Хомякова: «Благочестивому Меценату». Это стихотворение обращено к какому-то мудрому другу, который с прибрежья царственной Невы кротко обращает очи на темные главы г. Хомякова и его друзей. Этот друг испил до дна кубок ленивой роскоши, но подчас поощряет их на подвиг речами небрюзгливой ласки. За круговой чашей он хвалит их строгий пост и простой быт плебейской веры. За эти качества г. Хомяков просит его принять привет от темной черни людей им взысканных, и приношения скромной дани благодарственных речей их. В заключение поэт желает, чтобы крылья бури не смущали лазури безоблачных высот Мецената, чтобы мысль не тяготила его главы железною рукою и чтобы вечно цвел весною румяный пух ланит его.

Счастлив будет тот, кто поймет, что означает это стихотворение, так явно презирающее здравый смысл и всякую толковость в выражении мысли. Признаемся, мы не добились такого счастия: мы не могли понять, как это пух может цвести, мысль – тяготить главу железною рукою, крылья – смущать высоту и лазурь, и т. п. [4] Мы даже подумали было, что эти стихи – пародия; но на что же пародия? Разве на знаменитого автора «Юродивого мальчика, взыгравшего в садах Трегуляя»{14}.


Но, несомненно, молодой редакции принадлежат стихотворения и повести гг. Колошина и Алмазова. Впрочем, прежде чем мы коснемся практики этих господ, мы должны познакомиться с новым выражением их теории – в статьях критического содержания. Таких статей в «Утре» три: о поэзии Пушкина, о литературе 1858 года, о Щедрине. К ним можно прибавить предисловие, о котором мы уже упоминали, и размышления г. Колошина «По поводу (!) американской женщины», очень похожие на предисловие по своему удивительному тону и по непримиримой вражде к Североамериканским Штатам. В этой вражде сходятся, так сказать, начало и конец «Утра», потому что по поводу американской женщины г. К – н рассуждает в самом конце сборника. Таким образом, на первых страницах в предисловии говорится, что Американские Штаты – ряд лавок и складочных мест, ватага искателей приключений, не более, – и заповедуется следующее: «Не смотрите на Америку, или смотрите, да смотрите трезво и – содрогайтесь пред поучительным образчиком» (стр. 12). В последней же статье книжки выставляются с особенной любовью «нелепые стороны американского миросозерцания относительно женщины» и «вопиющий абсурд блумеризма»;{15} заключительные слова сборника те, что «рассказы об Америке не раз приводили нам на память меткое слово о Новом Свете одного известного русского публициста, двадцать лет тому назад сказанное: «Яровой пшеницы между государствами, видно, не бывает»«(стр. 434 и последняя, последние строчки).

Таким образом, альфа и омега «Утра» – ненависть к Америке и ео ipso [5] (как выражаются сотрудники того же «Утра») – любовь к родине, то есть к Москве. Ничто, по их мнению, так не противоположно Америке, как Москва: там, видите, паровая выводка народности,{16} а здесь настоящая огородная народность; там польза и утилитаризм, а Москва постоянно «ведет борьбу против заразительного принципа утилитарного поветрия», – и в доказательство своего мнения о принципе поветрия (твердый, должно быть, принцип!) предисловие приводит одно из важнейших исторических событий, которое, по его собственному признанию, «имеет для него глубокое значение» и на котором оно «останавливается с любовью».

«Укажем, – говорит предисловие, – на один факт, поясняющий наш взгляд на Москву. Давно ли у нас стали плодиться журналы, а в Петербурге (по вычислению, за которое мы обязаны «Современнику» [6]) в 1858 году уже выходило двадцать девять уличных листков,{17} которых единственным побуждением (побуждением листков? и к чему?) была торговая спекуляция не выше и не ниже открытия харчевни близ места, где бы вдруг должна была сойтись толпа рабочего народа (?!). В Москве до сегодня нет, кажется, ни одного подобного предприятия, и мы уверены, что не будет».

Какая сила мысли! Какая логическая последовательность! Теперь, – кажется, нет; а в будущем – наверное не будет. Это очень хорошо, и после такого образчика логики предисловия мы уже нимало не удивляемся, когда оно восклицает в заключение: «Как ни незначителен факт с виду, для нас он имеет глубокое значение, и мы останавливаемся на нем с любовью». Очевидно, что и здесь предисловие руководилось той же самой логикой: «Кажется, этот факт не имеет значения, но мы уверены, что он имеет глубокое значение». Славная логика в предисловии: как будто над ним трудились общими силами – и старая и молодая редакция!

Из любви к Москве, как противнице утилитаризма, проистекает в «Утре» защита теории искусства для искусства. До сих пор нигде, кажется, не было (и мы уверены, что не будет) так резко выражено последнее слово этой прилизанной теории, как в статьях «О поэзии Пушкина» Б. Алмазова и «О литтературе 1858 года» Б. А. …Толки об «искусстве для искусства» идут уже давно в русской литературе, но приверженцы чистой художественности так смутно, сбивчиво и разноречиво высказывали обыкновенно свои мнения, что не мудрено, если многие из читателей остаются до сих пор в недоумении относительно настоящего значения теории «искусства для искусства». Поэтому мы скажем о ней здесь несколько слов, прежде чем будем говорить о мнениях г. Алмазова.

Под теориею чистой художественности или искусства для искусства разумеется вовсе не то, когда от литературных произведений требуется соответствие идеи и формы и художественная отделка внешняя; к этой теории вовсе не принадлежит то, когда в писателе хотят видеть живую восприимчивость и теплое сочувствие к явлениям природы и жизни и уменье поэтически изображать их, переливать свое чувство в читателя. Нет, такие требования предъявляет всякий здравомыслящий человек, и только на основании их всякая, самая обыкновенная критика произносит свой суд о таланте писателя. Требования поборников «искусства для искусства» не те: они хотят – ни больше, ни меньше как того, чтобы писатель-художник удалялся от всяких жизненных вопросов, не имел никакого рассудочного убеждения, бежал от философии, как от чумы, и во что бы то ни стало – распевал бы, как птичка на ветке, по выражению Гете,{18} которое постоянно было их девизом. Остаток здравого смысла не дозволял, однако же, поклонникам чистой художественности высказывать свои требования слишком прямо и бесцеремонно. У них доставало рассудка, чтобы сообразить, что их требования, если их выразить без всяких прикрытий, будут смахивать на требование от писателя того, чтобы он весь век оставался круглым дураком. Поэтому они до сих пор старались смягчать свою теорию разными ограничениями и поэтическими обиняками; а противников своих старались выставить кулаками и если не Чичиковыми, то по малой мере Собакевичами, которые не умеют понимать ничего прекрасного и не имеют высокой страсти ни к чему, кроме приобретения материальной пользы. Благодаря таким эволюциям мнения их получали вид довольно приличный и обманывали даже многих людей не совсем глупых.

Г-н Алмазов поступает иначе: он не хочет никаких прикрытий и ограничений и высказывает свои задушевные идеи en toutes lettres. [7] Недаром же в «Москвитянине» провозглашалась искренность критики!{19} С полной искренностью г. Алмазов объявляет, что практическая, да и всякая жизнь – противоположна поэзии, так как жизнь есть ряд беспрерывных изменений, а истинный поэт должен говорить только о том, что неизменно. Он говорит только о том, о чем призван говорить: о боге, красоте, сердце человеческом, – о том, что неизменно, вечно, что нужно для всех веков и народов» (стр. 163). Еще резче выражается г. Б. А. о том же предмете в своем «Взгляде на литтературу 1858 года». Упомянув о том, что у нас все теперь хлопочут об общественных улучшениях, в литературе раздаются споры о вопросах практической важности, г. Б. А. продолжает: «Но как бы ни были полезны эти хлопоты, какие бы прекрасные надежды ни звучали в этом шуме и спорах, от них бежит поэзия, не терпящая никаких хлопот и требований» (стр. 57). Далее, опрокидываясь на утилитарную литературу, г. Б. А. язвительно замечает: «Но поклонники чистого искусства должны все это переносить без ропота и, при мысли о современном состоянии нашей литературы, утешать себя следующею перифразою слов Крылова из басни «Певцы» (то есть в самом-то деле не «Певцы», а «Музыканты»):

Они немножко и дерут,Но все с прекрасным направленьем»{20}.

И этот, очень удачный, сарказм обращен на современную литературу не за то, что она слаба (она действительно слаба), а просто за то, что занимается общественными вопросами. Г-н Б. А. решительно не хочет признать, чтобы в общественной жизни могло быть что-нибудь поэтическое: он находит поэзию только в неизменном, то есть в неподвижном и мертвом.

Отправляясь от таких положений, г. Б. Алмазов и воспевает Пушкина. В статье его нужно различить два рода мыслей: чужие – справедливые, но давным-давно всем известные и даже избитые до пошлости – и собственные, которых оригинальность равняется только их неосновательности. Всякому, кто не вовсе без смысла читал статьи Белинского о Пушкине, давно известно, что отличительным признаком его поэзии признано – уменье его всем на свете очаровываться и с необыкновенной правдой и красотой передавать это очарование в своих стихах. С этим главным качеством тесно связаны были у Пушкина и удивительная чуткость его к самым разнообразным впечатлениям, и ясное спокойствие, и теплота его сердечных движений, и то чувство меры, которое всегда отличало его в изображениях страстей, и та сияющая красота образов, которою так поражает он самое ленивое и тупое воображение. Все это давно читали мы у Белинского, да у него же читали мы и то, что, умея находить прекрасное во всем, муза Пушкина ни к чему не привязывалась в особенности, не служила никаким идеям и стремлениям и совершенно не имела определенного, сознательного миросозерцания.{21} Все это г. Алмазов повторяет с важностью, как собственные открытия, и даже в конце статьи называет эти повторения избитых истин «своими личными впечатлениями при мысли о Пушкине». По нашему мнению, г. Алмазов легко мог бы обойтись без таких кокетливых оговорок: в статье его есть много оригинального, несомненно ему принадлежащего, и мы, для удовольствия читателей, постараемся, сколько возможно короче, изложить его собственные идеи, резко расходящиеся со всем, что доселе нам было известно.

До сих пор все полагали, что отсутствие определенного направления и серьезных убеждений составляет важнейший недостаток поэзии Пушкина{22}. Полагали, что его странные колебания между Парни, Державиным и Байроном, между убеждениями самыми противоположными, – происходили от недостатка серьезного образования и от легкомысленности воззрений. И чем более удивлялись громадности поэтического таланта Пушкина, тем более сожалели о шаткости и смутности его убеждений, не давших ему глубже всмотреться в окружавшую его действительность и отразить в своих поэтических созданиях еще более важные и существенные стороны жизни, нежели какие он изображал. Думавшие так – рассуждали следующим образом. В художественных произведениях поэт переработывает материал, данный ему действительностью; поэтому достоинство произведения зависит от двух причин: от силы таланта поэта и от качества и обилия его материалов. Наблюдая одно и то же явление, два поэта могут изобразить его лучше или хуже, смотря по степени их таланта; но и при совершенно равном таланте будет, вероятно, некоторая разница в живости, силе и поэтичности изображений, если одному из двух поэтов дать описывать стеариновую свечку, а другому звездное небо или солнечный день, одному – клопа, а другому – арабского жеребца или орла, и т. п. Поэтому, какова бы ни была степень таланта, но всегда очень важно и то, на какие предметы он будет направлен, чем в особенности приучит себя поражаться впечатлительная натура поэта. И в этом отношении надобно сожалеть, что Пушкин с самого детства направляем был так легкомысленно и что многие из важнейших явлений и вопросов жизни прошли мимо него незамеченные, между тем как он предавался то псевдобайроническим порывам, то барабанному патриотизму. Подобные мнения слишком обыкновенны и слишком утилитарны для г. Алмазова. Повергнувшись ниц пред теориею чистого искусства, он идет с нею до геркулесовых столбов… эксцентричности, чтобы не сказать чего-нибудь хуже. Он утверждает, что Пушкин выше всех поэтов, когда-либо существовавших на земле, потому именно, что его поэзия не имеет определенного направления и не служит никаким идеям. Байрон, Гете, Шиллер – великие поэты, конечно; но видите ли что: «Каждый из них в произведениях своих определительно выразил направление, которому следовал, идею, которой служил; каждый не только доставлял читателю одно художественное наслаждение, но и разрешал перед ним нравственные и другие жизненные вопросы и потому имел влияние на понятия своего века» (стр. 142). Последнее обстоятельство не нравится г. Б. Алмазову, и он утверждает, что великие поэты других стран – если и могут быть поставлены выше Пушкина, то разве по заслугам для науки и общества, но никак не в поэзии. «Ни один из них не выразил всех сторон поэзии, а в самом себе не заключал всех свойств поэтической природы, подобно Пушкину; никто из них в равной степени с Пушкиным не имеет права на скромный титул поэта» (стр. 149). Пусть бы и так; но почему же это? – А вот почему: натура Пушкина была счастливо организована из равновесия разных противоречий и потому не допускала исключительных увлечений в ту или другую сторону. Таким образом, ничто не мешало ему отражать жизнь во всей ее полноте, ничто не могло приковать его к какой-нибудь частной сфере деятельности. Например, он не мог посвятить себя государственным вопросам: это спасало его поэзию, потому что «поэт, который постоянно занят государственными вопросами, невольно смотрит на все с точки зрения государственной пользы, и потому многое, как в людях, так и в природе, не пленяет и не вдохновляет его. Красы природы его не занимают; мечтаньям и грезам труден доступ к душе его: как же такому серьезному человеку быть вполне поэтом?» (стр. 151). Последняя фраза имеет несколько шутовской характер; но все содержание статьи доказывает, что автор и не думал шутить. Через две страницы он бесцеремонно продолжает: «Подобно наклонности к государственной деятельности, наклонность к ученым исследованиям и философии также вредит поэтическому созерцанию… Взгляд на предмет ученого или философа слишком пытлив, сознателен и систематичен, лишен непосредственности, много препятствует свежести и свободе впечатления» (стр. 153). Далее доказывается, что «философское созерцание вредит самой форме поэтических произведений, отнимая у них прелесть безыскусственной речи»… Пушкина, разумеется, никто не упрекнет в излишке философии, и потому – он был великий поэт. Мало того – по мнению г. Алмазова, он не имел даже ни малейшего стремления к теоретической истине, ни малейшего желанья остановиться на чем-нибудь в основных своих воззрениях. «Он не верил, – говорит г. Алмазов, – в прочность философских систем, видя, как быстро они вытесняются одна другою, и потому не находил пользы хвататься за такие ненадежные опоры» (стр. 158). За это г. Алмазов похваляет Пушкина; но ежели слова критики справедливы, то из них можно заключить только о легкомыслии поэта и о слабости в нем инстинкта истины: как-таки отвергать философию только на том основании, что в ней часто возникают новые системы? Кто, кроме человека пустого и легкомысленного, мог бы удовольствоваться таким внешним признаком? И мы, в самом деле, сомневаемся, чтобы Пушкин такими именно соображениями руководился в своем отвращении от философии. Они скорее должны быть приписаны его обязательному критику, который отрицает пользу для поэта – не только философии, но и вообще логического мышления. Он полагает, например, что в драматических произведениях, писанных для сцены, только идея, мотив, принадлежит поэзии, а все развитие драмы есть «плод холодных расчетов, посторонних искусству, ремесленная работа» (стр. 183). Поэтому Пушкин, как истинный поэт, служитель чистого искусства, никогда не мог, по мнению г. Алмазова, сделаться «драматическим писателем, вроде Шекспира». (Бедный Шекспир!) И это еще не все: поэту не позволяется даже в практической жизни думать и заботиться о чем-нибудь.

Не разумел он ничего,И слаб и робок был, как дети{23}, —

вот каков должен быть истинный поэт, по мнению г. Алмазова. Поэт не должен даже знать различия между добром и злом, и в этом отношении Пушкин обладал великим качеством, которого, по мнению г. Алмазова, лишен был Шекспир: – изображать самый порок с поэтической точки зрения, скрывая его безобразие… И все эти милые положения делаются для того, чтобы отделить науку от искусства!..

Совершенно отделяя поэзию от науки (наука, видите ли, – простое, земное, обыкновенное знание, проза; а поэзия – нечто высшее, священное, горнее), г. Алмазов тщательно заботится о том, чтобы наука как-нибудь не втерлась и в самое искусство. Поэтому он запрещает поэту изучать эстетику и даже историю литературы с философским методом, так как это мешает живости и свободе впечатлений и уничтожает искренность. При этом любопытно замечание г. Алмазова, что он не унижает науку, считает ее даже полезнее поэзии, но хочет отделить поэзию от науки, так, чтобы между ними не оставалось уже ничего общего. В Пушкине он действительно находит творчество совершенно изолированным от науки и потому считает его совершенно поэтическим. Любопытно, как он это доказывает. «Что Пушкин творил непосредственно, – говорит он, – что источник собственного вдохновенья был для него священной тайной, между прочим доказывается тем, что он хранил у себя перстень, с которым, по его мнению, было связано его дарование» (стр. 161).

Много курьезных вещей представляет статья г. Алмазова, но после его открытия о перстне все остальные должны уже показаться несколько бледными, и потому мы оставляем эту милую статью, благодаря автора за веселые минуты, которые она нам доставила.

Рядом с статьею о поэзии Пушкина не много замечательного представляет уже и статья о литтературе 1858 года. Разве только краткость и сила некоторых отзывов интересна. Вот, например, несколько строк на выдержку.

Вышли в 1858 году собрания стихотворений гг. Плещеева, Панютина, Прокоповича и покойного Языкова. В стихотворениях г. Плещеева много истинного чувства; но они однообразны и не представляют пока ничего оригинального в отношении формы стиха. – Стихотворения г. Панютина не без достоинств. Если их недостатки происходят, как нам показалось, от молодости и незрелости, то есть надежда, что автор со временем усовершенствуется. (Какая великая мысль!) – Стихотворения г. Прокоповича хороши только в отношении языка и стиха. Что касается до стихотворений Языкова, то для разбора их требовалась бы особая большая статья: разбирать их наскоро мы считаем себя не вправе (стр. 67).

Можно надеяться, что г. Б. А. сочинит со временем «Курс истории русской литературы Константина Зеленецкого».{24}

Не столь замечательна, как статьи г. Б. Алмазова, статья г. Эдельсона о Щедрине. Начинается она прекрасными рассуждениями об обильных и благотворных результатах нового движения, о гласности, самосознании, борьбе с застарелыми общественными предрассудками и пр. Затем отдается справедливость Щедрину и его последователям с умеренно утилитарной точки зрения. Но в заключение говорится, что Пушкин и Гоголь имели больше таланта, чем нынешние обличители, и что напрасно современная критика принесла Пушкина и Гоголя в жертву Щедрину (стр. 362). Где вычитал г. Эдельсон о таком жертвоприношении, мы решительно не можем припомнить… и не можем даже сделать никаких предположений. Разве «Северная пчела» для вящего унижения Гоголя не подняла ли уж над ним кого-нибудь из современных обличителей?

Впрочем, у кого что болит, тот о том и говорит. Доказательство тому представляют, например, путевые заметки г. Кокорева. Куда ни приедет, на что ни взглянет, все у него злоупотребления да винокурение. Г-н Алмазов был бы прав, если бы свои понятия о поэзии приложил к г. Кокореву, с отрицательной стороны. Описывая Нарву, г. Кокорев говорит: «Город разделен Наровой. На той стороне реки все хорошо, а на этой – хижины, лачужки, кабаки, откупная монополия, скверное вино и прокислое пиво» (стр. 199). Об Эстляндии он замечает: «Там нет откупа: вино курят свободно, значит есть барда, – скот сыт и удобрения вдоволь» (стр. 201). В Эстляндии даже хозяин одной станции объясняет ему, что «если они и не дают казне питейного дохода с откупа, так и не требуют от нас денег на содержание чиновников» (стр. 202). Замечательно, что и хозяева станций тотчас понимают, о чем надо говорить с г. Кокоревым. Видно, так уж г. Кокореву самой судьбой назначено на каждом шагу встречать – откупа и кабаки, питейные доходы и винокурение, кабаки и питейные доходы, винокурение и откупа. В одном месте г. Кокорев делает даже такой афоризм: «Желая познать край, необходимо заглянуть во внутренность заезжего дома, или корчмы» (стр. 202).

Но пора обратиться к художественной деятельности самих проповедников художественности. Какие художественные достоинства представляет, например, повесть г. Колошина? – Но, боже мой! кому же придет в голову искать художественности в повести, которая называется «Светские язвы»? Вы уже по заглавию можете догадаться, что она имеет характер обличительный, и ваша догадка будет справедлива. Содержание повести вот какое. Граф Хвалынский, старый развратник, женился на женщине, которая его не любила; вскоре при ней оказался молодой человек, от которого у нее и родился сын. Муж узнал все это, объяснился с женой, но ни малейшего скандала не сделал. Молодой Хвалынский возрос, научился разным наукам и сделался прекрасным молодым человеком, с благороднейшими стремлениями. Отец записал его на службу, он же – не только не ходил в должность, но даже не делал визитов своему директору департамента, а все сидел за книжками и рисунками, обогащая свой ум и сердце. Отец отправил его за границу, чтобы он свет узнал; а он погрузился там уж вовсе во тьму премудрости. Отец увез его в деревню; а он там влюбился чистою, платоническою любовью в бедную девушку, дочь соседа. Видя, то от него толку нет ни в чем, а малому уж двадцать пять лет, Хвалынский задумал женить его на богатой невесте, которую сам выбрал и которой приданое могло поправить его расстроенные обстоятельства. Молодой граф ненавидит ее и жениться не хочет; страдания, борьба, в продолжение которой сын совершенно познает развратность и низость отца, равно как и пошлость и тупоумие своей матери. Он решительно отказывается. Тогда старый Хвалынский говорит ему: «Ты не мой сын, и за воспитание ты можешь меня отблагодарить только тем, если женишься на невесте, которую я тебе предлагаю». Благородство и образованность молодого графа поражены насмерть таким открытием. Чтоб не остаться в долгу у своего воспитателя, он решается – и женится. Но судьба достойно наказывает порок: у невесты оказалось приданого вдвое меньше, чем думали, а опекун ее, важный человек, обещавший старику Хвалынскому какое-то место или орден, сам получает отставку. Узнав об этом, старик Хвалынский умирает с горя, а его законный сын терпит казнь за свое благородство и великодушие. Таковы светские язвы. Они были бы, может быть, очень художественны, если бы глупый и малодушный байбак, сын-Хвалынский, не был представлен в них образцом всех добродетелей.

bannerbanner