Читать книгу «Губернские очерки» (Николай Александрович Добролюбов) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
«Губернские очерки»
«Губернские очерки»Полная версия
Оценить:
«Губернские очерки»

3

Полная версия:

«Губернские очерки»

Наше общество еще очень молодо в отношении к европейской цивилизации, и потому нечего удивляться, что огромное большинство его относится к науке и мысли чисто страдательно. Между этим большинством есть мирные люди, отличающиеся изумительной способностью легко переваривать все противоречия, проистекающие из смещения новых понятий, вносимых жизнью, с старыми привычками, приобретенными в детстве. Есть и талантливые натуры разных сортов, шумно дающие знать о своем бездействии и переваривающие на досуге свое прошедшее, протестуя против настоящего. Они-то обыкновенно и толкуют о высшей своей русской породе, которой достоинства определяют на манер Горехвастова: «Гениальная, дескать, натура у русского человека: без науки все науки прошел!..» И действительно, – продолжим мы речь Горехвастова, соображая некоторые явления нашей общественной жизни, – «как почнет топором рубить, – только щепки летят… Лежит, кажется, целый день на боку, да зато уж как примется». «В полтора века Европу мы догнали, да и перегнали», – восклицают у нас, вторя Горехвастову, многие талантливые натуры. «Да помилуйте, мы уже восемь веков назад были далеко впереди от Европы, – возражают другие, – мы всегда были не то, что прочие люди; мы давно уже без науки все науки прошли, потому что гениальная натура науки не требует: это уж у нас у всех русское, врожденное».

К сожалению, все это – слова, слова, не имеющие внутреннего смысла. Самые толки о необыкновенно быстром росте нашем оказываются красноречивым тропом. От древней Руси довольно осталось нам наивно рассказанных фактов кормления и проделок подьячества. Сто лет тому назад Сумароков приобрел благодарность современников за успешное преследование «крапивного семени». За шестьдесят лет до нашего времени, по поводу комедии Капниста, журналы предсказывали искоренение взяточничества{15}. Не дальше как в прошлом году сам господин Щедрин похоронил прошлые времена{16}. Но вот опять все покойники оказались живехоньки и зычным голосом отозвались в третьей части «Очерков» и в других литературных произведениях последнего времени. Доказывает ли это, что мы очень выросли в нравственном и умственном отношении? Не напоминает ли это, напротив, Горехвастова, трагически декламирующего о своей гадости и подлости, с вырыванием собственных волос приносящего раскаяние и в то же время затевающего новое воровство?.. «До чего же вы наконец договорились, – возражают нам практические люди: – вы сами сознаетесь наконец в бессилии вашего хваленого рода литературы? К чему же привели все эти отвратительные картины, грязные сцены, пошлые и подлые характеры? К чему привело все это раскрытие общественных ран, которое вы всегда так превозносили? Выходит, что от ваших литературных обличений никакого толку нет, да и быть не может. Поверьте, что исправники и становые ваших рассуждений и очерков читать не станут, а если и прочтут, так только вас же ругнут: хорошо, мол, им сочинять-то у безделья, а тут на шее столько обязанностей висит, что только дай бог вынести. И поверьте, что сознание своих обязанностей в отношении к желудку, семейству, начальству и пр. будет в человеке гораздо сильнее, чем убеждения всех ваших книжек. Напрасно только литература унижает себя, опускаясь из светлых высот фантазии в омут грязной действительности. Она должна приносить чистые жертвы на алтарь муз, а вместо того жрецы ее берутся за метлу. Вы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв{17}, зачем же вы пускаетесь в житейские волнения, зачем преследуете какие-то цели, достижение которых вас, кажется, очень интересует? Искусство целей вне себя допускать не должно. Иначе оно искажается, профанируется, низводится на степень ремесла, и все это без малейшей пользы для общества, единственно затем, чтобы дать исход желчи какого-нибудь господина{18}. Оставьте лучше этот род: он не приводит ни к чему хорошему. Вековой опыт должен убедить вас в этой непреложной истине. Изображайте нам лучше чувства возвышенные, натуры благородные, лица идеальные. Дайте нам образцы доброго и изящного, которыми мы могли бы восхищаться, на которых душа наша могла бы отдохнуть и успокоиться от треволнений и сердечных зрелищ жизненного поприща. Пишите об искусстве, о предметах, повергающих сердце в сладостное умиление или благоговейный восторг, описывайте, наконец, красы природы, неба… Тогда ваша литература будет исполнять свое прямое назначение – служение искусству и, следовательно, будет полезна, приятна и, главное, – художественна». В словах практических людей звучит ожесточение беспощадное. Они давно уже косятся на это направление, которое насолило их теории да не оставило-таки задеть немножко и практику. Все их возражения, конечно, не новы и составляют вариации стихотворения Пушкина «Чернь» с прибавлением, может быть, чувствительных стишков из «Ильи Муромца»:

Ах, не все нам слезы горькиеЛить о бедствиях существенных…На минуту позабудемсяВ чародействе красных вымыслов{19}.

Отчего же и не позабыться, если хотите, особенно, если это только на минуту? Но при врожденной талантливым натурам лени они любят забываться надолго, даже навсегда, если можно. Они готовы в своей дремоте от всего сердца проклясть «правды глас», если он вдруг разрушит их сладостные мечтания. Многие эстетически обученные талантливые натуры сильно желают этого забытья, чтобы блаженствовать в покое. Но признаемся, мы никогда не понимали «блаженства безумия» и еще менее понимаем, зачем люди хотят сделать искусство служителем этого безумия. Вам не хочется смотреть на гадость и пошлость жизни; да литература-то что же за штопальщица, что вы хотите заставить ее зашивать кое-как прорехи вашего изношенного наряда? Вы знаете, что человек не в состоянии сам от себя ни одной песчинки выдумать, которой бы не существовало на свете; хорошее или дурное – все равно берется из природы и действительной жизни. Когда же художник более подчиняется заранее предположенной цели, – тогда ли, когда в своих произведениях выражает истину окружающих его явлений, без утайки и без прикрас, или тогда, когда нарочно старается выбрать одно возвышенное, идеальное, согласное с опрятными инстинктами эстетической теории? И чем же искусство более возвышается, – описанием ли журчанья ручейков и изложением отношений дола к пригорку или представлением течения жизни человеческой и столкновения различных начал, различных интересов общественных? Вам угодно называть служителей общественного направления подметателями всякого сора. Пусть так; мы против этого не станем спорить; мы даже выскажем вам нашу искреннюю благодарность и удивление к вашей эстетической мудрости, уподобив вас тому немецкому профессору (подумайте – профессору! немецкому!), который у Гейне:

Mit semen Nachtmiitzen und SchlafrockfetzenStopft die Liicken des Weltbaues[5].

А что литературные обличения не производят практически благотворных результатов или производят их весьма мало, – так кто же опять виноват в этом? Неужели опять вы скажете, что литература? Да на нее и без того вы же сами возводите обвинения в излишней резкости, вмешательстве не в свои дела и пр. Она действует так сильно, как только может, а вы недовольны ее действиями и хотите их прекратить, потому что они слабы! Гораздо последовательнее было бы с вашей стороны, если бы вы сказали, что надобно поэтому усилить тон литературных обличений для легчайшего достижения практических результатов. Тогда бы мы с вами и спорить не стали, хотя все-таки не решились бы обещать слишком заметного успеха в улучшении нравов посредством литературы. Литература в нашей жизни не составляет такой преобладающей силы, которой бы все подчинялось; она служит выражением понятий и стремлений образованного меньшинства и доступна только меньшинству; влияние ее на остальную массу – только посредственное, и оно распространяется весьма медленно. Да и по самому существу своему литература не составляет понудительной силы, отнимающей физическую или нравственную возможность поступать противозаконно. Она не любит насилия и принуждения, а любит спокойное, беспристрастное и беспрепятственное рассуждение. Она поставляет вопросы, со всех сторон их рассматривает, сообщает факты, возбуждает мысль и чувство в человеке, но не присваивает себе какой-то исполнительной власти, которой вы от нее требуете. Нам приходит теперь на мысль начало одного знаменитого в свое время французского сочинения об одном важном вопросе. «Меня спросят, – говорит автор, – что я за правитель или законодатель, что смею писать о политике? Я отвечу на это; оттого-то я и пишу, что я ни правитель, ни законодатель. Если бы я был тем или другим, то не стал бы напрасно тратить время в разговорах о том, что нужно сделать: я сделал бы или бы молчал…»{20} Нужно же понять наконец значение писателя, нужно понять, что его оружие – слово, убеждение, а не материальная сила. Если вы признаете справедливость убеждений и все-таки не исправляете по ним своей деятельности, в этом вы сами уж виноваты: в вас, значит, нет характера, нет уменья бороться с трудностями, не развито понятие о честном согласовании поступков с мыслями. Если же самые убеждения вам не нравятся, тогда другое дело. Тогда выскажите нам всенародно ваши собственные убеждения, покажите, что г. Щедрин говорит неправду, что он изобретает небывалые вещи. Публика послушает и вас, разберет тогда, на чьей стороне правда. В таком случае литература, разумеется, и значения больше получит, хотя, конечно, и тогда чудес делать не будет и не остановит хода истории. Для примера укажем хоть на древнюю историю, чтобы не вмешивать сюда новых народов. Уж на что, кажется, литературный народ были афиняне. Судебные дела решались умилением судей от чтения хорошей трагедии; красноречие судьбою государства правило; но ничто не отвратило упадка афинской силы, когда народная доблесть пропала. Аристофан, не чета нашим комикам, не в бровь, а в самый глаз колол Клеона{21}, и бедные граждане рады были его колким выходкам; а Клеон, как богатый человек, все-таки управлял Афинами с помощью нескольких богатых людей. Демосфен целому народу громогласно проповедовал свои филиппики{22}. Филипп знал силу оратора, говорил, что боится его больше, чем целой армии, и, понимая, что борьбу надобно производить равным оружием, подкупил Эсхина, который мог помериться с Демосфеном. Борьба продолжалась долго, наконец самый ход событий оправдал Демосфена: афиняне послушались его, собрали наконец войско и пошли на Филиппа. Но все красноречие Демосфена было не в силах возвратить времена Мильтиадов и Фемистоклов. Афины покорились Филиппу. Неужто и тут Демосфен виноват: зачем, дескать, он говорил? Как бы не говорил, так, может, было бы и лучше.

Впрочем, подумавши хорошенько, мы убеждаемся, что серьезно защищать г. Щедрина и его направление совершенно не стоит. Все отрицание г. Щедрина относится к ничтожному меньшинству нашего народа, которое будет все ничтожнее с распространением народной образованности. А упреки, делаемые г. Щедрину, раздаются только в отдаленных, едва заметных кружках этого меньшинства. В массе же народа имя г. Щедрина, когда оно сделается там известным, будет всегда произносимо с уважением и благодарностью: он любит этот народ, он видит много добрых, благородных, хотя и неразвитых или неверно направленных инстинктов в этих смиренных, простодушных тружениках. Их-то защищает он от разного рода талантливых натур и бесталанных скромников, к ним-то относится он без всякого отрицания. В «Богомольцах» его великолепен контраст между простодушной верой, живыми, свежими чувствами простолюдинов и надменной пустотой генеральши Дарьи Михайловны или гадостным фанфаронством откупщика Хрептюгина. И неужели это будет отрицание народного достоинства, нелюбовь к родине, если благородный человек расскажет, как благочестивый народ разгоняют от святых икон, которым он искренне верует и поклоняется, для того, чтобы очистить место для генеральши Дарьи Михайловны, небрежно говорящей, что c'est joli[6]; или как полуграмотный писарь глумится над простодушной верой старика, уверяя, что «простой человек, окроме как своего невежества, натурального естества ни в жизнь произойти не в силах»; или как у истомленных, умирающих от жажды странниц отнимают ото рта воду, чтобы поставить серебряный самовар Ивана Онуфрича Хрептюгина. Нет, отрицательное направление принадлежит именно тем людям, которые обижаются подобными рассказами и безумно отрекаются от своей родины, ставя себя на место народа. Они – гнилые части, сухие ветви дерева, которые отмечаются знатоком для того, чтобы садовник обрезал их, и они-то подымают вопль о том, что режут дерево, что гибнет дерево. Да, дерево может погибнуть именно от этих гнилых и засохших ветвей, если они не будут отсечены. Без них же дерево ничего не потеряет: оно свежо и молодо, его можно воспитать и выпрямить; его растительная сила такова, что на место обрезанных у него скоро вырастут новые, здоровые ветви. А о сухих ветвях и жалеть нечего: пусть их, пригодятся кому-нибудь хоть на растопку печи.

Сочувствие к неиспорченному, простому классу народа, как и ко всему свежему, здоровому в России, выражается у г. Щедрина чрезвычайно живо. Мы думаем, что самый эстетический, самый восторженный человек может отдохнуть на общей картине богомольцев и странников, ожидающих на соборной площади появления святых икон. Тут нет сентиментальничанья и ложной идеализации; народ является как есть, с своими недостатками, грубостью, неразвитостью. Тут и горе, и бедность, и лохмотья, и голод являются на сцену, тут и песни о том, что пришло время антихристово, потому что

Власы, бороды стали брити,Латынскую одежду носити…{23}

Но эти бедные, невежественные странники, эти суеверные крестьянки возбуждают в нас не насмешку, не отвращение, а жалость и сочувствие. Становится грустно, как послушаешь толки женщин о предстоящем им переселении по-за Пермь, в сибирские страны. Жалко старого места, жалко родительские могилки оставить, но что делать? Житье-то плохое на старом месте: земля – тундра да болотина, семья большая, кормиться нечем и подати взять неоткуда. А в сибирской стороне, говорят, и хлеб родится, и скотина живет… Вздыхают собеседницы, и разговор, по-видимому, стихает. Но, – продолжает г. Щедрин, —

Этой боли сердечной, этой нужде сосущей, которую мы равнодушно называем именем ежедневных, будничных явлений, никогда нет скончания. Они бесконечно зреют в сердце бедного труженика, выражаясь в жалобах, всегда однообразных и всегда бесплодных, но тем не менее повторяющихся беспрерывно, потому что человеку невозможно не стонать, если стон, совершенно созревший без всяких с его стороны усилий, вылетает из груди.

– Так-то вот, брат, – говорит пожилой и очень смирный с виду мужичок, встретившись на площади с своим односелянином: – Так-то вот, и Матюшу в некруты сдали!

В загорелых и огрубевших чертах лица его является почти незаметное судорожное движение, в голосе слышится дрожание, и обыкновенный сдержанный вздох вырывается из груди.

– А добрый парень был, – продолжает мужичок, – как есть на свете муха, и той не обидел, робил непрекословно, да и в некруты непрекословно пошел, даже голосу не подал, как «лоб» сказали!

Воображению моему вдруг представляется этот славный, смирный парень Матюша, не то чтобы веселый, а скорее боязный, трудолюбивый и честный. Я вижу его за сохой, бодрого и сильного, несмотря на капли пота, струящиеся с его загорелого лица; вижу его дома, безропотно исполняющего всякую домашнюю нужду; вижу в церкви божией, стоящего скромно и истово знаменающегося крестным знамением;, вижу его поздним вечером, засыпающего сном невинным после тяжкой дневной работы, для него никогда не кончающейся. Вижу я старика отца и старуху мать, которые радуются, не нарадуются на ненаглядное детище; вижу урну с свернутыми в ней жеребьями, слышу слова: «лоб», «лоб», «лоб»…

– Что ж, помолиться, что ли, ты пришел, дядя Иван? – спрашивает у мужичка его собеседник.

– Да, вот к угоднику… Помиловал бы он его, наш батюшка! – отвечает старик прерывающимся голосом. – Никакого то есть даже изъяну в нем не нашли, в Матюше-то; тело-то, слышь, белое-разбелое, да крепко таково…

И вся эта толпа пришла сюда с чистым сердцем, храня во всей ее непорочности душевную лепту, которую она обещала повергнуть к пречестному и достохвальному образу божьего угодника. Прислушиваясь к ее говору, я сам начинаю сознавать возможность и законность этого неудержимого стремления к душевному подвигу, которое так просто и так естественно объясняется всеми жизненными обстоятельствами, оцепляющими незатейливое существование простого человека (т. III, стр. 152–154).

Мы остановимся здесь, под влиянием этого трогательного чувства. Заметим только, в заключение, как ровно, беспорывно, но зато как беззаветно, просто и открыто выражается глубокое чувство, глубокая вера этого народа, и выражается не в восклицаниях, а на деле. Это не то, что фразеры, о которых говорили мы в начале статьи. Толками тех господ нечего увлекаться, на них нечего надеяться: их станет только на фразу, а внутри существа их господствует лень и апатия. Не такова эта живая, свежая масса: она не любит много говорить, не щеголяет своими страданиями и печалями и часто даже сама их не понимает хорошенько. Но уж зато, если поймет что-нибудь этот «мир», толковый и дельный, если скажет свое простое, из жизни вышедшее слово, то крепко будет его слово, и сделает он, что обещал. На него можно надеяться.

Примечания

Впервые опубликовано в «Современнике», 1857, № XII, отд. III, стр. 49–78, без подписи. Перепечатано без изменений в Сочинениях Н. А. Добролюбова, т. I. СПб., 1862, стр. 434–462. Автограф неизвестен. Печатается по тексту журнала «Современник».

«Губернские очерки» Салтыкова-Щедрина начали печататься с августа 1856 г. в журнале «Русский вестник», а в начале 1857 г. вышли отдельным изданием в двух томах. В сентябре 1857 г. был издан третий том, с новыми очерками, первоначально увидевшими свет также в «Русском вестнике» и в «Библиотеке для чтения». Успех книги Щедрина был так велик, что еще до выхода третьего тома понадобилось второе издание первых двух.

«Когда «Губернские очерки» появились на страницах «Русского вестника», они сразу произвели, можно сказать, сенсацию и в литературе и в обществе, – вспоминает один из современников, В. П. Буренин. – Не известное до тех пор никому имя Щедрина очень скоро сделалось одним из самых популярных, и автор «Очерков» стал в ряду тогдашних литературных корифеев – Тургенева, Гончарова, Толстого, Григоровича. Остроумие и юмор нового писателя, его смелые либеральные изобличения приводили в восторг читающую публику. В обществе заговорили, что этот автор-сатирик – наследник Гоголя. Очерки очень скоро нашли подражателей и породили ту «обличительную» литературу, которая казалась в то время таким смелым протестом» (см. «М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников». М., 1957, стр. 52).

Очерки Щедрина по ряду случайных причин появились не в «Современнике», а в либеральном (тогда) «Русском вестнике». Не случаен, однако, тот факт, что в развернувшейся по поводу «Губернских очерков» литературной дискуссии, принявшей политический характер, статьи руководителей критического отдела «Современника» – Чернышевского и Добролюбова – содержали и самую верную, и самую высокую оценку книги.

Сатирические очерки Щедрина действительно породили целое направление в русской литературе второй половины пятидесятых годов, ту обличительную беллетристику, которая идейно и художественно стояла несравненно ниже своего образца (даже в сочинениях писателей демократической ориентации), но буквально заполонила журналы тех лет. По самой своей «направленности» очерки школы Щедрина вызвали резкое осуждение со стороны писателей либерально-дворянского лагеря. И. С. Тургенев писал 9(21) марта 1857 г. П. В. Анненкову: «…г. Щедрина я решительно читать не могу <…> Это грубое глумление, этот топорный юмор, этот вонючий канцелярской кислятиной язык… Нет! лучше записаться в отсталые – если это должно царствовать» (И. С. Тургенев. Полн. собр. соч. и писем. Письма, т. III. M.-Л., 1961, стр. 109). Тургеневу вторили Л. Толстой, Григорович, Панаев, Боткин, Анненков. В октябре 1857 г. Л. Толстой писал В. П. Боткину и Тургеневу: «Новое направление литературы сделало то, что все наши старые знакомые и ваш покорный слуга сами не знают, что они такое, и имеют вид оплеванных <…> Салтыков даже объяснил мне, что для изящной литературы теперь прошло время» (Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч., т. 60. М., 1949, стр. 233–234). Даже Некрасов, встретившись со Щедриным летом 1857 г., писал Тургеневу: «Гений эпохи – Щедрин – туповатый, грубый и страшно зазнавшийся господин. Публика в нем видит нечто повыше Гоголя!» (Н. А. Некрасов. Полн. собр. соч. и писем, т. X. М., 1952, стр. 355).

Но увидела в Щедрине, писателя, который новым качеством своей сатиры стоит «повыше Гоголя», не только и не столько «публика», сколько революционно-демократическая критика – Чернышевский и Добролюбов.

Показателен в этом отношении и отзыв Т. Г. Шевченко, содержащийся в его дневнике (запись 5 сентября 1857 г.): «Как хороши «Губернские очерки» <…> Я благоговею перед Салтыковым. О Гоголь, бессмертный Гоголь! Какою радостию возрадовалася бы благородная душа твоя, увидя вокруг себя таких гениальных учеников своих» (Т. Шевченко. Собр. соч. в пяти томах, т. 5. М., 1949, стр. 157).

Статья Добролюбова, появившаяся после выхода третьего тома «Губернских очерков», по своей идейной направленности примыкала к высказываниям Чернышевского, содержащимся в его «Заметках о журналах» («Современник», 1856, № IX) по поводу первых очерков и в специальной статье («Современник», 1857, № VI), явившейся отзывом на первые два тома очерков. Чернышевский назвал «превосходную и благородную книгу» Щедрина одним из «исторических фактов русской жизни» и «прекрасным литературным явлением». «Губернскими очерками», по его словам, «гордится и должна будет гордиться русская литература». Здесь же была дана и меткая оценка Щедрина как «писателя, по преимуществу скорбного и негодующего».

Все содержание статей Чернышевского и Добролюбова полемически заострено против суждений либеральной критики (в частности, против статьи А. В. Дружинина, опубликованной в «Библиотеке для чтения», 1856, № 12), которая, превознося «дельное», «практически полезное» направление очерков, извращала их критически-революционное содержание. Критический обзор этой литературы см.: Е. И. Покусаев. «Губернские очерки» Салтыкова-Щедрина и обличительная беллетристика 50-х годов в оценке Чернышевского и Добролюбова. – «Ученые записки Саратовского гос. педагогического института», вып. V. Саратов, 1940; Г. В. Иванов. Добролюбов и «Губернские очерки» Салтыкова-Щедрина. – Сб. «Н. А. Добролюбов – критик и историк русской литературы», изд. Ленинградского университета, 1963.

А. В. Дружинин, называя «Губернские очерки» «замечательным литературным явлением», одновременно предостерегал Щедрина от «дидактики», «односторонности взгляда», т. е. от увлечения сатирой, и, отмечая, что автор находится «на распутье» (тогда было опубликовано лишь «Введение» и первые семь очерков), рассчитывал на успех своих наставлений. Но опубликованные затем очерки не оправдали надежд Дружинина, они дали богатый материал для пропаганды революционно-демократических идей; Дружинин же, отложивший «окончательный приговор над талантом г. Щедрина до окончания его “Губернских очерков”», больше в печати так и не выступил.

Подобно тому, как на материале очерков Щедрина о провинциальном чиновничестве Чернышевский в своей статье делал вывод о ненормальности всего общественного строя Российской империи, Добролюбов, опираясь на характеристику Щедриным «талантливых натур», «богомольцев» и «странников», критиковал никчемность дворянской интеллигенции, противопоставляя ей, насколько это возможно было в рамках подцензурной печати, людей революционного подвига и духовные возможности простого народа, утверждал тезис о подлинном демократизме убеждений сатирика.

Справедливо суждение Е. И. Покусаева: «Глубоко принципиальные мысли Чернышевского и Добролюбова о сатире имели исключительно важное значение для творческой судьбы Салтыкова как сатирика-демократа. Именно Чернышевский и Добролюбов подсказали Салтыкову тот путь, на котором выросла его политическая сатира» (указ. соч., стр. 82).

Сноски

1

болтать (франц.). – Ред.

2

собеседник (франц.). – Ред.

3

на широкую ногу (франц.). – Ред.

4

как художники (франц.). – Ред.

5

Своим ночным колпаком и халатом

Штопает дыры вселенной{24} (немецк.). – Ред.

6

это красиво (франц.). – Ред.

Комментарии

1

Цитата из стихотворения Лермонтова «Дума» (1838).

2

Неточная цитата из статьи Гоголя «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность?» («Выбранные места из переписки с друзьями», 1846). Гоголь говорит о «ранах и болезнях нашего общества», раскрытых комедиями Фонвизина «Недоросль» и Грибоедова «Горе от ума».

bannerbanner