
Полная версия:
Блатной: Блатной. Таежный бродяга. Рыжий дьявол
О возвращении на родину Дёмин говорил и со своим старым другом Куняевым:
«В 1980 году, через тринадцать лет после расставания с Мишаней, я приехал туристом в Париж… Как-то получилось, что вся вторая половина дня была у нас свободной. Я вышел в холл гостиницы, не зная, чем заняться, и на глаза мне попалась толстенная телефонная книга… „А нет ли в ней Миши Дёмина?!“ – внезапно мелькнуло в моей голове. Я начал листать гроссбух и – о чудо! – смотрю, фамилия моего Мишани латинскими буквами напечатана. И телефон! Оглянувшись по сторонам, я набрал прямо из вестибюля номер. „Алло!“ – раздался хрипловатый, прокуренный, знакомый голос с вальяжной приблатненной интонацией.
– Мишаня! Ты, что ли?
– Ну я, а кому это я нужен?
Через полчаса, взяв такси, я уже ехал по адресу, а Мишаня вместе со своей женой-француженкой накрывал на стол…
Несколько часов за „Смирновской“ и всяческой пикантной закуской („Старичок, отведай – это печень кабана, а это паштет из оленины“) мы просидели в маленькой однокомнатной квартирке Дёмина с уголком для спанья, отгороженным ширмой, предаваясь воспоминаниям. Его жена – милая женщина, заведующая маленьким машинописным бюро, старательно обслуживала нас, почти ничего не понимая по-русски, разве что кроме крепких общенародных и одновременно лагерных словосочетаний, которыми Миша по привычке расцвечивал свою речь.
Но перед тем как выпить последнюю рюмку, он попросил меня внимательно выслушать его:
– Старик! Ты же знаешь меня – никакой я не антисоветчик! На радиостанциях я не блядовал, приехал к кузине – ну, влюбился в бабу, промотал ее „бистро“, выгнала она меня, ну, нахлебался я говна из параши! Я ведь не политик, а уголовник. И в привокзальных гостиницах мыкался, и блефовал, ну, в конце концов, накропал два романа (представляю, как это нелегко было Мишане с его патологической ленью!), „Блатной“ и „Перекрестки судеб“ в двух частях, – Мишаня осклабился во всю блестящую стальную гармошку зубов на смуглом лице, – одна часть „Тайна сибирских алмазов“ и другая „Пять бутылок водки“ – ты представляешь, как я об этом могу написать! Ну, давай за встречу! – Он опрокинул рюмку, закусил „мануфактурой“ и продолжал: – Словом, из нужды я выбился без помощи всяких этих аксеновых, гладилиных, „континентов“, сам себе издателей нашел, сам на ноги встал… Но не в этом дело. Слушай сюда. Антисоветчиком я никогда не был, и ваше КГБ знает это лучше нас с тобой. Просто мне захотелось по белу свету перед смертью пошляться! Ну, ты же меня понимаешь?! По бардакам походить, хорошей водочки попить, закусить тем, чего душа желает… Но родина! – Мишаня выпятил вперед и без того громоздкую челюсть и помотал головой. – Я вреда ей никакого не принес. Майку, жену мою московскую, обидел? Да! Кузину разорил? Да! Но родине жизнь моя убытка не принесла… А потому – ты же начальник, я слышал, – поговори сам знаешь с кем: вдруг разрешат Мишане вернуться на родину… Жизнь дожить и помереть там хочу, а не здесь…
Железный, закаленный на сибирских ветрах, Мишаня внезапно для нас обоих прослезился, мазнул ладонью по лицу и налил по „самой последней“.
– Поговори, прошу тебя, с кем надо…»[52].
«Он всегда был большим мистификатором»Последние десять лет жизни Дёмин прожил с Мари-Шарлоттой Крайс, которая преданно и бескорыстно о нем заботилась и во всем поддерживала, в том числе материально, хотя и была на двадцать два года младше – она родилась в 1948 году. Ее мать была русской, из разветвленного рода поэта Лермонтова. После революции их семья бежала из Ялты на корабле сначала в Марокко, а затем во Францию. Отец Шарлотты был француз из Эльзаса. Поэтому ее девичья фамилия звучала на немецкий манер – Крайс. Шарлотта приехала в Париж учиться с юга Франции, где у ее деда был дом. Потом она работала в прессе, но сама ничего не писала. Она познакомилась с Георгием у общих знакомых, когда ей было двадцать пять лет, а Дёмину сорок семь. Вскоре после знакомства она уехала к родственникам на юг. И вдруг на свое 26-летие получила от Дёмина 26 роз. (Даже сейчас, рассказывая об этом эпизоде, она улыбалась, ей было приятно об этом вспоминать.) К тому времени Дёмин уже ушел от Пуппи и жил в маленькой «комнатке для бонны» под самой крышей, недалеко от кладбища Пер-Лашез. Довольно скоро Шарлотта и Георгий съехались вместе и сняли студио – однокомнатную квартиру. Он плохо говорил по-французски, а Шарлотта плохо владела русским («У меня детский русский язык», – говорила она). Но русский она понимала, и они могли общаться. По словам Шарлотты, Дёмин много работал. Писал, консультировал одного режиссера по фильму о ГУЛАГе, работал на радио «Свобода». Во Франции его называли Юрой и путали с кузеном, чему он не препятствовал. Он всегда был большим мистификатором.
В июне 1983 года Дёмин с Шарлоттой ездили в Нью-Йорк на презентацию его книги и встречу с читателями. Тогда же Дёмин впервые встретился со своим дальним родственником, племянником генерала Святослава Денисова. А когда они вернулись в Париж, Георгий замкнулся в себе и перестал выходить на улицу. (Возможно, после поездки в Америку он впал в депрессию, поскольку рассчитывал получить работу в русскоязычной части Нью-Йорка, но у него не получилось?) После поездки в Нью-Йорк он до такой степени исчез из общественной жизни Парижа, что продавец магазина русской книги Editions reunies, знавший Дёмина по литературным вечерам, сказал мне, что все думали, будто он умер. Нежелание выходить на улицу и кого-то видеть он даже назвал болезнью. 23 марта 1984 года у Дёмина случился инсульт, и он скончался в больнице через три дня – 26 марта 1984 года. Он умер через три года после Юрия Трифонова, скончавшегося в 1981 году. В этом они опять повторили судьбы своих отцов: умерли рано и один вслед за другим.
Шарлотта дозвонилась до первой жены Дёмина Майи в Москве и звала ее приехать на похороны. Этот искренний порыв и удивил, и растрогал Майю. Но она, даже если бы и захотела, не смогла бы прилететь в Париж через два дня. Все помнят, сколько времени занимало в Советском Союзе оформление выезда в капиталистическую страну. О том же написал и С. Куняев:
«Я встретил на улице Герцена прежнюю московскую жену Миша-ни Майку, перед которой он „был виноват“, и она рассказала мне, что несколько дней тому назад раздался телефонный звонок из Парижа и какая-то женщина на смеси французского и русского языка сообщила, что Мишаня вчера сел на табуреточку, стал зашнуровывать ботинок, но вдруг ткнулся головой вперед, в пол, и не поднялся… Француженка просила Майю срочно приехать на похороны, не понимая, что простому человеку в три дня из нашего государства невозможно выехать ни под каким предлогом.
Помер Мишаня. И похоронен не там, где хотел бы лежать, и на могилку прийти некому. Но если бы он не помер, у него хватило бы совести и своеобразного профессионального достоинства „вора в законе“, вернувшись на родину (если бы он вернулся), не кричать о тяжести режима, выпихнувшего его во времена застоя за кордон, и не претендовать на роль разведчика перестройки, ее предтечи, вышедшего на борьбу слишком рано и оттого пострадавшего сверх меры. Он, бывший честный уголовник, я уверен, вел бы себя достойно. Зашел бы в Центральный Дом литераторов, заказал бы у стойки свои сто пятьдесят – чтобы забрало сразу… Увидев меня, подмигнул бы: „Ну что? За встречу!“ А я бы, наверное, сказал ему: „Здравствуй, Мишаня!“ И мы, ей-богу, искренне обнялись бы с ним…»[53].
После смерти Дёмина Шарлотта очень горевала. Она поехала в Россию, провела неделю в Петербурге и неделю в Москве, где жила у моей тети Татьяны Трифоновой. Тетя любила Георгия, но расспросить о нем Шарлотту не смогла: мешал языковой барьер. Татьяна с удивлением рассказывала, как спустя некоторое время Шарлотта позвонила ей и спросила разрешения снова выйти замуж. Как будто тетя могла ей что-то запретить.
Шарлотта действительно вышла замуж за русского врача по имени Вольпер, родом из Петербурга. Он немного знал Дёмина. Шарлотта прожила с ним около двадцати лет, но несколько лет назад она овдовела. К счастью, у нее есть множество родственников, которые ее навещают. И русская подруга Сильва Бруй.
«Такое было время»Вечером 17 ноября 2017 года я сидела в квартире Шарлотты Крайс-Вольпер в центре Парижа. Вскоре к нам присоединилась и Сильва. Шарлотта говорила о Георгии так, будто он умер совсем недавно. Видно, она его очень любила. И вот что две женщины рассказали.
Рассказ Шарлотты– Как в 1980 году проходила в Париже встреча Дёмина с Трифоновым, моим отцом?
– Я присутствовала на одной встрече, а на двух других – нет. Первая встреча прошла напряженно. Трифонов упрекал Дёмина в том, что тот сбежал на Запад, никого не предупредив, и тем самым многих подвел. Я защищала Георгия: «А что он мог сделать? Надо было его понять. Такое было время». Потом Трифонов упрекнул меня, что я, хоть и русская, но не знаю русского языка. Поэтому у меня не было больше желания встречаться с Трифоновым. Но у Георгия были еще встречи с Трифоновым, которые прошли лучше. Мне известно, что под конец он просил вашего отца похлопотать перед начальством о своем возвращении на родину.
– Как вы относились к его планам на будущее?
– Георгий хотел на мне жениться, но не мог, так как у него не было документов. Я знала о его желании вернуться в Россию, но предупреждала, что поеду туда не дольше чем на год (из-за своей работы? – О. Т.).
– Как же он приехал во Францию? Каких документов у него не было?
– В Париже у него были документы, по которым он жил, но их было недостаточно. (Возможно, у него не было на руках свидетельства о рождении, что часто требуется во Франции. Или он действительно родился в Финляндии и потому вообще не имел свидетельства о рождении. Или опять «делал голубые глаза», не собираясь оформлять отношения, так как хотел в Москву? – О. Т.)
– Как умер Дёмин?
– Он страдал от высокого давления, но не лечился, не принимал никаких лекарств. Однажды я, как обычно, ушла на работу. Он остался дома один, работал за письменным столом. Когда я вернулась, то застала его очень бледным и наполовину парализованным. Он пытался, но не смог покормить свою любимую кошку Дашку. Я сразу вызвала скорую помощь, его забрали в больницу. Там он пролежал в коме три дня и умер.
– Выпивал ли он?
– Он мог выпить в гостях, но не был пьяницей. Зато очень много курил. (Шарлотта под его влиянием тоже много курит. – О. Т.)
– О ком он вспоминал?
– Дёмин говорил, что не любил мать Лику (в чем я сомневаюсь. – О. Т.), а сестру Сонечку (называл ее «сестричкой»), напротив, любил.
Рассказ Сильвы– Когда вы познакомились?
– С Дёминым я познакомилась в 1971 или 1972 году, на пару лет раньше, чем с Шарлоттой. У нас была своя русская «компашка», где собирались хиппи и леваки. Дёмин был в «компашке» самым старшим. У нас только двое получали зарплату – он и Ирина Зайончик, дочка фон Липпе из первой эмиграции. Она всегда всех угощала, так как хорошо зарабатывала синхронным переводом у разных президентов от де Голля до Миттерана. Дёмин, напротив, никого не угощал, но и сам не угощался. Говорил: «Мне никто не должен, и я никому не должен». Такая независимая позиция. (Так же он держался и в Москве. – О. Т.)
– Чем он запомнился?
– Он был прекрасный рассказчик, умел развлекать аудиторию. Как только он появлялся, все начинали кричать: «Дёмин! Дёмин!» Например, он рассказывал, как ночами писал роман в мансарде, а рядом на кладбище Пер-Лашез дикими голосами кричали кошки и мешали работать. Тогда он шел на кладбище и давал им валерьянку. У Дёмина вся грудь была в татуировках еще со времен лагеря, он этим гордился. Любил открывать грудь и их показывать. У нас был такой Шура Орлов из Америки, сын хореографа Мясина, еще потом диссертацию написал «Хрущев и русская церковь». Так он все его татуировки перефотографировал, даже выставку сделал.
Дёмин был «шармёр» – не донжуан, но имел подход к женщинам. Но свою молодую подругу Дёмин ревновал. (Шарлотта вставила: «Это нормально. Я тоже его ревновала».) Он был «денди» – любил хорошо одеваться: носил шарфики, затемненные очки, твидовые пиджачки, усики.
– Чем Дёмин тогда занимался?
– Он работал на радио «Свобода». Дёмин не был диссидентом и не гордился своей работой там; «Свободу» – «Либерти» – называл «маленькие США». Потом его оттуда выкинули диссиденты: Максимов и другие – плохие люди. Некрасов к ним не относился, он – хороший. О диссидентах Дёмин говорил: «Не продались за рубли, но продались за доллары». Диссиденты всех хотели выжить, еще и лесбиянку Фатиму. Они ее за лесбиянство начали по-советски травить, но у них ничего не вышло. Эдик Лимонов тоже устоял, и даже стал более популярным, написав роман. Дёмин же не сумел себя защитить, ушел с работы. Потом больше нигде не работал, жил на содержании Шарлотты.
– Как «компашка» реагировала на Шарлотту?
– Однажды Дёмин нам объявил, что познакомился с «Лолитой». Все ждали набоковскую девочку, а увидев Шарлотту, начали хохотать, потому что она не была похожа на нимфетку, не была хиппи, не носила мини-юбки и прочее. Наоборот, была старомодно одета, очень застенчива, наивна (как и сейчас). Было видно, что она из провинции и выросла в обеспеченной буржуазной семье. Друзья подняли Дёмина на смех. Возможно, из-за их реакции, когда Дёмин стал жить с Шарлоттой, он перестал общаться с «компашкой» и больше там не появлялся.
– Нравилась ли Георгию жизнь в Париже?
– Да, ведь он хотел быть свободным, хотел иметь известность на Западе, чтобы его книги переводились на иностранные языки.
– Когда вы виделись последний раз?
– После долгого перерыва – на обеде у общих знакомых. Обнялись, расцеловались. Мы ведь не ссорились. После обеда обменялись несколькими репликами и разошлись. А через две недели я сидела на работе (в русскоязычном агентстве). Вдруг все стали куда-то собираться. Я спросила: «Куда?» – «На похороны Дёмина». Я была потрясена.

Шарлотта Крайс-Вольпер у себя дома. Париж, 17 ноября 2017 г.
– Как вы подружились с Шарлоттой?
– Она – хороший человек. Есть плохие люди и хорошие. Она – хорошая. Я дружила с ее обоими мужьями. После смерти второго мужа я решила отойти от нее. Но она мне сказала: «А я думала, что мы с тобой друзья». Это признание меня так тронуло, что я осталась с ней, и теперь мы дружим.
Слушая рассказы двух подруг, я думала о том, что многим эмигрантам на чужбине пришлось пережить разочарования, предательства, забвение. Дёмину повезло, что рядом с ним в эти трудные годы находился преданный человек.
Наша встреча закончилась почти в полночь. Неожиданно женщины стали собираться. Шарлотта взяла сумку-повозку на колесиках, накинула шаль, надела потрепанный плащ, и обе дамы отправились в соседнее кафе пить молодое («новое») вино божоле. Меня звали с собой, но я устала и откланялась.
Шарлотта так и живет – ходит ночью в кафе, достает из своей тележки книги, читает, а потом возвращается домой и ложится спать в два, а то и в четыре часа утра и встает уже перед обедом. Мне показалось, что Дёмину должна была нравиться такая парижская жизнь. Он сам ее выбрал.
Как я мёрз,Ах, как мёрз, бывало:Спал в снегуИ плутал в пургу.Песни пел я,И застывалаКровьНа коже обмёрзлых губ…Что ж, но если,Пройдя по свету,Мне бы столько не испытать —Никогда бМне не спеть об этом,И поэтом бы мне не стать!30 октября 1955 года[54]Первая версия данной статьи была опубликована О. Трифоновой-Тангян в журнале «Чайка» в феврале 2018 г.
Блатной
Роман
Часть первая
Сучья война
Глава 1
Перед судом
По вечерам, перед отбоем, тюрьма затихает, затаивается; в недрах ее начинается особая, скрытная жизнь. В этот час вступает в действие «тюремный телеграф». Каждый вечер, пронзая каменную толщу стен, звучит еле слышный дробный стук; несутся призывы, проклятия, просьбы, слова отчаяния и ритмы тревоги.
Я сидел на нарах под окошком, смотрел в зарешеченное небо. Там, в синеве, дотлевал прозрачный июльский закат. Кто-то тронул меня сзади за плечо, сказал шепотком:
– Эй, Чума, тебя вызывают.
– Кто?
– Цыган. Из семьдесят второй.
Цыган был одним из моих «партнеров по делу», одним из тех, с кем я погорел и был задержан на Конотопском перегоне. Мы частенько с ним так общались – перестукивались, делились новостями. На этот раз сообщение его было кратким.
«Завтра начинается сессия трибунала, – передавал Цыган. – Есть слух, что наше дело уже в суде. Так что жди – по утрянке вызовут!»
Он умолк ненадолго. Отстучал строчку из старинной бродяжьей песни «Вот умру я, умру я…» и затем:
«Вышел какой-то новый указ, может, слыхал? Срока, говорят, будут теперь кошмарные… Не дай-то бог!»
Указ? Я пожал в сомнении плечами. Нет, о нем пока разговора не было. Скорей всего, это очередная «параша», обычная паническая новость, которыми изобилует здешняя жизнь… Я усомнился в тюремных слухах – и напрасно! Новость эта, как вскоре выяснилось, оказалась верной. Именно в июльский этот день – такой прозрачный и тихий – появился правительственный указ, страшный Указ от 04.06.1947, знаменующий собою начало нового, жесточайшего послевоенного террора. Губительные его последствия мне пришлось испытать на себе так же, как и многим тысячам российских заключенных… Но это потом, погодя. А пока, примостясь на дощатых нарах, я ждал утра – ждал судного часа.
По коридорам, топоча, прошла ночная дежурная смена. Отомкнув кормушку, небольшое оконце, прорубленное в двери и предназначенное для передачи пищи, надзиратель заглянул в камеру и затем сказал с хрипотцой:
– Отбой. Теперь чтоб молчок!
Постоял так, сопя и щурясь, обвел нас цепким взглядом и с треском задвинул тугой засов.
День отошел – один из многих тюремных дней, уготованных мне судьбою. Струящийся за решеткой закат потускнел, иссяк, сменился мглою. И тотчас под потолком вспыхнула лампочка, неяркая, пыльная, забранная ржавой проволочной сеткой. Свет ее лег на лица людей и окрасил их мертвенной желтизной.
Многолюдная, битком набитая камера готовилась ко сну: ворочалась, шуршала, пахла потом и дышала тоской. Здесь каждый находился под следствием и дожидался суда. И грядущее утро для многих в камере было роковым, поворотным…
Что оно принесет и каковым оно будет?
Внезапно в углу, неподалеку от окна, раздался негромкий дробный стук.
Я невольно прислушался: три удара – «в»… потом – шесть, значит – «е»… Затем последовала частая серия, оборвавшаяся на «р»… Получалось – «верь», только без мягкого знака. Впрочем, в тюремной азбуке эти знаки, как правило, опускаются. «Кто бы это мог быть?» – заинтересовался я. Потянулся в угол и прильнул к стене, и сейчас же по лицу мне – по глазам и скулам – хлестнули холодные капли.
Так вот в чем дело! Это сочилась камерная сырость. По ночам, когда люди спали, тюрьма сама начинала звучать, говорить…
«Верь! – усмехнулся я, стирая влагу с ресниц. – Во что мне теперь верить?»
И опять мне припомнился Львов – пограничный украинский город – самый «западный» и самый вольный изо всех советских городов послевоенной поры.
Наводненный контрабандистами, бандеровцами и валютчиками, он привлек меня не случайно. Устав от скитаний и тягот бездомной жизни, я решил пробраться на Запад, во Францию, к своим родственникам, уехавшим из России после революции. Мне указали путь, дали нужные адреса во Львове. Я прибыл туда и попал к украинским террористам, в одну из их бесчисленных подпольных организаций. Бандеровцы должны были переправить меня за кордон, но не смогли, не успели. Начались чекистские облавы: мне пришлось уходить из города ночью, второпях.
…Я шел проселочными дорогами, изнывая от жары и голода; в обнищалой этой глуши еду нельзя было достать ни за какие деньги, да их и не было у меня. И ни украсть, ни выпросить я тоже не мог; случайные редкие хутора встречали пришельцев враждебно и настороженно.
Я пил гнилую воду из луж, ел траву и даже крапиву (листья ее надо сворачивать так, чтобы внешняя жгучая их сторона оказалась внутри, тогда крапива становится вполне съедобной, обретает привкус свежего огурца).
Поначалу я избегал, боялся железнодорожных станций, но потом не выдержал; в темноте, ползком, дотащился до перрона, спрятался под его настил и долго лежал там, дожидаясь поезда… На этой дороге я вскоре и познакомился с нынешними моими «партнерами». Две недели разъезжал с ними на местных поездах, подработал немного денег, окреп, поправился, пришел в себя. А затем случилось нелепое это «дело». Неподалеку от Конотопа мы встретили в тамбуре ночного вагона двух спекулянтов, везущих на полтавский рынок цветные румынские шали и дамское белье.
Часть их товара мы забрали себе, и той же ночью, к утру, были задержаны линейной милицией по обвинению в железнодорожном грабеже.
Я вспоминал все это, томясь бессонницей и коротая ночь. Она тянулась мучительно и долго. Камера давно спала уже, было тихо, только в противоположном конце ее слышалась глухая возня, торопливый шепот. Я уловил обрывки странных фраз: «Тяни… Да не так – снизу…» – «Учтите, оглоеды, это – мое!» Приподнялся, вглядываясь. И различил неясные шевелящиеся тени.
Я знал: там размещались «шкодники» – мелкое ворье и базарные аферисты. Публика эта принадлежит к преступному миру, но не входит в его элиту. В тюремной табели о рангах она занимает положение небольшое, не важное.
Шкодники были чем-то взволнованы. Я окликнул их погодя:
– Эй, чего вы там суетитесь?
– Да тут фраер кончается, – ответили мне, – дуба дает.
– Так что же вы ждете? Зовите надзирателя.
– Сейчас… Вот только вещички его поделим.
– Да вы что же, сволочи, – удивился я, – хотите голым его оставить?
– Ну зачем же! Мы его прикрыли, – сказал, приближаясь ко мне, один из шкодников. Он держал в руке суконный новенький полосатый пиджак, осматривал его и ухмылялся, морща губы: – Хороший материальчик! Чего ж его мертвому оставлять? Ему ведь все равно. Теперь для него любая одежда годится, а лучше всего – деревянная.
Когда покойника выносили из камеры, я посмотрел на его лицо; молодое, скуластое, все в рыжих веснушках, оно еще не утратило красок и было до странности безмятежным.
А ведь его раздевали еще дышащим, теплым, в сущности, полуживым. О чем он успел подумать в последний момент? Какая мысль пронзила его и утешила, примирила с тем, что случилось?
Заснул я трудно, перед самой зарей, и сны мне виделись тяжкие, болезненные, мутные: заросли крапивы окружали меня, и мертвый мальчик тянулся ко мне веснушчатым своим скуластым лицом. «Здесь не пройти, – бормотал он, указывая на заросли, – а ведь мы с тобой голые. Жжется… если бы у нас были вещи! С вещами…» Я очнулся, разбуженный окликом надзирателя:
– С вещами! На коридор!
В это утро со мною на суд отправлялось немало народа. Шумную нашу ораву пересчитали в коридоре, выстроили попарно и вывели на тюремный, залитый режущим солнцем двор.
Там уже дожидался, пофыркивал и чадил бензином высокий черный фургон – знаменитый арестантский воронок.
Была суббота – день передач и свиданий, – и возле ворот, неподалеку от воронка, теснились пришедшие с воли женщины. Одна из них, рыжеволосая, с высокими скулами, показалась мне странно знакомой: было такое чувство, словно бы я уже видел ее где-то… Она стояла, обеими руками прижимая к животу кастрюлю с дымящимся супом. Внезапно руки ее дрогнули, лицо напряглось, заострилось, глаза расширились и остекленели.
Я проследил за ее взглядом и вдруг понял, кто она, сообразил, в чем суть!
Женщина увидала в толпе суконный новенький полосатый пиджак – пиджак своего сына. Потом перевела взгляд дальше и там, на чужих, незнакомых людях, распознала остальные его вещи: рубашку, брюки, башмаки.
Мгновенная темная судорога прошла по ее лицу, но – удивительное дело! – она не закричала, не кинулась с расспросами, нет. Рот ее был сомкнут, губы белы. Что-то она, очевидно, угадывала, постигала… И, заранее ужасаясь этому, молчала, боялась слов.
Так она стояла, следя за нами, и что-то каменное было во всем ее облике. Только руки ее, державшие кастрюлю, дрожали все сильней и опускались все ниже и ниже, проливая на землю, в пыль, принесенный для сына суп.
Глава 2
«Кого ни спросишь – у всех указ…»
Суд был суровым и скорым: вся его процедура заняла не более часа. После того как прокурор произнес обвинительную речь (он настаивал на применении самых решительных мер), выступил наш защитник.



