Читать книгу Счастье во времени (Диана Ширяева) онлайн бесплатно на Bookz
Счастье во времени
Счастье во времени
Оценить:

5

Полная версия:

Счастье во времени

Диана Ширяева

Счастье во времени

Глава 1

Каждый раз как ты смотришь на меня, у меня мурашки даже на голове, каждый раз когда ты произносишь мое имя, для меня это что-то такое как не когда, каждый раз когда ты думаешь об мне, Я чувствую и сколько бы не было сказанных слов в твою сторону, мне хочется всегда выбирать тебя. Я редко искренне кому-то говорю «люблю» но каждый раз говоря это слово именно тебе я чувствую себя в безопасности потому что я знаю что меня тоже любят.

И стоя сейчас у алтаря, я готова на все ради тебя! Просто будь рядом, моей самой главной поддержкой, заботой, моралью и я дам тебе больше чем ты думаешь. А сейчас спасибо за все что ты делаешь, да даже слово «спасибо» это мало для тебя. История которая произошла с нам сама судьба нас свела…

Глава 1

Любовь без границ

Савелий Соколов стоял у окна последней аудитории, держа в руках тонкую папку с итоговыми работами. Ему было двадцать шесть, и за плечами — годы бессонных смен, зачётов, ночных дежурств у пациентов, когда мир за стенами клиник казался чужим и далёким. Сейчас окончание учёбы пахло кофе и свеже напечатанными листами, но внутри всё ещё жила та особая тяжесть, что остаётся долгого пути — смесь усталости и непоколебимой решимости.

Он помнил, как впервые вошёл в отделение онкологии: молодой, ошеломлённый, с большими глазами и холодными руками. Пациенты говорили мало и много одновременно; в их тишине Савелий научился слышать главное. Он изучал не только клетки и препараты, но и моменты, когда сказать меньше — значит помочь больше. Учителя называли его усердным; пациенты — внимательным. Сам он привык учиться у людей, у их историй, у их слабостей и силы.

Последняя клиническая смена стала экзаменом не только для знаний, но и для сердца. В палате напротив лежала девушка, которой диагноз лишь недавно обрёл слово. Её глаза были усталыми, но остро выразительными. Савелий научился держаться ровно, когда боялся, и говорить просто, когда нужно было объяснить невозможное. Он не обещал чудес; он обещал идти рядом, как делает это врач, у которого есть и ремёсла, и человечность.

Ему часто приходилось выбирать между правильным и привычным, между безразличием и чрезмерной самопожертвованностью. Он выбрал второе, но научился беречь себя: понимал, что нельзя спасти всех, но можно сохранить достоинство каждого. Это понимание приходило не из учебников, а из ночных разговоров с родственниками, из долгих пауз в коридорах, из рук, которые крепко держал в начале процедур.

В день выпуска Савелий шёл по коридору, где когда-то видел первые слёзы и первые улыбки своих пациентов. Свет падал узкими полосами, и каждый шаг отзывался в нём как обещание: лечить не только болезнь, но человека, слушать больше, чем говорить, оставаться честным в самых трудных решениях. Он думал о тех, кто доверил ему своё слово, и о тех, кого ещё встретит на своём пути.

Его путь только начинался. За плечами — опыт и сомнения; впереди — долгие ночи, трудные диагнозы и редкие, но бесконечно ценные моменты радости, когда лечение приносит облегчение. Савелий вдохнул глубоко, и в его груди, вместе с усталостью, забилось тихое, но твёрдое: быть рядом, когда это важно. Он шагнул в больницу, где впервые нашёл своё призвание, и знал, что этот шаг важнее всех дипломов.

Когда Савелий думал о том, почему выбрал онкологию, он всегда возвращался к одному имени — дедушка Фёдор. Он был не просто дедом: единственный внук в семье, Савелий рос в его ладонях, как в тихой гавани. Фёдор учил его чинить старый проигрыватель, разбиравший громкие пластинки, носил на плечах через летний дождь, рассказывал истории о войне и о том, как нужно хранить слово. Его руки были грубые, но тёплые; его смех — низкий и уверенный; он был тем мужчиной, за которым пряталась вся детская вселенная Савелия. Если у кого-то и было право называться отцом, то им был Фёдор.

Когда Фёдору поставили диагноз, мир Савелия сжался до размеров больничной палаты. Диагноз звучал как приговор, а для мальчика — как предательство судьбы. Он сидел у кровати дедушки ночи напролёт, вспоминал, как тот учил завязывать узел, как учил смотреть на мир спокойно, как в его голосе не было места панике. Савелий видел, как одна за другой уходят прежние силы у человека, который был для него опорой. Он видел бессилие врачей, слышал сухую медицинскую фразу, которую никто в комнате не хотел произносить вслух. Было много процедур, картинок на бумаге и громких слов, но не хватало простого — чтобы вернулось то, что нельзя измерить приборами: смех, прикосновение, уверенность в завтрашнем дне.

Последние дни Фёдора были тоньше, чем ткань его старого свитера. Савелий держал его за руку и считал морщины, как будто мог отдать каждому из них назад время. Дед рассказывал истории тише; порой просил просто посмотреть в окно, где вечерами садились воробьи. В ту ночь, когда Фёдор умер, Савелий обещал ему одно слово вслух, как молитву, полуслепую и прочную: «Я не дам этому повториться». Обещание было не клятвой перед кем‑то, а ответственности, которую он принял как наследство. Он хотел вернуть людям то, что у него отобрали — шанс на утро после очередного рассказа, на последний, незаконченный разговор.

Годы учёбы были наполнены холодным светом клиник и теплыми воспоминаниями. В каждом уходящем пациенте Савелий видел отражение дедушки, в каждом беспомощном взгляде — тот вечер в палате. Он учился не для звёздных титулов, а чтобы понимать, как держать за руку, когда боишься, и как объяснить невозможное без обмана. Он читал не только учебники, но и слушал истории людей, чтобы научиться лечить не только клетки, но и страхи.

Теперь, подойдя к финишу обучения, он носит с собой маленькую вещь — старые часы Фёдора, остановившиеся в тот самый час, когда дед сделал последний вдох. Их циферблат немногословен, но для Савелия каждая стрелка — напоминание: он выбрал эту профессию, потому что однажды потерял самого близкого человека и решил, что чужая утрата больше не пройдёт мимо его рук. Это не месть судьбе — это обещание любви, выполненное в форме ремесла, где каждое спасённое утро — отголосок той самой просьбы, произнесённой у больничной койки: «Не оставляй».

Савелий вышел на холодный коридор жизни, где ветер перемен ощущался не как буря, а как постоянное дуновение ответственность. Обещание, произнесённое у кровати Фёдора, стало для него внутренним компасом: не громким и не показным — тихим, как шаг по больничному полу в три часа ночи. Он знал, что обещания живут делами, а не словами.

Первый год клиник оказался проверкой на прочность. Он учился принимать плохие новости, не теряя человеческого тепла; слышать диагноз без сжатия сердца; оставаться рядом, когда нет уже лекарств, но есть ещё человечность. В коридорах он встречал столько разных судеб, что иногда казалось: мир складывается из чужих прощаний. Каждый раз, когда кто то прощался, казалось, что в этой тишине звучит голос Фёдора. Он когда то говорил: не надо бояться тишины — в ней можно что то понять, услышать себя.

Однажды к нему попал мужчина, Иван, с глазами, в которых Савелий увидел отражение дедушки. Иван по старинке норовил не жаловаться, шутил сквозь боль и держал в кармане сигарету, которой уже не мог прикурить. Савелий пошёл с ним в палатную беседу так же, как бы пошёл к Фёдору — осторожно, по‑человечески. Они говорили о пустяках: о том, какой хлеб бывает лучше, о погоде, о маленьких делах, которые делают дни. Иногда диагноз звучал громче, иногда — как шёпот, но из палат они оба выходили чуть легче. Иван прожил еще несколько месяцев. Они не победили болезнь в её полном объёме, но выиграли дни и спокойствие. Именно это, маленькие победы ответственности и присутствия, стало для Савелия смыслом.

С годами он научился смотреть на болезнь иначе: не как на врага, которого можно уничтожить одним ударом, а как на сложную, изменчивую реальность, где побеждает не всегда тот, кто сильнее. Он научился говорить правду, не разрушая надежду. Научился держать руку так, чтобы присутствие было сильнее слов. Это умение приходило из практики и из памяти: он вспоминал, как дед взял его за руку, когда Савелий впервые упал с велосипеда, и как одним прикосновением возвращал мир.

В день, когда он получил ключи от своего первого кабинета, Савелий вернулся на кладбище. Он говорил с могилой не как с каменной плитой, а как с человеком, который научил его жить и работать. Положил часы на плиту, и солнце на мгновение осветило их циферблат. «Я иду дальше», — сказал он вслух. И, впервые за долгие годы, не с клятвой, а с тёплой уверенностью.

Его путь не стал лёгким: каждый успех был куплен бессонной ночью, каждая ошибка — сожалением и уроком. Но когда он держал за руку пациента и слышал, как тот вздыхает легче, он понимал, что обещание выполнено. Это не была победа над смертью — это была победа над одиночеством в ней.

В коридоре больницы, где один из пациентов тихо уснул, Савелий сжал холодную руку так, как когда‑то сжимал ладонь Фёдора. Внутри у него было и боль, и усталость, и тихая радость. Он посмотрел на часы в кармане и, как прежде, прошептал одно слово — не для печати, не для зрителей, а для себя и для того, кто когда‑то стал ему отцом: «Я здесь».

Когда Савелию было восемнадцать, мир сжался до одного дня — до палаты, где дышал дед Фёдор. Он заканчивал одиннадцатый класс и должен был собраться на ЕГЭ, чтобы поступить туда, где мечтал учиться — в мед. Но тот экзамен оказался не только проверкой знаний: он стал измерителем утраты. В день, когда дед ушёл, Савелий сидел с распечатанными билетами на коленях и не мог понять, для кого теперь будут эти планы. Сердце требовало одного: оставить всё и держать руку ещё дольше; разум шептал: не остановиться, выполнить обещание.

Биологию он не сдал с первой попытки на «отлично». Это поражение было как нож — острое и личное. Но потеря не сломала его, она закалила. Ночи за учебниками сменялись днями в школе, учителя помогали, одноклассники не отпускали. Савелий добился того, чтобы в аттестате появилась «пятёрка» — не случайно, а ценой бессонных ночей и повторённых опытов в домашней комнате, где по углам лежали учебники, а на столе — старые часы Фёдора. Получив пять, он почувствовал, как дверь, казавшаяся захлопнутой, вновь приоткрывается: новые возможности, новые маршруты жизни начали строиться сами собой.

С того момента дед стал для него не только памятью, но и ангелом-хранителем — невидимой фигурой, которая шепчет совет в самый трудный час. Он видел его в мелочах: в уверенной манере поправить халат, в тёплом способе говорить с пациентом, в умении слушать молча. А 22-е число — день, когда Фёдор ушёл — стало для него датой, которую он встречал с болью и гневом; каждое 22-е напоминало о том самом обещании, выкованном у больничной койки. Он ненавидел этот день за бессилие тогдашнего себя и за то, что нельзя вернуть утра.

Но ненависть эта была не слепой — она была топливом. Когда на медицинском факультете его спрашивали, почему он выбрал именно онкологию, Савелий просто смотрел на старые часы в кармане и немножко улыбался: потому что однажды он потерял самого родного и решил, что больше никогда не даст чужим семьям такого утра. 22‑е не уничтожило его; оно привило решимость. И каждый год, проходя мимо календаря, он не отводил взгляд, а бесшумно обещал: сделать всё, чтобы чья‑то 22‑я стала не концом, а возможностью дышать дальше.

Восемнадцатилетний Савелий уже не знал, что такое страх — не по‑детски, не по‑подростковому. Страх у него сменился решимостью: не хранить надежды на завтра, а возвращать завтра. Он хотел спасать жизни, быть тем, кто вмешивается вовремя, кто ставит лишний стул у кровати, кто держит за руку, когда слова не помогают. Это желание жило в нём как постоянная боль и как свет одновременно.

Теперь, в двадцать шесть, он говорил себе одно и то же каждое утро: «У меня всё получится». Диплом был не трофеем, а обещанием, которое нужно было исполнить во весь голос. Иначе — для кого все эти бессонные ночи, эти пропущенные встречи, эти часы, проведённые с пациентами у их самых тонких мест? Для деда Фёдора — прежде всего. Для тех, кого он уже отпустил, кого провёл в последний путь, и для тех, кому только предстоит проснуться и увидеть мир снова без боли.

Он видел плоды своей работы в простых вещах: в ночных письмах благодарности от женщин, которые впервые за годы улыбнулись своему отражению; в мужчине, который после химиотерапии снова пригласил жену на танец; в детях, которые вернулись в школу и больше не боялись приступов усталости. Там, где раньше сидела только тень ухода, он посеял надежду. Эти зародыши жизни — не статистика, а лица, запахи хлеба по воскресеньям, утренние звонки, простые разговоры о погоде. Они были его наградой, а смыслом его жизни.

Он не сомневался ни на секунду. Уверенность была не гордыней, а тихой уверенностью ремесленника, который годами оттачивал свое мастерство, чтобы в самый трудный момент не промахнуться. Каждое решение, каждое слово имело вес — как стрелка часов, которая никогда не возвращается назад. Он научился принимать поражения и превращать их в планы, научился слушать больше, чем говорить, и ценить минуты, когда присутствие врача важнее терапий.

В день вручения диплома он прошёл через те коридоры, где когда‑то бежал подростком с упражнениями в голове и тяжестью в сердце. Люди смотрели на него с уважением, но больше, чем на диплом, он смотрел на себя: на человека, который сдержал обещание. Диплом положил рядом со старым часами Фёдора — не как реликвию, а как свидетельство того, что память можно превратить в дело.

Утром после вручения он вернулся в больницу. В одной из палат сидела женщина, которую они лечили давно и осторожно. Она открыла глаза и, впервые за недели, улыбнулась так легко, будто мир снова стал её. Савелий взял её руку — ту самую руку, за которую он когда‑то держал дедушку — и почувствовал, как отпускает напряжение. Это было не завершение, а продолжение: диплом только открыл двери, а дальше шли дни, дежурства, разговоры и маленькие победы.

Он знал: работы ещё много. Но в ту минуту, когда женщина встала с постели и пошла к окну, чтобы вдохнуть обычное утро, Савелий понял, что всё было не напрасно. Для деда, для тех, кого он провожал, и для тех, кого ещё предстоит спасти — он сделал первый шаг. И, сжимая в кармане холодный металл часов, он ещё раз прошептал себе, как когда‑то у могилы: «Я здесь».

Глава 2.

Она мое сердце

Савелий Соколов, двадцати шести лет, будто был вылеплен из противоречий: в нём одновременно уживались строгая собранность и ранимая уязвимость, безупречная аккуратность и едва уловимая потрёпанность, словно жизнь нарочно ставила на нём лёгкие метки усталости. Рост — около 183 см, вес — примерно 78 кг: тело стройное, с натренированной, но не громоздкой мускулатурой. Широкие плечи и прямая спина выдавали человека, привыкшего держать осанку, а лёгкая, пружинистая походка напоминала о бесчисленных ночах, проведённых в беготне по коридорам больницы. Плечи чуть наклонены вперёд — след бессонных часов над столом, над кипами карт и анализов, над чужими судьбами, вписанными мелким почерком.

Волосы тёмно-каштановые, почти чёрные, с лёгкой волной; по бокам подстрижены с хирургической точностью, сверху оставлена длина, чтобы можно было в спешке откинуть пряди назад. Они всегда выглядели так, будто их только что нервно пригладили пальцами. Высокий лоб порой собирался в мелкие морщинки — след бесконечной концентрации. Густые, ровные брови придавали лицу волевое выражение, но стоило Савелию расслабиться, как эта твёрдость рассыпалась, обнажая что-то почти детское. Прямой нос, чуть массивнее у основания, чёткие скулы и квадратный подбородок, на котором проступала редкая, едва заметная щетина — он сбривал её лишь изредка, будто намеренно отвоёвывая себе лишние минуты сна.

Но главным в его облике были глаза — серо-зелёные, с золотистыми вкраплениями у зрачка. В них читалась и профессиональная внимательность врача, и глубокая усталость человека, который слишком часто становился свидетелем прощаний. Взгляд у Савелия был могущественно сосредоточенным: он умел слушать глазами, задерживая их на собеседнике так, что тот начинал чувствовать, будто из него бережно извлекают самую важную деталь. Под глазами залегли тонкие морщинки и едва заметные тёмные круги — неизбежные спутники долгих ночей.

Кожа светлая, с тёплым подтоном; на левой брови — тонкий шрам, белое вкрапление, память о детской шалости и о деде, который тогда поднял его с земли и строго, но с любовью отчитал. На шее, у основания затылка, виднелась бледная родинка. Руки Савелия заслуживали отдельного рассказа: длинные пальцы, тёплые ладони с проступающими жилами, на кончиках — тонкие, едва заметные мозоли. Не от спорта, не от тяжёлого труда, а от часов, проведённых за мелкими, точными манипуляциями, и от детских уроков починки старого проигрывателя, когда дед терпеливо показывал, как обращаться с хрупкими вещами. Ногти всегда коротко подстрижены и безукоризненно чисты; кисти двигались уверенно, но тихо, с той особой осторожностью, которая приходит только с опытом.

Его одежда была практичной и почти неизменной: тёмные удобные брюки, простая рубашка, поверх — белый медицинский халат, ставший для него чем-то вроде второй кожи. На лацкане висели старенькие карманные часы деда на тонкой цепочке — Савелий неосознанно поглаживал их, когда задумывался, словно черпал в этом ритме уверенность. На шее иногда поблескивал стетоскоп, на поясе торчала ручка, в кармане покоились несколько листочков с записями, исписанными его мелким, аккуратным почерком с наклоном вправо. Обувь была спокойной, удобной, немного поношенной, но безупречно чистой — ещё одна деталь, выдававшая в нём человека, для которого порядок был формой самозащиты.

Голос у Савелия был низким, ровным, с мягким баритональным оттенком. Когда усталость брала своё, в нём проскальзывала лёгкая хрипотца, будто голос тоже нуждался в отдыхе. Речь его была экономной, выверенной: он подбирал слова медленно, как хирург выбирает инструмент, зная, что одно неверное движение может всё испортить. Улыбка появлялась редко, но, когда это случалось, лицо его мгновенно смягчалось, становясь почти мальчишеским, а морщинки у глаз, обычно говорившие об усталости, превращались в тёплую рамку для этой редкой радости.

Мимика Савелия была сдержанной: он чаще выражал эмоции взглядом или едва уловимым жестом, чем громкими фразами. У него были свои маленькие ритуалы: перед важным разговором он непроизвольно подкручивал цепочку часов или ладонью поглаживал запястье; когда мысли разбегались, слегка наклонял голову, будто прислушивался к внутреннему диалогу; в минуты беспокойства едва заметно постукивал кончиками пальцев по столу, но никогда не терял контроля.

Вокруг него витал особый запах — смесь крепкого чёрного кофе, тёплого текстиля и лёгкой нотки антисептика. Его записи в карманном блокноте можно было читать как карту мыслительного процесса: каждая строчка, каждая пометка хранила в себе не просто факты, а кусочки чужих жизней, которые он пытался спасти.

В целом образ Савелия был воплощением выверенной силы, отмеченной следом испытаний. Он выглядел надёжным, в его руках было умение, а в глазах — обещание. Но именно в мелочах — в небрежной щетине, в старом шраме, в потёртых часах деда — пряталась история, которая привела его в эту профессию.

Когда-то Савелий думал, что работа врача — это просто профессия, набор навыков и обязанностей. Но всё изменилось, когда на его пути появилась Мария Морозова. Она стала не просто пациенткой, а светом, который разгонял тьму сомнений и горечи, окутавшую его после смерти деда. В свои 24 года она пронзила его сердце невидимыми стрелами. Каждый раз, когда он видел её улыбку — даже ту, что давалась ей ценой невероятных усилий после изнурительных процедур, — его собственное «я» будто выходило на свет.

Он всегда помнил уроки деда, мудрого и доброго человека, учившего ценить жизнь в каждом её проявлении. После его смерти мир рассыпался на мелкие осколки, и Савелий почувствовал, что потерял опору. Он искал смысл и надежду в своей работе, но лишь Мария смогла вернуть эти чувства с новой, почти пугающей силой. Она стала для него не объектом заботы, а символом новой жизни.

Сердце Савелия трепетало, когда он смотрел на неё: на её тонкие, почти хрупкие черты, на стойкость духа, на силу, которая таилась за болезнью. Она была отражением его собственной борьбы. Узнав о её диагнозе, он погрузился в изучение каждого нюанса болезни, но на самом деле именно она научила его, что такое настоящая храбрость. Каждый её визит напоминал ему, как важно просто быть рядом, поддерживать и видеть, что даже в самом сердце боли может жить свет.

Савелий помнил один день — перерыв между процедурами, когда они сидели на скамейке в парке, окружённые осенними листьями, падающими, как слёзы неба. Мария рассказывала о своих мечтах, о том, как однажды хочет увидеть океан и счастливо прыгать по его берегам. В тот момент он понял: она не просто его пациентка, она — его вдохновение, его муза. Желание подарить ей эти мгновения стало для него важнее всего.

С каждой неделей он всё отчётливее осознавал: Мария — не просто человек, она часть его души. Она стала его сердцем, центром его стремлений, его моральным компасом в борьбе с невзгодами. Он надеялся подарить ей те моменты, которые, как ему казалось, у него самого отобрали судьба и страх. Их судьбы сплелись в узел, который уже нельзя было распутать простыми официальными визитами. Это была история о любви, о жизни, о силе духа, которую невозможно измерить.

С каждой её улыбкой Савелий чувствовал, как его сердце снова наполняется смыслом. Он был готов бороться за неё так же отчаянно, как когда-то дед боролся за него. В этом мире, полном неизведанных дорог, она стала его путеводной звездой. И, несмотря на все трудности, он верил: вместе они преодолеют любые преграды

Савелий не уставал удивляться тому, какой необыкновенной личностью была Мария. В 24 года она обладала мудростью, заставлявшей его задумываться о том, о чём она мечтала, когда мир вокруг неё рушился. Вместо того чтобы поддаться отчаянию, она излучала свет, тепло и доброту, прокладывая путь через каждую новую боль. Каждый курс химиотерапии давался ей чудовищной ценой, и каждый раз, видя её страдания, Савелий чувствовал, как его собственное сердце разрывается на части. Но она, несмотря на муки, находила силы делиться своим светом с другими.

Когда он заходил в палату, она часто просила: «Расскажи мне про океан». Её глаза в такие моменты буквально светились, и этот свет был сильнее любой лампы. Её щедрость поражала: даже страдая сама, она замечала чужой страх и умела его унять. Иногда, когда в палате были другие пациенты, Мария легко и непринуждённо помогала им справляться с тревогой, делилась своим опытом, искренне интересовалась их историями. Она умела слушать так, будто каждое слово было для неё бесценным, и этим придавала сил тем, кто в них отчаянно нуждался

Савелий невольно учился у неё. Как можно быть настолько сильной и щедрой, когда сама жизнь кажется несправедливой? Каждый разговор с ней заставлял его задумываться о том, как невыносимо больно, когда судьба устраивает проверки, и всё же жизнь продолжает дарить промельки надежды даже в самых тяжёлых обстоятельствах.

Она казалась хрупкой, но в её глазах таилась невероятная сила. Новые курсы терапии оставляли следы на её теле, но не могли коснуться её духа. Она шутливо называла себя «боец на троне», сидя в своей палате вдали от всего, что могло её сломить. Савелий восхищался её терпением и стойкостью. Эта удивительная девушка, такая добрая и щедрая, иногда сама задавалась вопросом, почему испытания выпали именно на её долю. У него не было ответа, но он верил, что в её жизни есть смысл, который она ещё только должна была узнать.

Каждый раз, когда она смягчала боль улыбкой, он чувствовал, что становится частью чего-то большего, чем просто борьба с болезнью. Это было настоящее взаимодействие душ: она боролась за свою жизнь, а он — за её надежду. Он понимал, что атмосфера в палате, наполненная её смехом и светом, способна превратить даже самые тёмные дни в нечто волшебное. Она была его вдохновением, его сердцем, единственным смыслом в его новой жизни. В мире, полном страха и боли, она оставалась символом храбрости, добра и непреклонной воли жить. И за это он был ей бесконечно благодарен.

22 мая 2026 года солнечные лучи окутывали мир нежным светом, но для Савелия этот день с самого утра был пропитан предчувствием неизбежной тоски. Дата навсегда врезалась в его память: восемь лет назад в этот день он потерял деда — человека, бывшего его путеводной звездой. Теперь, в тот же день, он снова сталкивался с потерей, но на этот раз она была ещё более жестокой. Мария, его свет в темноте, его нежное сердце, находилась в самой уязвимой точке своей жизни.

123...5
bannerbanner