
Полная версия:
Сапер. Люди времени
— Что это было за здание? — уточнил я.
— Школа, — подтвердил он. — Она была занята под госпиталь при немцах. Я ставил в марте, и там стояли кровати, и они были короткие.
Он снял очки снова.
— Я тогда посчитал, что госпиталь останется госпиталем. Это был правильный расчёт: русские всегда занимают под госпитали те же здания, что и мы, потому что там уже есть вода и печи.
Он поглядел на свои руки.
— И я поставил заряд с механизмом на шесть месяцев.
Он положил очки.
— А потом вышел на улицу и стоял там час.
Я не перебивал.
— Товарищ младший лейтенант, я вам скажу то, чего не говорил на допросах, — он поглядел на меня. — Потому что на допросах спрашивают, что я делал. А вы спросили, о чём я думал.
Он помолчал.
— Я стоял на улице и понимал, что расчёт правильный. И что через шесть месяцев в этом здании будут лежать раненые. И что я это знаю заранее.
Он помолчал ещё.
— И я не пошёл обратно и не снял.
— Почему не пошли? — не понял я.
— Потому что снять его мог только я, а меня видели, когда я входил.
Он выговорил это ровно, без нажима.
— Если бы я вошёл второй раз, это был бы саботаж. За саботаж в марте сорок третьего года у нас вешали на месте, без суда, и я это видел два раза в Брянске.
Он положил руки на колени.
— Я выбрал себя. Вот и весь ответ, и он вам не понравится.
***
Мы просидели в этой комнате до четырёх часов.
Сержант дважды заглядывал и дважды уходил.
— Хальм, я вам должен кое-что сообщить, — начал я наконец. — Тот заряд нашли.
Он поднял голову.
— Заряд в школе нашли? — переспросил он.
— Заряд в школе. В октябре сорок третьего, при повторной проверке. Механизм работал исправно.
Я поглядел на него.
— С первого октября там был госпиталь на сто двадцать коек.
Хальм закрыл глаза.
И просидел так секунд десять.
— Кто именно его нашёл? — спросил он.
— Старшина Гурьев. Двести тридцать пятый отдельный сапёрный батальон.
— Он остался жив? — насторожился Хальм.
— Он жив и сейчас, — подтвердил я. — Служит в Бобруйске.
Хальм открыл глаза.
— Товарищ младший лейтенант, я имею просьбу.
— Говорите вашу просьбу, — разрешил я.
— Я хочу знать, как он его нашёл.
Я поглядел на него.
И вдруг понял, что он спрашивает не из любопытства и не из уязвлённости.
Он спрашивает как инженер, чья конструкция не выдержала: где именно она не выдержала и почему.
— Он ходил по списку, — сообщил я.
— По какому это списку? — переспросил Хальм.
— По списку зданий, которые проверили в августе и признали чистыми, — я поглядел на него. — Он ходил по нему второй месяц и проверял по второму разу.
Хальм молчал.
— Зачем нужен был второй раз? — не понял он.
— Затем, что первый раз мог быть неполный.
— Кто ему это велел? — уточнил он.
Вот тут я и подошёл к тому, ради чего, наверное, вся эта работа и затевалась.
— Велел ему я, — признал я.
Он поглядел на меня.
Долго — секунд пять или шесть, не мигая, тем самым взглядом, каким глядят на чертёж, в котором что-то не сходится.
А потом снял очки, положил их на стол и выговорил по-немецки одно слово, которого я не понял.
— Что вы сейчас сказали? — не понял я.
Он подобрал русское слово.
— Крот, — выговорил он. — У нас в отделе вас так называли между собой.
— С какого времени? — уточнил я.
— С осени сорок третьего, — он положил ладонь на стопку. — Сперва это была шутка. Потом это перестало быть шуткой, потому что вы стали попадаться в сводках.
Мы сидели друг напротив друга в комнате три на четыре, в лагере номер сто шестьдесят восемь, в феврале сорок седьмого года.
Три года и восемь месяцев.
— Здравствуйте, Крот, — выговорил он наконец.
И протянул руку.
Я на эту руку поглядел.
И вот тут во мне поднялось всё сразу: хутор, семеро погибших до нас, скат под деревней, Гриша Соловьёв, Ерохин, Кузьмин, Гладышев, Панкратов с осколком в груди, Митрохина без ноги, мальчик на колодезном срубе в Гнилицах и Витька Соломин, погибший в марте сорок шестого от того, что показывал приятелям.
Всё это лежало между нами.
И я не подал руки.
Хальм подержал свою секунды три и убрал.
Он не обиделся — я это видел совершенно точно.
Он кивнул, будто получил ответ на вопрос, который сам себе задавал, и придвинул к себе чертёж.
— Тогда работаем дальше, — он обмакнул перо. — Объект восемьдесят пять.
***
В восьмом часу я вернулся в общежитие, поставил чайник и сел переписывать набело.
И не переписал ни строчки.
Я просидел над чистым листом до полуночи, и все эти четыре часа думал про одну вещь, которую он выговорил вечером, уже на пороге, когда сержант меня уводил.
Он тогда поднял голову от бумаг и обронил, ни к кому особенно не обращаясь:
— Товарищ младший лейтенант, я вам должен предупредить. В моём списке сто семнадцать объектов. Мы закончим их за четыре месяца.
— И что тогда? — насторожился я.
— И тогда останется то, чего нет в списке.
Он снял очки.
— Мы ставили не только по объектам. Была ещё одна программа, и её вели не мы, и я про неё знаю мало.
— Насколько мало? — уточнил я.
— Я знаю, что она была, — выговорил он. — Я знаю город, в котором сидел их отдел. И я знаю фамилию одного человека оттуда.
Он поглядел на меня поверх стопки.
— Но я вам её не назову, пока не решу, что вы с ней сделаете.
***
Сержант тронул меня за локоть, и я вышел в коридор.
А на улице, уже у ворот, пока дежурный листал мой пропуск, я стоял под фонарём, глядел на ровные ряды бараков с трафаретными номерами и считал в уме.
Сто семнадцать объектов. Четыре месяца. Потом — то, чего нет в списке.
Он мог это выговорить в любой из шести прошедших дней. Мог выговорить в первый.
Он выговорил это в тот самый вечер, когда я не подал ему руки.
И это тоже был расчёт, такой же чистый, как всё, что он делал одиннадцать лет на мостах и три года на дорогах: человек подвёл первый заряд, человек его снял и сделал два шага назад, чтобы поглядеть.
А там уже стоял второй, поставленный заранее и с запасом.
Глава 2
Астахов вызвал меня двадцать шестого февраля, в среду, и начал не с приветствия.
— Ковалёв, у вас двадцать один объект. Мне их надо проверить.
— Проверяйте, товарищ полковник, кто же вам мешает.
— Я не про бумагу, — ответил он. — Бумага хорошая, я её читал. Я про то, что бумага лежит в папке, а объект лежит в земле, и между ними может быть километр.
Он подвинул ко мне карту.
— Управление мне не верит. Мне звонили из Москвы и спросили, на каком основании я принимаю показания военнопленного как оперативные данные. Я ответил: на основании того, что их проверяет специалист.
— И что вам ответили в Москве?
— В Москве попросили фамилию специалиста, — он поглядел на меня поверх очков. — Я её назвал. Теперь езжайте и оправдывайте.
Я поглядел на карту.
Гомельская область, узловая станция, водокачка при ней. Объект восемьдесят три — тот самый, с которого Хальм начал в первый день.
— Товарищ полковник, у меня один вопрос, — произнес я.
— Спрашивайте, пока я добрый.
— Почему именно восемьдесят третий? — уточнил я. — У меня есть объекты проще и ближе.
Астахов снял очки и стал их протирать, и я уже знал, что это значит: он собирается выговорить то, что ему самому не нравится.
— Потому что восемьдесят третий — единственный, где он назвал место второго заряда не по памяти, а по своему правилу, — он отложил платок. — Если правило верное, у нас в руках метод. Если правило — выдумка сидящего человека, который хочет быть полезным, то у нас в руках двадцать один лист туалетной бумаги и я в Москве под трибуналом.
Он надел очки.
— Вот поэтому восемьдесят третий.
***
Выезжали двадцать восьмого, с товарным, в четыре пятнадцать утра.
Выездная группа была из Гомельского отряда: капитан Дрозд, сорока лет, с фанерным чемоданчиком и лицом человека, которому за полтора года мирного времени надоели все на свете; сержант Никифоров, здоровенный, молчаливый, двадцати шести лет, с руками, на которых не хватало половины левого мизинца; и лейтенант Сазонов.
Про Сазонова надо отдельно.
Двадцать два года. Выпуск сорок шестого года, училище в Костроме. Чистая шинель, чистые сапоги, планшет с целлулоидом, в планшете — карандаши трёх цветов.
На войне он не был ни дня.
И это было видно не по шинели, а по тому, как он садился в вагон: первым, бодро, забросив ногу.
Человек, который три года проходил на минах, в любой вагон садится последним и с той стороны, откуда видно, что делается снаружи.
— Товарищ младший лейтенант, а вы из управления? — окликнул он меня, едва мы тронулись.
— Из управления, инженерный отдел.
— А правда, что у вас там немец сидит? — поинтересовался он.
Дрозд поднял голову от чемоданчика.
— Сазонов, заткнись, — распорядился он. — Это раз. И два: чему тебя в Костроме учили про разговоры в вагоне?
Сазонов покраснел и замолчал.
Через час он не выдержал и придвинулся ко мне ближе.
— Товарищ младший лейтенант, а можно я хоть описание почитаю?
Я дал ему лист.
Он читал его сорок минут, шевеля губами, и два раза что-то отчёркивал ногтем.
— Здорово написано, — подытожил он наконец. — Как в учебнике.
— Вот это ты зря, — не согласился я.
— Почему зря? — не понял он.
— Потому что учебник пишут, чтобы человек понял. А это писал человек, который хотел, чтобы ты не понял.
Сазонов поглядел на меня, и я увидел, что он не понимает вообще.
— Так он же сам всё рассказал, — не понял Сазонов.
— Он рассказал то, что помнит, — я забрал лист. — А помнит он как ставил. Сазонов, ты сообрази: человек четыре года ставил так, чтобы никто не нашёл. Ты думаешь, за два месяца в лагере у него голова перевернулась?
Дрозд хмыкнул со своей полки.
***
Станция стояла в четырёх километрах от посёлка, и от неё осталось немного: один путь из четырёх, будка стрелочника, пакгауз без крыши и водокачка.
Водокачка стояла целая.
Кирпичная, восьмигранная, метров двенадцати высотой, с железной лестницей снаружи и баком наверху. Немцы её не взорвали при отходе, и это само по себе должно было насторожить кого угодно.
Не взорвали — значит, собирались вернуться. Или собирались, чтобы взорвалась потом.
Начальник станции, пожилой, в форменной фуражке поверх ватника, встретил нас у путей.
— Это вы по водокачке?
— По водокачке, — подтвердил Дрозд. — Она у вас работает?
— С сорок пятого работает, — доложил он. — Мы её в мае запустили, насос поставили новый.
— Кто проверял её в сорок четвёртом? — уточнил Дрозд.
Начальник станции снял фуражку.
— Проверяли, как не проверять. Осенью сорок четвёртого приходили, всю облазили. И расписались в книге.
— Книгу вы нам покажете? — попросил Дрозд.
— Покажу, она в конторе лежит.
Книга нашлась, и в ней действительно стояла запись: двадцать второе октября сорок четвёртого, проверено, взрывоопасных предметов не обнаружено, подпись неразборчивая.
Дрозд прочёл и передал мне.
— Ковалёв, вы понимаете, что это значит? — переспросил он.
— Понимаю, товарищ капитан.
— Это значит, что если мы сейчас что-то найдём, то человек, который расписался в сорок четвёртом, пойдёт под суд.
Я поглядел на подпись.
— Товарищ капитан, а если мы ничего не найдём — то под суд пойду я.
Дрозд поглядел на меня, и что-то в его лице сдвинулось.
— Тогда пошли работать, — распорядился он.
***
Описание Хальма было такое.
Первый заряд: подвальное помещение насосной, под лестничным маршем, в нише за кирпичной закладкой. Двадцать четыре килограмма, механизм замедления на двенадцать месяцев, поставлен девятнадцатого декабря сорок третьего года.
Двенадцать месяцев истекли в декабре сорок четвёртого.
Значит, механизм не сработал.
Это могло значить три вещи: механизм отказал; заряд отсырел; или его вообще там нет.
Второй заряд: место не указано. Вместо места — фраза, которую я записал под его диктовку и потом трижды переспрашивал, правильно ли я её понял.
«Там, где будет стоять человек, который нашёл первый».
Мы спустились в подвал вчетвером.
Подвал был сухой, что уже само по себе было плохо — в сухом подвале взрывчатка стоит десятилетиями. Лестничный марш шёл от входа вниз и направо, бетонный, широкий. Под ним — глухая стена.
Никифоров посветил фонарём.
— Товарищ капитан, кладка тут вся одинаковая, — доложил он.
Дрозд подошёл и провёл ладонью по стене.
— Одинаковая, — согласился он. — Ковалёв, глядите сами.
Я поглядел.
Кладка действительно была одна: тот же кирпич, тот же шов, та же побелка сверху. Никакого следа закладки, никакого пятна, ничего.
И вот тут я вспомнил хутор.
Не сам хутор — бревно. Нижнее бревно сруба, которое он перекладывал одиннадцать раз, чтобы оно выглядело упавшим.
Человек, который три дня укладывает бревно, не станет закладывать нишу кое-как.
— Товарищ капитан, дайте мне молоток.
Я простучал стену снизу доверху, полосами, по шву.
Кирпич отзывался одинаково — плотно, коротко, как отзывается кладка на грунте.
И на четвёртой полосе, на высоте примерно моего колена, звук сменился.
Не сильно. На полтона.
— Вот здесь у вас пустота.
Дрозд подошёл и простучал сам.
— Я никакой разницы не слышу, — не согласился он.
— Простучите два раза подряд: здесь и левее на ладонь, — я показал ему точку.
Он простучал.
И поглядел на меня.
— Есть разница, — признал он. — Чёрт бы вас взял, Ковалёв. Есть.
***
Перед тем как начать, я выгнал всех наверх.
— Товарищ капитан, работаем вдвоём, — распорядился я. — Сазонов и Никифоров наверх.
Дрозд не стал спорить, но Сазонов стал.
— Товарищ младший лейтенант, я четвёртый месяц в отряде и ни разу не работал!
— Вот и хорошо, что не работал, — не принял я возражения. — Пойдёшь наверх и будешь записывать время. Каждые десять минут — отметка.
— Зачем отметка?
— Затем, что если через сорок минут снизу перестанут отзываться, ты будешь знать, с какой минуты считать.
Он ушёл.
Разбирали мы эту закладку три с половиной часа.
Не потому, что кладка была крепкая, а потому, что за ней могло быть что угодно, включая обрывное устройство на саму кладку. Снимали по кирпичу, снизу вверх, промывая шов водой из фляги, чтобы не пылить и чтобы видеть.
Работа эта тихая и очень нудная.
Берёшь кирпич, обстукиваешь по всем четырём сторонам, заводишь под него полотно ножовки без ручки и ведёшь на себя — на полсантиметра, не больше, — и слушаешь. Если пошёл свободно, вынимаешь и кладёшь на пол, рядом, в том порядке, в каком вынул. Если где-то придержало — останавливаешься и начинаешь думать заново.
На девятом кирпиче придержало.
— Что там у вас? — окликнул Дрозд.
— Кирпич не идёт.
Я завёл полотно с другой стороны и повёл сверху.
Кирпич качнулся.
И я почувствовал, как за ним что-то шевельнулось — не звук, а вес. Будто с той стороны к кирпичу было что-то прислонено и теперь оседало.
Я убрал руки и сел на пятки.
— Ковалёв, что у вас там? — не выдержал он.
— Погодите, товарищ капитан. Там за ним что-то стоит.
Мы просидели молча секунд сорок.
Это самое паршивое время в работе — когда ты уже понял, что за стенкой что-то есть, и ещё не знаешь что, и любое твоё движение может быть последним, а стоять на месте тоже нельзя, потому что то, что осело, может оседать дальше.
— Опустите фонарь пониже, к самому полу.
Дрозд опустил фонарь к самому полу.
В шве, у нижней грани кирпича, была щель миллиметра в два.
И в этой щели я разглядел кромку доски.
Не проволоку. Не шнур. Доску.
— Товарищ капитан, там подпорка. Он ящик досками расклинил, и одна доска легла на кладку изнутри.
— Вы в этом уверены? — переспросил он.
— Не уверен, — честно признался я. — Но если это подпорка, то она сейчас оседят мне на руки, и её надо принять.
Я принял её ладонью, через тряпку, и вынул кирпич левой.
Доска легла мне в руку. Сосновая, сантиметра три толщиной, сухая, как порох.
Я передал её Дрозду, и он молча положил её на пол, а затем мы оба поглядели на неё.
Человек, который расклинивал ящик, отпилил эту доску по месту и снял с неё фаску, чтобы она не скалывалась о кирпич.
Фаска.
В нише, которую он заложил навсегда.
***
К половине второго открылась ниша.
В ней стоял ящик.
Обыкновенный немецкий ящик, деревянный, обитый по углам жестью, с трафаретной надписью и с проволочной ручкой. Он стоял ровно, дном на кирпичной подсыпке, и был подпёрт с боков двумя обрезками доски, чтобы не качался.
Я поглядел на эти две доски и почувствовал то самое, что чувствовал два дня назад в комнате три на четыре.
Человек ставил ящик так, чтобы он простоял год и не сдвинулся ни на миллиметр.
Механизм мы вскрыли за двадцать минут.
Он был мёртвый. Кислотный замедлитель, стеклянная ампула, проволока — всё на месте, и всё сработало как положено, только проволока перегорела не полностью. Она держалась на волоске металла толщиной с волос, и держалась она так, судя по кислоте, с декабря сорок четвёртого.
Два года и два месяца.
— Товарищ капитан, глядите сюда.
Дрозд поглядел и сел на корточки.
— Это что же у нас получается, — не поверил он.
— Получается, что эта водокачка два года стояла на волоске, — я вынул ампулу и положил в коробку. — И качала воду на станцию.
Никифоров за спиной у нас выругался — негромко, себе под нос.
— Сазонов! — окликнул Дрозд. — Иди сюда, гляди, чему тебя в Костроме не учили.
И вот тут оно и случилось.
Сазонов подошёл, наклонился над нишей, поглядел на механизм — и сделал то, что делает всякий нормальный человек, когда хочет разглядеть предмет целиком.
Он выпрямился.
И шагнул назад.
Раз.
Я успел на втором.
Я его взял за ремень портупеи и дёрнул на себя так, что мы оба сели на пол, и фонарь Никифорова мотнулся по потолку.
— Стоять!
Сазонов сидел и глядел на меня совершенно круглыми глазами.
— Товарищ младший лейтенант, вы чего это? — не понял он.
— Не двигайся, — я держал его за ремень. — Никифоров, свети под него. Медленно.
Никифоров посветил.
Сазонов сидел на бетонном полу подвала, и под его правым сапогом, в тридцати сантиметрах, была трещина в стяжке.
Обыкновенная трещина. Бетон везде трескается.
Только эта шла не как трескается бетон — не от угла и не от нагрузки. Она шла полукругом, радиусом примерно полтора метра, с центром у ниши.
Стяжку здесь вскрывали и заливали заново.
Дрозд поглядел на эту трещину и медленно сел на ящик из-под инструмента.
— Ковалёв, вы это видите?
— Вижу с того места, где сижу.
— Он это в бумаге написал? — не понял Дрозд.
— Он это выговорил вслух, — я отпустил ремень Сазонова. — Двадцатого февраля, в девять сорок утра, в комнате при канцелярии.
Второй заряд лежал под стяжкой, в тридцати шести сантиметрах от поверхности, в два раза больше первого.
Сорок восемь килограммов.
Без механизма замедления — на нажимном датчике, накрытом доской и залитом сверху.
Три года и два месяца этот датчик ждал, когда на него встанет человек.
И он бы дождался, если бы Сазонов сделал третий шаг.
Вытаскивали мы его до темноты, и подробности я здесь опущу, потому что в них не было смысла, а вот что было необыкновенным — так это лицо Сазонова, когда мы кончили.
Он не был испуган.
Он был как человек, которому объяснили правило, по которому устроен мир, и это правило оказалось не то, что ему говорили раньше.
***
Начальник станции пришёл к нам в восьмом часу, когда всё уже лежало на брезенте у пакгауза.
Он поглядел на ящик, на второй заряд, на мотки провода — и сел на рельс.
Сел прямо в снег, в форменной фуражке, и минуты три ничего не говорил.
— Иван Матвеевич, вам плохо? — окликнул его Дрозд.
— Мне не плохо, — отозвался он. — Я считаю.
— Что считаете? — не понял Дрозд.
Начальник станции снял фуражку и стал вертеть её в руках.
— У меня насосная — она же и красный уголок, — выговорил он наконец. — Мы там зимой собираемся, потому что там тепло от насоса. Двадцать человек помещается.
Он поглядел на нас снизу.
— Двадцать третьего февраля собирались. Сорок пять человек было, с семьями. Дети под самой лестницей сидели, потому что там ступеньки, на них удобно.
Никифоров медленно повернул голову к подвалу.
— Иван Матвеевич, вы идите домой, — попросил я.
— Сейчас пойду, — он не двинулся. — Ты мне одно скажи, сынок. Оно бы от чего рвануло?
Я подумал, что ему ответить.
И ответил правду, потому что он всё равно её узнает от других, и лучше пусть узнает от меня.
— Оно бы не рвануло само, — начал я. — Первый заряд был на срок, и срок вышел два года назад, и механизм отказал. А второй стоял на нажимном, и под него надо было встать.
— А встать кому? — уточнил он.
— Тому, кто разбирал бы первый.
Начальник станции надел фуражку.
— Значит, оно ждало вас, — подытожил он.
— Оно ждало любого, кто нашёл бы первый, — поправил я. — Нам просто выпало прийти со схемой.
Он встал, отряхнул шинель и пошёл к будке, и уже от угла обернулся.
— А что бы было, если бы вы не приехали?
Дрозд поглядел на меня.
И я понял, что отвечать придётся всё-таки мне.
— Ничего бы не было, Иван Матвеевич, — подытожил я. — Стояло бы дальше. Год, десять, пятьдесят. А потом кто-нибудь полез бы ставить новый насос и начал бы долбить стяжку.
***
Ночевали мы в будке стрелочника.
Дрозд достал флягу, налил в четыре кружки и первым выпил свою, не чокаясь.
— Ковалёв, я вам скажу одну вещь, и вы её от меня не ждали.
— Говорите, я слушаю.
— Я вас утром в вагоне держал за штабного, — признал он. — Я думал: приехал молодой из управления с бумажкой от немца, сейчас будет учить меня работать.
Он поглядел в кружку.
— А вы этого дурака за ремень вытащили.
Сазонов сидел у печки и молчал.
— Товарищ младший лейтенант, — окликнул он наконец. — Я хочу спросить, и вы не сердитесь.
— Спрашивай, чего уж теперь.
— Откуда он знал, что я отойду?
Я думал над ответом минуты две.
— Он не знал, что отойдёшь ты, — начал я. — Он знал, что отойдёт человек.
— А разница?
— Разница вся, — я поставил кружку. — Он сорок с лишним лет прожил и одиннадцать из них строил мосты. Он на стройке видел тысячу человек, которые что-нибудь ставили, а потом отходили поглядеть, ровно ли встало. Вот и всё его знание.

