
Полная версия:
Сапер. Люди времени

Денис Громов
Сапер. Люди времени
Пролог
Гауптман Эрих Хальм узнал, что его опознали, за одиннадцать дней до того, как за ним пришли.
Он это понял по хлебу, и понял в тот же день, когда его выдали.
В лагере номер сто шестьдесят восемь под Минском содержалось около четырёх тысяч человек, и хлеб выдавали по норме, зависящей от выработки. Хальм работал на кирпичном заводе, вырабатывал восемьдесят процентов и получал соответственно.
А четырнадцатого октября сорок шестого года ему выдали норму первой категории.
Он не стал спрашивать почему.
Он взял хлеб, съел его — не сразу, а как ел всегда: отламывая по куску и подолгу пережёвывая, потому что так дольше держит, — и весь день просидел на своих нарах, соображая.
Норму первой категории в этом лагере получали двадцать два человека: врачи, переводчики и трое инженеров, работавших при управлении лагеря на восстановлении котельной.
Хальм не был ни врачом, ни переводчиком.
А инженером его тут никто не считал, потому что в учётной карточке у него стояло: «унтер-офицер сапёрных частей».
Он записался так в апреле сорок пятого, на пятый день плена, когда понял, что офицеров и специалистов отделяют и увозят отдельно.
Он тогда посчитал.
Расчёт был простой и оказался верным: офицера будут допрашивать, а унтер-офицера — кормить и посылать на работы. Первое кончается непредсказуемо. Второе — предсказуемо и, при известной осторожности, не смертельно.
Восемнадцать месяцев расчёт держался.
Хальм таскал кирпич, чинил печи для обжига, дважды переболел и не умер, выучил около тысячи русских слов и научился их произносить так, чтобы его понимали с первого раза.
А теперь ему дали первую категорию.
Значит, кто-то в управлении лагеря знал, что он инженер.
Значит, кто-то сказал.
За ним пришли двадцать пятого октября, утром, до развода.
Пришли двое: русский лейтенант и переводчик из своих же пленных, немец из Гамбурга по фамилии Ленц, работавший при канцелярии.
— Хальм Эрих? — уточнил лейтенант.
— Так точно, это я.
— Собирайтесь с вещами.
Вещей у него было немного: котелок, ложка, обмотанная тряпкой книжка без обложки — русско-немецкий словарь, выменянный в сорок пятом за три пайки хлеба, по которому он выучил всё, что знал, и деревянный гребень, вырезанный им самим из доски от ящика.
Он собрался за минуту.
Соседи по нарам глядели молча.
За восемнадцать месяцев в этом бараке Хальм не сошёлся ни с кем, и не потому, что был высокомерен, а потому, что не видел смысла: в лагере люди сходились по землячествам, а он был из Вюрцбурга и земляков тут не имел.
Один только старик из Бреслау, спавший через двоих, приподнялся на локте.
— Эрих. Тебе что-нибудь оставить?
— Ничего не надо.
— Хлеб?
Хальм подумал.
Хлеб он получал первой категории уже одиннадцать дней и за эти дни впервые за полтора года перестал думать о еде постоянно.
— Хлеб раздайте, — ответил он.
Ленц, шедший рядом, покосился на него в коридоре — быстро, искоса, как глядят на человека, которого через час, возможно, уже не будет.
— Хальм, ты знаешь, за что тебя?
— Знаю, за что.
— И что теперь с тобой будет?
Хальм подумал.
— Теперь будет работа, — спокойно ответил он.
***
Первый допрос был двадцать шестого.
Допрашивал майор — немолодой, усталый, с пожелтевшими от табака пальцами, — и допрашивал через Ленца, потому что не верил, что пленный говорит по-русски.
— Фамилия, имя, звание, часть, — потребовал он.
— Хальм Эрих. Гауптман. Отдельная инженерная команда при штабе группы армий.
Майор поднял голову.
— В карточке у вас унтер-офицер, — поднял голову майор.
— В карточке ошибка, — не стал скрывать Хальм. — Я её сделал сам, в апреле сорок пятого.
Ленц перевёл и поглядел на него с ужасом.
Майор отложил карандаш.
— Вы понимаете, что вы сейчас признались в даче ложных сведений?
— Понимаю.
— И зачем признались?
Хальм подумал, как это сказать по-русски, и решил сказать проще, чем думал.
— Потому что теперь ложь мне не нужна, — ответил он. — Теперь нужна правда. Она полезнее.
Допрашивали его шесть раз за три недели.
Он отвечал охотно, подробно и без пауз. Про организацию работ, про подчинение, про то, как отбирали исполнителей и чему их учили.
Он не назвал ни одной фамилии сослуживцев, и это заметили.
— Хальм, вы фамилий не помните?
— Помню все.
— А почему не называете?
— Потому что вы не спрашиваете, — ответил он. — Вы спрашиваете про порядок работ. Я отвечаю про порядок работ.
Майор побарабанил по столу.
— Хорошо, спрашиваю, — уступил майор. — Кто работал с вами?
И вот тут Хальм в первый раз за шесть допросов помолчал дольше секунды.
— Со мной работали одиннадцать человек, — выговорил он наконец. — За два года. Девять из них были солдаты, которых мне давали на неделю или две. Я их фамилий не запоминал, потому что они менялись.
— А что за двое?
— Двое были мои.
Он поглядел на майора.
— Один погиб в феврале сорок пятого при разгрузке. Его фамилия Кёниг, ефрейтор, из Дрездена.
— А второй где?
— Второй жив, — обронил Хальм. — И я его фамилию не назову.
Ленц перевёл и добавил от себя что-то по-немецки, быстро и тихо.
Хальм поглядел на него.
— Не надо этого, — велел он по-русски. — Переводи, что я говорю. Больше ничего.
Майор откинулся на стуле.
— Хальм, вы понимаете своё положение?
— Понимаю его хорошо.
— И всё-таки не назовёте?
— Не назову, — подтвердил он.
Он положил руки на колени.
— Господин майор, я объясню, а вы решите, — предложил он. — Этот человек не ставил. Он только помогал: копал, носил, крепил. Он был у меня три месяца, и ему тогда было девятнадцать лет.
— Это не имеет значения.
— Для меня имеет, — не уступил Хальм.
Майор долго на него глядел.
— А остальное вы говорите охотно, — заметил майор.
— Остальное — моё, — отозвался Хальм.
***
Третий допрос был четвёртым по счёту в ноябре, и на нём Хальм задал свой единственный вопрос.
Задал он его в конце, когда протокол уже подписали.
Он поднялся, оправил бушлат и обронил:
— Господин майор, разрешите вопрос, — окликнул он.
Майор удивился.
— Спрашивайте, если коротко.
Хальм подбирал слова секунд пять.
— В марте сорок третьего года я оставил надпись, — выговорил он. — На объекте. Углём, на кирпиче.
— Знаю, — ответил майор. — Есть в деле.
— Её прочли тогда.
— Прочли, было такое.
Хальм поглядел на него.
— Господин майор, я хочу знать, — выговорил он. — Тот человек, который её прочёл. Он жив?
В комнате стало тихо.
Ленц перевёл вопрос дважды, потому что майор попросил повторить.
— Хальм, а зачем вам это знать?
Он подумал.
И ответил то, что думал на самом деле, потому что за восемнадцать месяцев отвык врать по мелочам.
— Затем, что я его знаю лучше, чем кого-нибудь другого, — ответил он. — И ни разу не видел.
Майор поглядел на него.
— Вы его как называете? — уточнил майор.
Хальм помолчал.
— Der Maulwurf, — выговорил он наконец. — По-русски крот.
***
После допроса его вернули не в барак, а в отдельное помещение при канцелярии: комната три на четыре, нары, стол и печка, которую топили.
И дали бумагу.
Двадцать листов и карандаш, с обязательством сдавать всё исписанное.
Хальм сел за стол вечером двадцать первого ноября и просидел до отбоя, не написав ни строчки.
Он не знал, с чего начать.
За два года он поставил, по своему счёту, около четырёхсот зарядов на ста семнадцати объектах в шести областях.
Из них он помнил точно — с привязкой, с расстоянием и с описанием — примерно шестьдесят объектов.
Ещё сорок помнил приблизительно: область, район, характер объекта, но не место.
А семнадцать не помнил вовсе.
Вот эти семнадцать его и держали.
Он сидел за столом в тёплой комнате при канцелярии лагеря номер сто шестьдесят восемь, и перед ним лежало двадцать листов чистой бумаги, и он в первый раз за войну испугался по-настоящему.
Не расстрела и не лагеря.
Он испугался того, что семнадцать объектов, которые он поставил своими руками, лежат в земле, и он единственный человек на свете, который мог бы сказать где, — и не может.
Хальм взял карандаш и написал вверху первого листа одну строчку.
По-русски, печатными буквами, потому что так его точно поймут.
«СПИСОК ОБЪЕКТОВ. НАЧИНАЮ С ТЕХ, КОТОРЫЕ ПОМНЮ ТОЧНО».
И стал вспоминать.
Вспоминал он не так, как вспоминают обычно.
Он не пытался перебирать объекты по порядку — этого порядка не существовало, потому что за два года его перебрасывали с участка на участок без всякой системы.
Он вспоминал по дорогам.
Всякий объект был привязан к дороге, по которой он к нему приехал, и всякая дорога начиналась от места, где стояла машина.
Штайнер, его водитель с сорок первого года, возил его на одном и том же «кюбельвагене» и всегда останавливался одинаково: не у самого объекта, а метрах в двухстах, за укрытием.
Значит, надо вспомнить, где стояла машина.
Хальм закрыл глаза и стал вспоминать не мосты и не погреба, а обочины.
К третьему вечеру у него было двадцать объектов.
К седьмому — сорок один.
На девятый вечер к нему пришли.
Пришёл тот же майор, сел на табурет и минут пять читал написанное, не говоря ни слова.
— Хальм, вы это сами придумали? — не поверил он.
— Что именно, господин майор?
— Вот это, — майор постучал по листу. — Вы пишете тут: «привязка от места стоянки автомобиля». Я такого способа не встречал.
— Я тоже не встречал, — подтвердил Хальм. — Я его придумал в этой комнате.
Майор поглядел на него.
— Зачем?
— Затем, что иначе не вспомнить, — пояснил он.
Он показал на свои листы.
— Господин майор, у меня сто семнадцать объектов. Если я буду вспоминать по датам, я перепутаю. Если по областям — тоже. Я в этих областях бывал по два и по три раза.
— А по дорогам не перепутаете?
— Не перепутаю, — подтвердил Хальм. — Дорога одна. По ней я ехал один раз в одну сторону.
Майор дочитал последний лист и сложил стопку.
— Хальм, я должен вам сказать одну вещь.
— Слушаю, господин майор.
— Ваши сведения будут проверять, — предупредил он.
— Разумеется.
— И если хоть один объект не подтвердится…
Хальм не дал ему договорить — единственный раз за всё время.
— Господин майор, все объекты подтвердятся, — произнес он. — Кроме тех, которые уже вскрыты, и тех, которых я не помню.
Он поглядел на майора.
— Я не буду выдумывать. Мне это невыгодно.
Майор поднялся.
— Пишите дальше, — велел он.
Он дошёл до двери и обернулся.
— Хальм, а сколько всего вы помните?
Хальм подумал.
— Точно — около шестидесяти. Приблизительно — ещё сорок.
— А остальные?
И вот тут, прежде чем ответить, он задумался.
— А остальные семнадцать я не помню, — честно ответил Хальм. — И это, господин майор, единственное, что меня в моём положении беспокоит.
Третья книга будет заключительной. Если вам нравится, то еще разок попрошу и больше не буду. Подпишитесь, если не трудно. Это пара секунд. Еще пара, отписаться, если мои книги перестанут вам нравится.
Пролог
Вызов пришёл девятнадцатого января сорок седьмого года.
Не письмом и не по телефону — телефона в районном совете Осоавиахима не было вовсе, а бумагой через областной совет, с курьером.
Я её прочитал стоя.
«Тов. Ковалёву П. Н., инструктору Орловского районного совета.
Предлагается прибыть к 1 февраля с. г. в распоряжение инженерного управления для участия в работе группы по сбору сведений от военнопленных инженерных специальностей.
Срок командировки — до особого распоряжения.
Основание: запрос инженерного управления от 14.11.46 г.»
«До особого распоряжения» — эти три слова означали, что я не вернусь.
Я это понял сразу, потому что за три года выучил язык казённых бумаг лучше, чем хотел бы.
Ткаченко прочитал через моё плечо.
— Товарищ младший лейтенант, а как же группа?
— Примешь ты, больше некому.
— Это я-то приму? — он даже отступил.
— Ты и примешь, — подтвердил я. — Шестьдесят четыре человека, три поля и журнал. Ты это уже год ведёшь, только под моей фамилией.
Он молчал.
— Ткаченко, я тебе честно скажу, — произнес я. — Тебя не утвердят инструктором. Ты не офицер и без образования.
— Знаю я это.
— Значит, будешь работать без должности, покамест я не выбью.
Он подумал.
— А выбьете, товарищ младший лейтенант?
— Не знаю, — не стал я обманывать. — Постараюсь.
Он поглядел на мою бумагу.
— Товарищ младший лейтенант, а вы куда едете-то?
Вот на этот вопрос я не мог ответить.
Не потому, что не знал — я как раз знал, а потому, что сказать это вслух означало объяснить всё остальное: про хутор, про надпись углём, про три с половиной года и про две тетради, из которых одна была озаглавлена его именем.
— Работать с пленными, — отозвался я. — Собирать, где они чего поставили.
— Это надолго вас?
— До особого распоряжения.
Ткаченко кивнул.
— Ага, — подытожил он. — Значит, насовсем.
***
Собирался я два дня.
Вещей за год в Орле у меня набралось немного: смена белья, бритва, три тетради, книжечка Верещака в клеёнке, журнал Ткаченко с тысячей восемьюстами сорока семью, справочник для поступающих, который дал мне Гольцман, и латунный напёрсток Гладышева.
И сто восемь листов моего дела, которые я так и не сжёг.
Вот с ними я провозился дольше всего.
Я их перечитал — весь вечер, лист за листом, — и прочитал про себя вещи, которых не знал.
Донесение сержанта Гурьева от двадцатого июля сорок третьего года: «…по существу заданных вопросов сообщаю, что кр-ц Ковалёв в работе аккуратен, спешки не допускает, чем вызывает недовольство отдельных бойцов…»
Объяснительная старшины Панкратова от девятого августа: «…откуда он это знает, мне неизвестно и я не спрашивал. Считаю, что человек, который умеет работать, имеет право не объяснять…»
Рапорт лейтенанта Бабичева от пятнадцатого июля: «…прошу представить к правительственной награде…»
И справка из елецкого горвоенкомата с приложенной характеристикой из школы.
«Мальчик тихий, старательный, но к учению малоспособен. Особенно слаб по арифметике».
Я сидел над этой строчкой дольше, чем над всеми остальными.
Потому что мальчик, которому она была написана, погиб четырнадцатого июня сорок третьего года под Понырями, во время получасового обстрела, и никто в мире, кроме меня, про это не знал.
А я три с половиной года жил его жизнью, писал письма его матери и сестре, получил за него медаль и звание, и на всех бумагах стояла его фамилия.
И вот теперь я держал в руках всё, что от него осталось: восемь строчек из школы и справку военкомата.
Я не сжёг их и в этот раз.
Я сложил эти сто восемь листов в клеёнку, перевязал шпагатом и убрал на самое дно вещмешка, под всё остальное.
***
Двадцать шестого я поехал прощаться с группой.
Не со всеми — шестьдесят четыре человека собрать было невозможно, — а с теми, кто работал постоянно: с Поляковой, Ерёменко, Никитой Фомичом и двумя подростками.
Собрались в том же холодном бараке, где я в январе сорок шестого провёл первое занятие и где через сорок минут спали трое.
Я объяснил, куда еду и почему.
Не всё — про Хальма я не сказал ни слова, но про то, что буду работать с пленными и собирать сведения об объектах.
Полякова выслушала и подняла руку, как на уроке.
— Пётр Никифорович, а можно вопрос неудобный?
— Спрашивайте, чего уж.
— Вы с ними разговаривать будете?
— Буду разговаривать.
— С теми самыми, кто это ставил?
Я поглядел на неё.
— С теми самыми.
В бараке стало тихо.
— И как же вы будете? — не выдержал Ерёменко.
— Не знаю, — ответил я честно. — Я про это третий день думаю и ответа не нашёл.
Никита Фомич завозился и застучал палками.
— А чего тут думать-то, — произнес он.
Все обернулись.
— Никита Фомич, а вы бы смогли? — не выдержала Полякова.
Он поглядел на меня.
— Я, сынок, шестьдесят второй год живу, — ответил он. — У меня в деревне Митрохина без ноги и мальчонка Пелагеин в земле.
Он помолчал.
— А ты меня спрашиваешь, смог бы я с ним разговаривать.
— Спрашиваю, Никита Фомич.
— Смог бы, — он тяжело вздохнул. — Ежели он мне скажет, где остальное лежит.
Он постучал палкой в пол.
— Я, сынок, с ним про мальчонку разговаривать не стал бы. Мне мальчонку не вернуть. А вот про то, где у него ещё чего припрятано, я с ним хоть год просижу.
Он поглядел на меня.
— И ты так делай. Не про то говори, чего было. А про то, чего лежит.
Я потом эту его фразу вспоминал каждый раз перед тем, как войти в ту комнату.
Все два года.
***
Выехал я двадцать восьмого января.
В Минск прибыл первого февраля, к вечеру, и в управлении меня принял человек, которого я не ждал совершенно.
Астахов.
Он к тому времени был уже полковником и год как служил тут, чего мне не писал ни разу.
— Ковалёв, садитесь.
— Здравия желаю, товарищ полковник.
— Тетради при вас?
Я поглядел на него.
— При мне, все три.
— Ну и хорошо, — кивнул он. — Они вам понадобятся.
Он придвинул ко мне папку.
— Читайте, — придвинул он папку. — Это он написал за ноябрь и декабрь.
Я развязал тесёмки.
Внутри лежало сто сорок с чем-то листов, исписанных мелким ровным почерком.
По-русски.
Печатными буквами, без единой помарки, с нумерацией и с чертежами на полях — аккуратными, выполненными от руки, с проставленными размерами.
Я перевернул первый лист.
«ОБЪЕКТ 1. Мост через реку [название по-немецки, транскрипция], Орловская область, район не помню точно. Сентябрь 1943.
Три заряда в опорах. Взрыватели химические, срок шесть месяцев. Заряды сняты мною лично в октябре 1943 по приказу.
Причина снятия: изменение планов командования.
Объект считаю безопасным».
Я поднял голову.
— Товарищ полковник, это тот самый мост, — выговорил я.
— Какой такой мост?
— Который я смотрел в феврале сорок шестого, — ответил я. — Под Орлом. Там были три гнезда, пустые, и третье вырублено грубее.
Астахов кивнул.
— Читайте дальше, — велел он.
Прежде чем читать, я задал Астахову вопрос, который держал в голове от самого Орла.
— Товарищ полковник, а как его взяли?
— В апреле сорок пятого, в Восточной Пруссии, — ответил он. — Обыкновенно: колонна отходила, попала под удар, он оказался в числе тех, кого собрали на дороге.
— И восемнадцать месяцев не выявляли?
— Не выявляли, — подтвердил Астахов. — Он записался унтер-офицером и работал на кирпичном.
Я поглядел на него.
— Товарищ полковник, а если бы его не опознали?
— Тогда бы он через год-два уехал домой по репатриации, — ответил Астахов. — И сто семнадцать объектов остались бы в земле навсегда.
Он придвинул мне папку.
— Вот вам и цена одного опознания.
— А кто опознал?
— Другой пленный, — он поглядел в бумаги. — Обер-фельдфебель из той же группы армий. Он Хальма видел дважды в сорок третьем и запомнил, потому что тот приезжал и всех строил.
Астахов усмехнулся.
— Обычная история. Человека выдало не то, что он делал, а то, что его не любили.
Я прочитал сто сорок листов за четыре часа.
К концу у меня дрожали руки.
Не от волнения — от того, что я держал в руках ответ на всё, что собирал три с половиной года: точные привязки, размеры, сроки, схемы креплений, объяснения, зачем каждый заряд поставлен именно там.
И на восемьдесят первом листе я нашёл хутор.
«ОБЪЕКТ 44. Хутор без названия, Орловская область, дорога через населённый пункт. Март 1943.
Погреб кирпичный под полотном дороги, длина 15 шагов. Заряд основной — весь объём погреба. Механизм нажимной, расчёт на осевую нагрузку свыше 2 тонн.
По обочинам 16 зарядов противопехотных, из них 9 на растяжках. Каждый четвёртый поставлен зеркально.
Отдельно: 1 заряд между двумя телами русских сапёров, погибших ранее. Расчёт на группу выноса.
Объект вскрыт русскими в июне 1943. Считаю потерянным».
Я поглядел на эту страницу.
«Считаю потерянным».
Ни слова о том, что он потратил на этот хутор девять дней. Ни слова про семерых погибших. Ни слова про надпись углём на своде.
Просто инженерный отчёт по объекту, который не сработал.
— Товарищ полковник.
— Слушаю.
— Он про надписи не пишет.
— Не пишет ни строчки, — подтвердил Астахов. — Ни про одну. Я специально проверял.
— А почему не пишет?
Он поглядел на меня.
— А вот это, Ковалёв, вы у него сами и спросите.
Он забрал папку.
— Завтра в девять вас отвезут в лагерь, — распорядился он. — Вы будете работать с ним ежедневно, кроме воскресений, по четыре часа.
— В каком качестве, товарищ полковник? — уточнил я.
— Официально — консультант группы, — ответил Астахов. — А по существу — вы единственный человек в управлении, который понимает, о чём он пишет.
Он застегнул папку и поглядел на меня поверх неё.
— И вот вам последнее, Ковалёв, а дальше решайте сами.
— Слушаю вас.
— Он не знает, кто к нему придёт, — обронил Астахов. — Ему сказали только, что будет специалист.
Он помолчал.
— Так что у вас есть выбор. Вы можете назваться консультантом управления и работать с ним три года, и он никогда не узнает.
— А какой второй вариант?
— А второй вы уже выбрали, — ответил он. — Я по вашему лицу вижу.
***
Ночевал я в общежитии управления, в комнате на четверых, и не спал ни минуты.
Лежал, глядел в потолок и в сотый раз прокручивал то, что собирался сказать.
За три с половиной года у меня накопилось к этому человеку столько вопросов, что я их однажды выписал в тетрадь и сбился на сороковом.
Зачем надписи. Почему каждая четвёртая зеркально. Как он выбирал места. Считал ли он людей. Знает ли, сколько погибло. Помнит ли хутор. Помнит ли Орёл.
И один вопрос, который я в тетрадь не записал, потому что стыдился.
Помнит ли он вообще, что у него был противник.
Потому что за три с половиной года я про него думал каждый день, а он про меня, скорее всего, не думал ни разу.

