Читать книгу Любовь и Западный мир (Дени де Ружмон) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Любовь и Западный мир
Любовь и Западный мир
Оценить:
Любовь и Западный мир

5

Полная версия:

Любовь и Западный мир

В настоящее время среди исследователей преобладает представление о том, что Боснийская церковь изначально являлась богомильско-манихейской, хотя ранее считалось, что она основывалась как Римско-католическая церковь кирилло-мефодиевской (даже глаголической) традиции, а затем оказалась зараженной дуалистической ересью, пришедшей из Болгарии. В этом смысле ее можно рассматривать в качестве первой европейской протестантской и антитринитарной церковью, предшественницей социнианского учения! Тем не менее, во второй половине XII-го столетия она уже исповедовала богомильство, о чем свидетельствуют ее глаголические фрагменты апостолов Михановича и Гршковича. Сегодня возникновение манихейских церквей в Европе, в том числе на Балканах, уже сдвигается на век раньше, что справедливо отмечал Дени де Ружмон, то есть на середину и даже первую половину XI-го столетия. В данном контексте Боснийская, а вслед за ней Альбигойская церкви имеют преемство от Болгарской Драговицкой церкви (название от селения на границе Македонии и Фракии), получившей свою доктрину от еретиков-павликиан. Кстати, наследниками богомилов, боснийцев, патаренов и альбигойцев считают себя многие деноминации унитаристов-антитринитариев и евангельских христиан-баптистов, о чем можно узнать, обратившись к их официальной истории.

Здесь уместно напомнить о событии, которое могло бы по-особому высветить и дополнить содержание книги Дени де Ружмона «Любовь и Западный мир». Ключевую роль в становлении альбигойской иерархии сыграл болгарский поп Никита, руководитель Константинопольской богомильской церкви. Поп Никита известен тем, что принял радикальный дуалистическую доктрину Ordo Drugonthiae от Драговицкой церкви. В 1165–1177 гг. он предпринимает поездку в Западную Европу для проповеди среди катаров. Обнаружив, что они являются приверженцами умеренного дуализма или Ordo Bulgaria, Никита не признает их консоламентум. Он заново совершает консоламентум «совершенных» и поставление катарских епископов. Пройдя территорией Ломбардии (Северной Италии), Никита прибывает в Лангедок, где в 1167 году проводится катарский собор в замке Сен-Фелиз-де-Караман. Основной целью собрания было получения консоламентума от «папы» Никиты. В собрании приняли участие: Робер д’Эпернон, епископ Церкви Франции; Сикар Селлерье, епископ Церкви Альби; Марк, епископ Церкви Ломбардии; Бернар Раймон, епископ Церкви Тулузы; Гиро Мерсье, епископ Церкви Каркассона; Раймон де Кальзас, епископ Церкви Валь-д’Аран. Обратившись к Церкви Тулузы, поп Никита заявил, что устройство новой церкви должно быть такое же, как и в Семи церквей Азии, то есть они не должны вмешиваться в дела друг друга. В качестве примера он также перечисляет пять балканских богомильских церквей: Римская (Константинопольская), Драговицкая, Меленгийская, Болгарская и Далмацийская. Итак, мы перечислили места и личности, известные по истории обоих ересей: катаров и трубадуров. Что касается Боснийской церкви, то очевидно, что в перечне она проходит как Далмацийская.

В то время как манихейство было побеждено на Юге Франции и в Болгарии (где на Балканах борьбу с дуализмом в конце XI-го столетия возглавил сам православный император Алексей Комнин), Боснийская богомильская церковь продолжала беспрепятственно существовать в Боснии и Герцеговине и отчасти на территории Далмации и в приграничье с Черногорией. Она успешно пережила все превратности вплоть до турецкого завоевания в середине XV-го столетия. С этого времени и начался мирный переход боснийских богомилов в ислам, растянувшийся в некоторых районах страны на столетия. Как отмечалось в документах, семья боснийских богомилов по фамилии Хележ, проживавшая в горном селе Дубочаны, являлась последней, кто придерживался «богомильского безумия», и перешла в ислам в 1867 году. То есть по существу в Боснии сменилась манихейская институциональная религия на исламскую институциональную религию.

Известно, что Боснийкую церковь (иногда она называется в документах Славонской церковью) возглавлял «дед», то есть епископ. Богомильское «Баталово Евангелие» от 1392 года содержит имена, которые советский исследователь-славист А. В. Соловьев трактовал как список «дедов» Боснийской церкви. Ниже «деда» иерархически располагались «гости». Основу церкви составляли «крестьяне» – манихейские монахи, образующие общины и придерживающиеся аскетического образа жизни. Совет деда формировался из двенадцати «стройников», а духовенство проживало в «хижах», монастырях, возглавляемых «гостем». Мирянами церкви были представители боснийского дворянства, высших и средних городских и сельских слоев, что отмечает в общем мирный характер перехода правящих сословий Боснии в ислам при турецком владычестве, поскольку последние сохраняли свои привилегии. В исторической науке нынешнего государства Босния и Герцеговина господствует так называемая «Богомильская концепция», согласно которой утверждается, что богомильство, в корне отличающееся от сербского православия и хорватского католицизма, подготовило почву для добровольного принятия ислама государствообразующим населением Боснийского герцогства: дворянством, чиновничеством, купечеством, городским высшим и средним классом и зажиточным свободным крестьянством. Ныне богомильство повсеместно изучается в Республике Босния и Герцеговина и является одним из столпов идентичности славяно-мусульманской народности страны. В свою очередь богомильство сильно отразилось и на бытовых обычаях боснийского ислама: мужчины-бошняки беспрепятственно употребляют вино и крепкие спиртные напитки, а женщины не носят хиджаб. Некоторые ученые связывают в целом добровольное принятие ислама в Боснии с присутствием среди ее населения сильного готского этнического субстрата, ведь готы исповедовали арианство. В этом отношении Босния родственна с Югом Франции, где в раннем Средневековье существовали княжества вестготов и визиготов, поначалу исповедовавших арианство, а затем население, во многом состоявшее из потомков готов, благосклонно восприняло катарскую манихейскую ересь, пришедшую с Балкан. Кстати, и родовое наименование боснийской княжеской династии Котроманичей, согласно одной из версий, происходит от сочетания слов Got и Roman, откуда Готроман или Котороман.

Особо стоит подчеркнуть, что от боснийских богомилов осталось большое количество рельефных надгробий (стечек, босн. stećci), датируемых в промежутке от XII до XVI столетий и разбросанных в подавляющем большинстве по территории Боснии, а также Хорватии, Черногории и Сербии, причем в последней они тяготеют к мусульманскому анклаву Санджак, а во втором случае расположены на границе с Боснией. На стечках практически отсутствует форма креста (да и понятно, ведь катарская и богомильская ереси отличались «крестоборчеством»), зато часто изображаются манихейские клирики или миряне в ритуальных позах или с символическим сложением рук. Замечательный боснийский поэт Мехмедалия Мак Диздар (1917–1971), вдохновляемый традиционным исламским мистицизмом, посвятил стечкам своих предков богомилов, пожалуй, лучшую книгу в своем творчестве «Каменный сон» (1966 год). Для Диздара стечки предстают в метафорическом смысле мостом от могилы к звездам. Наверное, недалек тот день, когда откроются документы о пребывании трубадуров или катарских «совершенных» из Прованса и Лангедока при дворах ранних боснийских банов, которые еще более свяжут между собой две страны готского арианского наследия – Боснию и Юг Франции.

Но почему же Дени де Ружмон совершенно умолчал в своей книге «Любовь и Западный мир» о Боснии, средневековая культура которой еще мало изучена, но, как мы полагаем, судя по потрясающим символическим надгробиям вполне могла бы соперничать с окситанской и тулузской еретической культурой? Дело в том, что Дени де Ружмон расценивал катарскую ересь в качестве крайнего предела Реформации, пусть она и возникла почти за пять веков до самой Реформации. Но если по ту сторону Страсти – Ночь, Хаос и Смерть, пусть они и преображающие, как кажется героям романа «Тристан и Изольда»; то что же находится за гранью Реформации, упершейся в манихейскую ересь, к чему, кстати, пришли и многие секты кальвинистского толка, однажды отказавшись от тринитарного учения, в главном разделяемого основными христианскими деноминациями?.. В этом и заключается последняя тайна Европы, что, как представляется, понимал и Дени де Ружмон. Но стоит ли вглядываться в пространство по ту сторону Реформации, каково оно и какое время ему, возможно, отмерено?.. Дуализм иссякает, разрешаясь в монизме, что, повторимся, блестяще выявляет Дени де Ружмон, для чего отнюдь необязательно быть представителем философии персонализма, коим он являлся.

А теперь обратимся к недавней истории – Боснийской войне 1992–1995 гг., в ходе которой боснийские мусульмане воевали под символикой династии Котроманичей, правившей богомильской Боснией с XIII по XV столетие: шесть золотых лилий на лазоревом щите с правосторонней перевязью. В ту пору «реформированный» в христианском смысле Евросоюз при поддержке США помог Боснии и по сути «Второй Альбигойский Крестовый поход» провалился: сербские и хорватские крестоносцы потерпели неудачу, а на останках бывшей Югославии и на богомильской закваске возникло государство Босния и Герцеговина, ныне состоящее из Мусульмано-хорватской федерации и Республики Сербской. Флаг и герб нынешней Боснии и Герцеговины фактически взяты из символики Евросоюза, созданного Маастрихтским договором от 1992 года, вступившим в силу 1 ноября 1993 года. Интересно, что основой флага для Евросоюза послужило знамя Пан-европейского союза графа Куденхове-Калерги, основанного в 1923 году, правда, с его полотнища удалили красный каролингский крест на золотом фоне, оставив кольцо из двенадцати звезд вокруг него (о «крестоборчестве» нами уже упоминалось немногим выше; кстати, оно вовсю практиковалось альбигойцами, о чем свидетельствует в своей монографии профессор Н. А. Осокин). Не наводит ли нас на определенные размышления фактическое единство символики Боснии и Герцеговины и Евросоюза? Да и могильный холм на могиле Дени де Ружмона в Женеве в стиле антитринитария Льва Толстого напоминает нам скорее об упокоении посвященного или катарского «совершенного», нежели сына протестантского пастора (в его случае простой холм, поросший кустарником, может являться аллегорией последнего пристанища катаров – замка Монсегюр, возведенного по указанию катарского духовенства на крутой горе сеньором Раймоном де Перейлем, вассалом графа де Фуа, куда в 1232 году переместился центр Катарской церкви, и взятого крестоносцами после 11-месячной осады весной 1244 года под предводительством королевского сенешаля Каркассона Гуго дез Арси и римско-католического епископа Нарбонна Петра Амьеля). И мы понимаем, что его книга «Любовь и Западный мир» предстает больше сокровенной летописью еретической страсти, нежели христианизированной любви, никогда не умиравшего Эроса, воплощавшегося в разнообразных сообществах и формах, – от «хиж» богомилов, катарских собраний и до кораблей хлыстов и радений молокан и духоборов. У них повсюду один и тот же этос, один и тот же порыв, за которым эндура Страсти, а за ней – Ночь, Хаос и Смерть, которые, вероятно, стали преображающими для «совершенного» Дени де Ружмона.


Могила Дени де Ружмона на Кладбище Королей в Женеве


Впрочем, выдающийся швейцарец, сторонник вместе с Александром Марком европейского интегрального федерализма, заглянул и по ту сторону Реформации, увидев там отнюдь не расцвет либерализма и толерантности, но… грядущий евро-ислам, чем некогда уже завершилась Боснийская церковь с боснийской государственностью, став неким прообразом и примером на столетия вперед. Воодушевленная и захватывающая поэтизация ереси в итоге призывает к замещению иную религию, что, как представляется, прекрасно понимал автор знаковой и даже судьбоносной книги «Любовь и Западный мир». Ведь благородным людям очень сложно бывает отказываться от своих ошибочных заблуждений, которые некогда и надолго трансформировали их мировоззрение. Воистину сказано Фридрихом Ницше: «Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем. И если ты долго смотришь в бездну, то бездна тоже смотрит в тебя» («По ту сторону добра и зла»). Что, на наш взгляд, в действительности и произошло с всемирно известным философом, писателем и публицистом из Невшателя. Вот почему на могиле Дени де Ружмона на Кладбище Королей в Женеве нет креста!..

Владимир ТКАЧЕНКО-ГИЛЬДЕБРАНДТ (ПРАНДАУ), военный историк, переводчик, KCTJ

Любовь и Западный мир

Любовь и Западный мир

Перевод с французского Владимира Ткаченко-Гильдебрандта

Предуведомление

Я назвал «книгами» различные части этого произведения, поскольку каждая из них сжато набрасывает содержание тома обычных размеров. Огромное количество цитируемых фактов и текстов, игра переплетенных «лейтмотивов» могли бы сбить с толку некоторых читателей, если бы я не дал здесь ключ к своему сочинению. В первой книге излагается скрытое содержание легенды или мифа о Тристане. Это нисхождение к последовательным кругам страсти. Последняя книга указывает на диаметрально противоположную человеческую позицию, чем завершает описание страсти, ибо известно лишь то, что устарело, или, по крайней мере, то, к чему можно было прикоснуться, даже не переступив их, границы.

Что касается промежуточных книг: вторая пытается проследить религиозные истоки мифа, в то время как следующие описывают его последствия в самых разнообразных областях: мистика, литература, искусство войны и мораль брака.

* * *

Удовольствие говорить о вещах любви весьма неубедительный довод, когда речь идет о столь сжатом объеме. Вот и еще одно сомнительное преимущество: нам было бы неловко разделить его со многими успешными авторами. Отсюда у меня возникли некоторые сложности. Я не желал ни льстить тому, ни обесценивать то, что Стендаль называл любовью-страстью, но попытался описать ее как исторический феномен чисто религиозного происхождения. Итак, мужчины и женщины довольно терпимо относятся к разговорам о любви и даже никогда не устают от них, как бы часто о ней ни заходила речь; но они опасаются того, чтобы ее определяли страстью, когда мы привносим сюда малейшую строгость. Большинство, как считает Лакло, «отказались бы даже от своих удовольствий, если бы им это стоило усталости от размышления». Следовательно, данная книга покажет свою необходимость сначала в той мере, в какой будет неприятной; и она принесет пользу только в том случае, если убедит тех, кто, прочитав ее, осознают причины, почему изначально они могли найти ее неприятной. Такой подход будет стоить мне упреков. Влюбленные сочтут меня циником, а те, кто никогда не испытывал настоящей страсти, изумятся, увидев, что я ей посвящаю целую книгу. Кому я понравлюсь? Тем, кто желает знать или, быть может, даже исцелиться?

* * *

Я исходил из одного типа страсти – той, которую переживают Западные люди; страсти крайней формы и исключительной по внешнему виду – мифу о Тристане и Изольде. Нам необходим сей сказочный ориентир, этот яркий и «банальный» пример, – как говорится, из печи, ведь он банален настолько, насколько уникален, – если мы хотим понять в нашей жизни смысл и конец страсти.

Отсюда очевидно почему я упрощаю. Зачем тратить время и стиль на непрестанные разъяснения, что действительность намного сложнее всего того, что можно о ней сказать? То, что жизнь пребывает в смятении, отнюдь не означает, что написанное произведение должно ей подражать. Если я порой и догматизировал, то попрошу прощения лишь у тех из моих читателей, кто считают, что мои стилизации ошибочны в отношении глубинного смысла мифа.

* * *

Увлекаемый своими размышлениями в области, обычно предназначенные для «специалистов», я использовал, насколько мог, известные классические труды и некоторые другие; и если я приводил довольно незначительное число их, то это не всегда по незнанию, но ради того, чтобы придерживаться сути. Простят ли меня специалисты за попытку синтеза, осуждаемую всем их техническим образованием? Не обладая универсальным знанием, для овладения коим потребовалось бы несколько жизней, я ограничился здесь и там поиском своевременных подтверждений для некоторых весьма интуитивных представлений. Впрочем, я обнаружил больше, чем требовалось, составив лишь обобщение своих расследований. Этот компромисс подвергает меня двойной опасности. Возможно, я бы убедил некоторых читательниц, если бы не приводил доказательств. И я бы заслужил уважение специалистов, если бы не извлекал из их трудов заключений… В этом досадном положении у меня остается только одно упование: наставлять читательниц, развлекая ученых мужей.

* * *

Я пережил эту книгу на протяжении своей юности и молодости; я воспринял ее в форме написанного произведения, напитывая ее прочитанными источниками в течение двух лет; наконец, я составил ее за четыре месяца. Это мне напомнило высказывание Верне в отношении картины, продаваемой им очень дорого: «Она потребовала от меня час работы и всю жизнь».

Д. де Р.21 июня 1938 года

Предисловие к изданию 1956 года

Именно по совету моего английского издателя, коим по счастливой случайности оказался Томас Стернз Элиот, я должен был приступить к пересмотру этой книги.

Со времени ее выхода в свет прошло уже три пятилетия, в том числе и война, многими опытами подвергнув жестокому испытанию мои тезисы. Я ничего не забыл, но немалому и научился, впрочем, больше живя, нежели читая своих критиков, ведь последние вряд ли соглашались между собой. Все же некоторые из них убедили меня: в этой новой версии я заменил отдельные преувеличения пера на несколько аналитических рассмотрений, которые, как я чувствую, еще больше усугубили мое дело.

Историки с прискорбием восприняли мою настойчивость в пользу напряженных отношений между катарами и трубадурами: их это не смутило ввиду отсутствия достаточных «доказательств». Несколько богословов римской или греческой традиции меня дружно упрекали в том, что я слишком неотвратимо противопоставляю Эрос и Агапе[1], что совсем не оставляет места переходным формам, без которых стало бы невозможно жить. Историкам я отвечу просто, что находился в поиске экзистенциального смысла. Посему и не думал охотиться в их угодьях. Приводимые мной документы и предлагаемые мной сопоставления являются скорее иллюстрациями, нежели доказательствами. Тем не менее, новые исследования, начатые с 1939 года, только подкрепили мои предположения: я широко воспользовался ими, чтобы почти полностью переписать книгу II, трактующую о XII-м столетии – о катарской ереси, трубадурах и Тристане. Здесь находится главное из этой новой версии.

Для тех, чья критика сосредотачивалась на том же самом смысле, от которого мне показалось возможным освободиться, я постарался предоставить им право на более чем один пункт: мне пришлось расчищать поле, отмечая контрасты, и мне не всегда удавалось обозначить оттенки на картине. Дополнительная глава к VI-й книге и множество подробных исправлений, надеюсь, свидетельствуют о возросшем реализме.

Описать необходимый конфликт страсти и брака на Западе – таковым являлся мой основной замысел; и это остается в моих глазах подлинной темой, подлинным тезисом моей книги в том виде, в котором она и вышла.

Что касается злободневности моего расследования, то после Второй Мировой войны, я не вижу ее в чем-то изменившейся. В завершении V-й книги я, в частности, упоминал о вероятности конфликта, который бы положил конец изучаемым мной проблемам. Этот страх почти что оправдался в действительности, и я могу лишь перенести его на предсказуемые результаты межконтинентальной ядерной войны. Кроме того, семилетнее пребывание в Америке меня заставило увидеть, что миф о Страсти, деградировавшей в простой романс, еще не исчерпал своих последствий; кино распространяет их по всему миру, и статистика разводов позволяет измерить их масштабы. Если нашей цивилизации суждено сохраниться, то ей необходимо совершить великую революцию: она должна признать, что брак, от которого зависит ее социальная структура, более ценен, нежели любовь, культивируемая ей, и желать иных оснований, нежели прекрасная лихорадка.

Пути этой революции пока еще непредсказуемы для нас; что я и объясняю в VI-й книге. Мое честолюбие ограничивается тем, чтобы привлечь внимание моих читателей к присутствию мифа; тем самым заставив их ощутить его излучение как в жизни, так и в произведениях искусства. Приведение определенного числа умов к подобному осознанию не может оказаться совершенно напрасным. Ведь если верно, что изменения сердца подготавливаются и происходят в бессознательном, то фактически они датируются своей епифанией (проявлением) в письменном, пластическом или живописном выражении – как и любовь по первому своему признанию.

Д. де Р.

Книга 1. Миф о Тристане

1. Триумф романа и того, что он скрывает

«Сеньоры, не угодно ли вам услышать прекрасную сказку о любви и смерти?..»

Ничего на свете не сможет нас больше порадовать.

До такой степени, что это начало Тристана Бедье должно перейти на идеальный образ с первой фразы романа. Это черта непогрешимого искусства, бросающая нас с порога сказки в состояние страстного ожидания, в котором рождается романтическая иллюзия. Откуда берется это очарование? И какую причастность это пиротехническое средство «глубокой риторики» умеет сообщать нашим сердцам?

Поскольку аккорд любви и смерти является тем, что вызывает в нас наиболее глубокие резонансы; постольку это факт при первом рассмотрении устанавливающий успех романа. Есть и другие более сокровенные причины, выявляющие его в качестве определения западного сознания.

Любовь и смерть: смертельная любовь: это если не вся поэзия, то, по крайней мере, то, что в ней есть народного, универсально трогательного в наших литературах и в наших самых древних легендах, и в наших наиболее прекрасных песнях. Счастливая любовь не имеет истории. Нет романа без смертельной любви, то есть любви, угрожаемой и осужденной самой жизнью. Западный лиризм возвышает отнюдь не наслаждение чувствами и не плодотворный покой влюбленной пары. В нем меньше любви, нежели любовной страсти. И страсть обозначает страдание. Вот фундаментальный факт.

Но воодушевление, которое мы проявляем к роману, к фильму, рожденному от романа; идеализированный эротизм, рассеянный по всей нашей культуре, в нашем воспитании, в образах, составляющих украшение нашей жизни; наконец, потребность в бегстве, вызванном механической скукой, – все в нас и вокруг нас прославляет страсть настолько, насколько мы стали видеть в ней обетование более живой жизни, преображающую силу, нечто находящееся по ту сторону счастья и страдания, пламенное блаженство.

В страсти мы чувствуем уже не то, что страдает, а то, что тревожит. И все же любовная страсть обозначает, по сути, несчастье. Общество, в котором мы живем, и нравы которого вряд ли изменились, столетиями сводит к соответствию любовь-страсть девять раз из десяти, облекая его формой адюльтера. И я прекрасно понимаю, что возлюбленные станут ссылаться на всякие исключительные случаи, но статистика неумолима: она опровергает нашу поэзию.

Неужели мы живем с такой иллюзии, в такой «мистификации», что действительно позабыли об этом несчастье? Или, надо полагать, что втайне мы предпочитаем то, что нас ранит, тому, что, казалось бы, наполняет наш идеал гармоничной жизнью?

Давайте же ближе привлечем это противоречие усилием, которое должно показаться неприятным, поскольку оно стремится разрушить иллюзию. Утверждать то, что любовь-страсть, по сути, обозначает прелюбодеяние, это настаивать на реальности, что одновременно скрывает и преображает наш культ любви; это разоблачать то, что сей культ таит в себе, как бы отторгая и отказываясь называть, дабы нам позволить яростно отказаться от того, на что мы не осмеливались притязать. Само сопротивление, испытуемое читателем в признании, что страсть и прелюбодеяние зачастую смешиваются в нашем обществе, не является ли первым доказательством следующего парадоксального факта: мы хотим страсти и несчастья при условии непрестанного непризнания, что мы их желаем в подобном качестве?

* * *

Для тех, кто судил бы о нас по нашей литературе, прелюбодеяние могло бы показаться одним из самых замечательных занятий, коим предаются Западные люди. Тогда бы мы быстро составили перечень романов, в которых нет на это никакого намека; и успех, достигнутый другими, пробуждаемое ими благодушие, даже страсть, которую мы в них порой осуждаем, – все это достаточно говорит, о чем мечтают супружеские пары, пребывая в состоянии, сделавшем брак обязанностью и удобством. Если бы не прелюбодеяние, то что сталось бы с нашей литературой? Она живет «кризисом брака». Вполне вероятно, что она это поддерживает, либо «воспевая» в прозе и в стихах то, что религия считает за преступление, а закон нарушение, либо, наоборот, она забавляется этим, извлекая неисчерпаемый репертуар комических или циничных ситуаций. Божественное право страсти, мирская психология, успех трио в театре, – идеализируют ли они ее, утончают ли ее или иронизируют ли над ней, – но что же нам делать, если не изменять бесчисленным и навязчивым терзаниям любви, нарушающей закон? Разве мы не попытаемся вырваться из ее ужасной реальности? Обращать ситуацию в мистику или в фарс – это всегда признавать, что она невыносима… Неудачно женатые, разочарованные, возмущенные, экзальтированные или циничные, неверные или введенные в заблуждение, будь то на самом деле или во сне, в раскаянии или в страхе, в мятежном восторге или в тревоге искушения, – существует мало людей, которые бы не признали себя принадлежащими, по крайней мере, к одной из данных категорий. Отречения, компромиссы, разрывы, неврастении, раздражающие смятения и мелочность мечтаний, обязательств, тайных удовольствий – половина человеческого несчастья обобщается словом прелюбодеяние. Несмотря на всю нашу литературу, – или, возможно, благодаря ей, – может статься, что мы еще ничего и не выразили о реальности вышеуказанного несчастья.

bannerbanner