
Полная версия:
Записки
Этот Хитрово был одним из самых бескорыстных заговорщиков. Он был очень прямодушен, красив собой и обладал благородными и утонченными манерами, что, может быть, и вызвало ревность Орловых. Его двоюродный брат Ржевский, присоединившийся к Орловым и Хитрово в заговоре против Петра III, передал Алексею Орлову, что Хитрово предложил всем участникам переворота собраться и умолять императрицу не приводить в исполнение проекта Бестужева и, в случае если императрица от своего намерения не отступится, убить Григория Орлова. Хитрово был арестован и допрошен Алексеем Орловым; говорили даже, что Орлов грубо с ним обошелся. Он не только ничего не отрицал, но даже с гордостью объявил, что первый вонзит шпагу в сердце Орлова и сам готов скорей умереть, чем примириться с унизительным сознанием, что вся революция послужила только к опасному для отечества возвышению Григория Орлова.
Во время более официального допроса, которому его подверг Суворов (отец знаменитого фельдмаршала)[88], его спросили, не сообщал ли он мне своих планов и какого я была мнения о них. Он ответил:
– Я был три раза у княгини, чтобы спросить ее советов, даже ее приказаний на этот счет, но меня ни разу к ней не допустили. Я впоследствии узнал, что она никого не принимала. Если бы я имел честь ее увидать, я бы сообщил ей свои мысли на этот счет и убежден, что услышал бы из ее уст только слова, продиктованные патриотизмом и величием души.
Я не знаю, чему приписать следующий поступок Суворова: встретив на следующий день во дворце мужа, он передал ему под секретом содержание вышеописанного допроса, ссылаясь на свою благодарность к покойному отцу князя за оказанные ему услуги.
12 мая я родила сына, а 13-го мой муж схватил ангину, которой страдал каждый год; у него был сильный жар. Три дня спустя приехал Теплов, первый секретарь императрицы, с письмом от государыни и велел просить мужа выйти к нему на улицу ввиду того, что у него есть веские основания доставить ему это беспокойство, и не входить самому в дом (потому ли, что государыня приказала передать письмо секретно, или потому, что Теплов не желал встретить у нас Паниных). Князь, лежавший в комнате, смежной с моей, бесшумно оделся и вышел к Теплову на улицу. Муж был в негодовании от содержания письма, в котором императрица выражала надежду, что не окажется вынужденной забыть мои заслуги и потому просит мужа повлиять на меня в том смысле, чтобы и я не забывалась, так как до нее дошли слухи, что я осмеливаюсь ей угрожать. Я ничего не знала о письме и появлении Теплова до вечера, когда приехали оба графа Панины и стали тихо разговаривать в соседней комнате, как бы опасаясь, чтобы я их не услышала. Моя невестка, княжна Александра, вышла ко мне из комнаты брата, и я спросила, кто там. Она отрицала присутствие кого бы то ни было. Это меня встревожило, и, вообразив, что муж очень болен, я собиралась вскочить с постели, чтобы идти к нему. Тогда княжна Александра сказала, что мужу гораздо лучше, но что у него оба Панины, которые о чем-то оживленно разговаривают с ее братом. Я попросила ее передать Паниным, что я бы хотела с ними поговорить. Они вошли ко мне и рассказали о письме и о посещении Теплова. Я гораздо больше вознегодовала на то, что Теплов вызвал мужа на улицу, несмотря на его болезнь, чем на несправедливость императрицы; она меня не удивила; я ведь знала, что Орловы были моими врагами. Я хотела прочесть письмо, но генерал Панин ответил на это:
– Князь сделал то, что и я бы сделал на его месте: он разорвал записку и ответил Теплову твердо и с достоинством.
Должна сознаться, что я была покойнее, чем была бы всякая другая при подобных обстоятельствах, и поручила графу Панину спросить императрицу, следует ли послать моего сына для обряда крещения во дворец, ввиду того что сама государыня предложила мне крестить моего ребенка.
– Я уверена, – сказала я, – что она не позволит себе отказать в этом.
Когда ушли Панины, мой муж встал с постели и, пока ее оправляли, пришел ко мне; он был так бледен, что я не верила улучшению его здоровья. Я не позволила ему долго сидеть возле меня и уговорила выпить бульону, когда ляжет в кровать. Его бледность встревожила меня и не дала мне уснуть в обычный час,
Не успела я наконец задремать, как меня разбудили какие-то пьяные крики под окном. То были ткачи, которых Орловы, жившие в собственном доме (один только Григорий жил во дворце), вызывали к себе, заставляли петь и плясать, затем напаивали их и отпускали домой. Теперь они шли домой, а, к несчастью, окно моей спальни выходило на улицу, и я от шума и крика вскочила в испуге. Я почувствовала сильные внутренние боли и судороги в руке и ноге. Я послала мою старушку, спавшую возле меня, за полковым хирургом (он жил у нас в доме) и велела впустить его ко мне в другую дверь, не через комнату мужа. Когда хирург меня увидал, он совершенно растерялся и хотел послать за доктором и разбудить князя. Я не позволила ни того ни другого; однако в шесть часов мне стало хуже, и, думая, что я умираю, я велела разбудить мужа. Мой доктор, будучи вместе с тем и придворным лекарем, жил во дворце в большом расстоянии от нас; он приехал только после девяти часов; он меня спас, но поправлялась я долго и очень медленно.
Императрица и великий князь крестили моего сына. В день, назначенный ее величеством, графиня Панина поехала ко двору и отвезла моего сына императрице; но ее величество не справилась о моем здоровье.
Вскоре двор уехал в Петербург. Я осталась в Москве, каждый день принимала ванны, но силы мои не возвращались. В июле муж мой уехал в Петербург и затем в Дерпт, где квартировал его полк. Я же переехала в наше имение, лежавшее в семи верстах от Москвы. Девица Каменская с сестрами разделяли мое уединение. Чистый воздух, холодные ванны и правильная жизнь благотворно повлияли на мое здоровье. В декабре я, хотя еще и не совсем окрепши, уехала в Петербург в сопровождении старшей девицы Каменской. Муж мой нанял для меня дом Одара, поместительный и заново отделанный[89].
Вследствие смерти Августа[90], короля польского, польский престол оказался вакантным, что, конечно, представило широкое поле политическим интригам. Саксонская династия желала сохранить польскую корону в своей семье; прусский король желал противоположного. Часть польских вельмож, подкупленная щедротами саксонских курфюрстов, склонялась в их пользу. Другие же, будучи горячими патриотами, находили, что в случае избрания короля из Саксонского дома польская корона окажется почти наследственной в саксонской династии, что противоречило бы принципам польской конституции, и желали возведения на престол одного из Пястов[91]. Венский кабинет, стремившийся приобрести дружбу и доверие нашего двора, не задумываясь, также объявил себя сторонником Пястов, может быть имея в виду одного из князей Чарторыжских. Императрица, не объявляя еще своего намерения возвести на престол Понятовского[92], высказалась только за конституционное избрание одного из Пястов, но, когда она сказала это в совете, князь Орлов вдруг выставил сильные доводы против возвышения Понятовского. Военный министр, граф Захар, и его брат, граф Иван, Чернышевы, видя, какое влияние имеет Орлов на императрицу, стали (правда, не совсем открыто) на сторону Орлова; были пущены в ход все меры, вплоть до посылки войск в Польшу, чтобы, избегая, однако, явного неповиновения, помешать осуществлению планов императрицы. Приближалось время собрания сейма, и императрица находила, что во главе войск должен стоять энергичный человек, который будет действовать, не сообразуясь с желаниями фаворита. Ее выбор пал на моего мужа, и она так секретно повела с ним переговоры, что он уехал из Петербурга прежде, нежели узнали о его назначении. Князь был польщен доверием императрицы. Он быстро собрался в путь и восторжествовал над всеми препятствиями. Князю Волконскому, получившему командование над войсками, которые должны были вступить в Польшу и поддерживать патриотов и конституционные права Польши, было повелено остановиться в Смоленске. Мой муж имел в своем распоряжении количество войск, необходимое для экспедиции. Его полномочия устранили все затруднения, возникшие вследствие того, что под его начальством очутились генералы и бригадиры, старшие его по службе; до своего прибытия в Варшаву он должен был отдавать отчет о своих действиях только непосредственно самой императрице и своему дяде, министру, графу Панину.
Разлука с мужем и болезнь моей дочери расстроили меня настолько, что я нашла нужным переменить климат; но, не желая удаляться от Петербурга, где скорей всего могла получать сведения о муже, я попросила у моего двоюродного брата, князя Куракина, разрешения поселиться в его поместьях в Гатчине, ставшей теперь столь великолепной.
Тогда еще не было чудесной и значительно сокращенной дороги, которую провели впоследствии, когда императрица купила Гатчину после смерти князя Куракина, так что Гатчина была в 60 верстах от Петербурга. Я удалилась туда с госпожой Каменской и моими двумя детьми и жила в Гатчине до возвращения императрицы из ее путешествия в Ригу, в полном уединении, выезжая из дому только для прогулки в экипаже или верхом.
За несколько месяцев до этого генерал Панин был назначен сенатором и членом совета. Так как у него не было своего дома, а моя квартира была чрезвычайно поместительна, я предложила ему занять ее, не желая делать приемов, ни тратить много денег в отсутствие моего мужа, а сама переселилась с детьми во флигель, где была и баня, необходимая для детей.
Генерал Панин занимал мой дом до отъезда императрицы в Ригу, куда он ее сопровождал. В качестве сенатора он каждый день принимал большое количество просителей; наши входы и выходы были на противоположных концах дома; кроме того, прием дяди происходил в весьма ранние часы, так что я никогда не видала его просителей и не знала даже, кто они. В числе их, как оказалось впоследствии, был и Мирович[93], ставший знаменитым вследствие своего нелепого и преступного замысла вернуть престол Иоанну[94], заключенному в Шлиссельбургскую крепость. Это обстоятельство снова чуть не создало мне огорчения, возбудив подозрения, которых я решительно ничем не вызвала. Но моих принципов не понимали, а высокое положение при дворе неминуемо сопряжено с горестями и неприятностями. Я слишком много сделала для императрицы и во вред собственным интересам, чтобы не стать мишенью для злобы и клеветы.
Двор вернулся в Петербург, куда и я переехала через несколько дней. Мой дядя, генерал Панин, жил уже в своем доме, и его жена приехала к нему из Москвы. Эта почтенная женщина, бывшая для меня искренним другом и отличавшаяся кроме всех качеств, присущих женщинам, необычайной кротостью и благодушием, имела слабые легкие, и, со времени нашего отъезда из Москвы, ее болезнь сделала большие успехи. Генерал, много бывая при дворе, принужден был часто отлучаться из дому, вследствие чего я уделяла много времена его супруге, которую искренно любила.
Однажды дядя сказал мне, что во время своего пребывания в Риге императрица получила письмо от Алексея Орлова, сообщавшее ей про заговор Мировича; это известие очень встревожило императрицу, и она передала письмо своему первому секретарю, Елагину[95]; письмо содержало приписку, гласившую, что видели, как Мирович несколько раз рано утром бывал у меня в доме. Елагин стал уверять ее величество, что это, по всей вероятности, ошибка, так как вряд ли княгиня Дашкова, не принимавшая почти никого, допустила бы до себя никому не известного и, по-видимому, не совсем нормального человека. Елагин не удовольствовался этим честным и прямодушным поступком и прямо от императрицы пошел к генералу Панину и рассказал ему все. Тот уполномочил его передать императрице, что действительно Мирович бывал рано по утрам в моем доме, но он приходил к нему, Панину, по одному делу в Сенате. К тому же Панин вызывался, если императрица пожелает, сообщить сведения о Мировиче, который был адъютантом полка, состоявшего под командованием Панина в Семилетнюю войну. Елагин отправился к императрице и передал ей, что граф Панин может удовлетворить ее любопытство насчет Мировича.
Действительно, государыня послала за Паниным; он рассказал ей все, что знал, и если, с одной стороны, он уничтожил в ней всякое подозрение в моем сообществе с Мировичем, то, с другой, вряд ли доставил ей удовольствие, обрисовав ей портрет Мировича, составлявший точный снимок с Григория Орлова, самонадеянного вследствие своего невежества и предприимчивого вследствие того, что не умел измерить глубину и обширность замыслов, которые он думал легко исполнить с помощью своего скудного ума.
Меня это все повергло в печаль. Я увидела, что мой дом, или, скорей, дом графа Панина, был окружен шпионами Орловых; я жалела, что императрицу довели до того, что она подозревала даже лучших патриотов, а когда Мировича казнили, я радовалась тому, что никогда не видела его, так как это был первый человек, казненный смертью со дня моего рождения, и если бы я знала его лицо, может быть, оно преследовало бы меня во сне под свежим впечатлением казни.
Этот заговор так ничем и не кончился, а публичный суд над Мировичем (его допрос и весь процесс происходил при участии не только всех сенаторов, но и всех президентов и вице-президентов коллегий и генералов петербургской дивизии) не оставил никому в России ни малейшего сомнения насчет этого дела: все ясно увидели, что легкость, с которою Петр III был низложен с престола, внушила Мировичу мысль, что и ему удастся сделать то же самое в пользу Иоанна. За границей же, искренно ли или притворно, приписывали всю эту историю ужасной интриге императрицы, которая будто бы обещаниями склонила Мировича на его поступок и затем предала его. В мое первое путешествие за границу в 1770 г. мне в Париже стоило большого труда оправдать императрицу в этом двойном предательстве. Все иностранные кабинеты, завидуя значению, какое приобрела Россия в царствование просвещенной и деятельной государыни, пользовались всяким самым ничтожным поводом для возведения клеветы на императрицу. Я говорила в Париже (и до этого еще Неккеру[96] и его жене, которых видела в Спа), что странно именно французам, имевшим в числе своих министров кардинала Мазарини[97], приписывать государям и министрам столь сложные способы избавиться от подозрительных людей, когда они по опыту знают, что стакан какого-нибудь напитка приводит к той же цели гораздо скорей и секретнее.
Из иностранцев я виделась только с польским послом, графом Ржевусским, так как он мог доставлять мне сведения о моем муже. Он сообщил мне, что благодаря энергии князя план императрицы, несомненно, удастся, что порядок и дисциплина в его войсках привлекли к ним все сердца и что граф Понятовский был в особенности обязан ему. Императрица также отзывалась о моем муже с похвалой и называла его своим «маленьким фельдмаршалом». Но Провидению не было угодно, чтобы он воспользовался плодами своих трудов и благородного бескорыстия.
В сентябре в Петербург приехал (вслед за курьером, возвестившим избрание Понятовского на польский престол) курьер от нашего посла в Варшаве графа Кейзерлинга и его коллеги князя Репнина с известием, что мой муж, совершая усиленные переходы невзирая на сильную лихорадку, наконец пал жертвой рвения, которое он приложил к исполнению воли императрицы. Однажды утром моя тетка, графиня Панина, приехала ко мне, грустная и расстроенная, и предложила мне прокатиться с ней в экипаже и затем отобедать у нее. Я думала, что она чувствует себя хуже, не предполагая, что я была достойна жалости больше ее. Я быстро оделась и, приехав к ней, застала обоих дядей; их растерянный й печальный вид внушил мне опасения.
После обеда, при разных приготовлениях, придуманных ими для сообщения мне самой ужасной для меня катастрофы, я узнала о смерти моего мужа. Я была в состоянии истинно достойном сожаления. Левая нога и рука, уже пораженные после родов, совершенно отказались служить и висели, как колодки. Мне приготовили постель, привели детей, но я пятнадцать дней находилась между жизнью и смертью. Моя добрая тетка, невзирая на свою слабость, и госпожа Каменская день и ночь ухаживали за мной. Доктор Крузе своим искусством и уходом спас мне жизнь. Мои дети со своим штатом и все необходимое для меня было перевезено в дом Паниной, пока я еще не пришла в сознание. Меня, помимо моей воли, поместили в покоях тети, оставившей для себя только одну маленькую комнатку. Пятнадцать дней спустя ей самой стало решительно хуже, и она почти не покидала уже постели. Я приказывала носить себя к ней каждый день, а через неделю не стало моего нежного друга. На следующий день после ее смерти меня перенесли в карету, и я вернулась к себе домой.
Меня долгое время оставляли в неведении относительно расстроенного материального положения, в котором муж оставил меня и детей. Вследствие своего великодушия по отношению к офицерам он помогал им, дабы они не причиняли беспокойства жителям, и наделал много долгов. В конце концов пришлось сообщить мне цифру долгов. Покинутая своей семьей[98], я могла ждать советов и помощи только от графов Паниных. Муж, умирая, написал графу Панину, министру, письмо, в котором, обвиняя себя в расстройстве дел, просил его привести их в порядок, не покидать меня и детей и постараться заплатить кредиторам, не лишая нас некоторого достатка. Он назначал его опекуном над имениями и детьми. Тот попросил своего брата быть опекуном совместно с ним, и оба, показав мне письмо мужа, объяснили, что и мне необходимо принять участие в опеке, ввиду того что они по своей должности обязаны жить в Петербурге, а я могла ездить и в Москву, и в свои имения и, следовательно, могла принести больше пользы, нежели они. Старший граф Панин, думая, что ее величество, узнав, в каком положении я осталась с детьми, поспешит меня выручить, испросил у нее указ, дозволявший опеке продать земли для уплаты долгов. Я была этим крайне недовольна и, когда мне принесли указ, объявила, что я никогда не воспользуюсь этой царской милостью и предпочитаю есть один хлеб, чем продать родовые поместья моих детей.
Мне удалось уехать из Петербурга только в марте 1765 г., и то подвергаясь большой опасности, так как настала оттепель и переправа через реки была весьма рискованна. Едва я начала вставать на несколько часов с постели, у моего сына образовался большой нарыв. Операция была болезненна и опасна, но благодаря уходу Крузе и искусству хирурга Кельхена жизнь его была спасена.
Эта болезнь отсрочила еще мое выздоровление; я отдала трем главным кредиторам моего мужа все его серебро и свои немногие драгоценности, оставив себе только вилки и ложки на четыре куверта, и уехала в Москву, твердо решив уплатить все долги мужа, не продавая земель и не прибегая к помощи казны.
Приехав в Москву, я хотела поселиться в деревне, но узнала, что дом совсем развалился; тогда я велела выбрать крепкие балки и выстроить из них маленький деревянный дом и следующей весной поселилась в нем на восемь месяцев. Я ассигновала на себя и детей всего 500 рублей в год, и благодаря моим сбережениям и продаже серебра и драгоценностей, к моему крайнему удовольствию, все долги были уплачены в течение 5 лет. Если бы мне сказали до моего замужества, что я, воспитанная в роскоши и расточительности, сумею в течение нескольких лет (несмотря на свой двадцатилетний возраст) лишать себя всего и носить самую скромную одежду, я бы этому не поверила; но, подобно тому как я была гувернанткой и сиделкой моих детей, я хотела быть и хорошей управительницей их имений, и меня не пугали никакие лишения.
На меня обрушилась еще одна неприятность. Моя свекровь, находя, что вследствие какой-то ошибки при совершении купчей на дом, приобретенный ее покойным мужем, она имеет право располагать им по своему усмотрению, подарила его своей внучке, Глебовой, вследствие чего у меня не стало больше пристанища в городе. Я не только не жаловалась на это, но решила не произносить при моей свекрови слова «дом» и только этой деликатностью отомстила ей за ущерб, причиненный ею моим детям. Я купила участок земли на той же улице с полуразрушенным зданием и выстроила себе на окраине участка деревянный дом, чтобы жить в нем в ожидании времени, когда мне представится возможность выстроить каменный. Три года спустя моя свекровь, которой понадобилось временно оставить, вследствие каких-то переделок, свои покои в монастыре, куда она удалилась по смерти сына, не добилась разрешения жить в доме своего зятя Глебова и поместилась у меня, в доме, смежном с моим и очень выгодно купленном мною в предыдущем году.
В 1768 г. я тщетно просила разрешения поехать за границу: я надеялась, что перемена климата и путешествие благотворно подействуют на моих детей, у которых была английская болезнь. Мои письма остались без ответа. Тогда я съездила в Киев, что в оба конца составило почти 2000 верст, так как я сворачивала с прямого пути, чтобы видеть разные города и, в особенности, немецкие колонии, основанные императрицей и чрезвычайно меня интересовавшие.
Мое пребывание в Киеве было для меня очень приятно. Местный губернатор генерал Воейков, родственник моего мужа, был очень образованный человек; в молодости он служил по коллегии иностранных дел, и ему поручались деликатные дела с иностранными дворами, вследствие чего он много путешествовал и видел множество людей. Веселый характер, который он сумел сохранить, несмотря на преклонный возраст, и интересный, поучительный разговор делали из него весьма приятного собеседника. Мы проводили с ним целые дни, и он даже сопровождал меня при осмотре пещер. Они очень любопытны: это целый ряд углублений, высеченных в горе, на которой выстроен город. В некоторых из них лежат тела святых, живших в них, удивительно хорошо сохранившиеся. Собор Печерского монастыря[99] замечателен старинной мозаикой, покрывающей стены. В одной из церквей есть фрески, изображающие вселенские соборы до отделения церквей. Эти фрески необыкновенно красивы и написаны, вероятно, великими художниками.
В Киеве давно уже были академия[100] и университет, в которых несколько сот студентов обучались даром. В мое время еще существовал у них обычай петь каждый день под окнами богатых обывателей псалмы и духовные стихи; их за это щедро награждали, а они отдавали деньги своим наставникам. Наука проникла в Киев из Греции задолго до ее появления у некоторых европейских народов, с такой готовностью называющих русских варварами. Философия Ньютона[101] преподавалась в этих школах, в то время как католическое духовенство запрещало ее во Франции. Кроме Печерской лавры я посетила много замечательных монастырей и церквей. Я употребила на это путешествие почти три месяца и с удовольствием заметила, что оно очень благотворно повлияло на здоровье моих детей и обошлось не особенно дорого, так как я все время ехала на своих лошадях.
На следующий год я отправилась в Петербург, твердо решившись добиться разрешения поехать за границу. Как дворянка, я имела на это полное право, но, как кавалерственная дама, я обязана была испросить на то позволение императрицы. Я отложила свою просьбу до годовщины восшествия на престол, которая праздновалась в Петергофе. Предварительно я говорила всем о своем желании попутешествовать за границей и на вопрос, имела ли я на то разрешение государыни, отвечала, что я ее еще об этом не просила, но что вряд ли она мне откажет, так как я ничего не сделала, что могло бы лишить меня права, присвоенного каждому дворянину. В день восшествия на престол, на балу в Петергофе, я как бы нечаянно стала рядом с иностранными министрами и вступила с ними в разговор. Императрица подошла к ним и, между прочим, заговорила и со мной. Я отвечала на ее вопрос и, боясь упустить удобный случай, немедленно же одним духом попросила ее отпустить меня на два года в иностранные края для поправления здоровья моих детей. Она не решилась отказать мне.
– Мне очень жаль, что такая причина принуждает вас путешествовать, – ответила она, – но, конечно, княгиня, вы свободны уехать, когда пожелаете.
Когда императрица отошла всего на несколько шагов, я попросила камергера Талызина[102] сказать моему дяде, министру графу Панину, чтобы он велел приготовить мой паспорт, так как я только что получила разрешение ее величества ехать за границу.
План мой удался. Вскоре я уехала из Петербурга в Москву и Троицкое, чтобы устроить свои дела и с первым санным путем отправиться за границу. Когда граф Панин и другие лица, принимавшие во мне участие, спрашивали меня, хватит ли у меня средств на поездку, я отвечала, что буду путешествовать под чужим именем и буду тратить деньги только на еду и на лошадей. Я вернулась в Петербург в декабре и в том же месяце отправилась в Ригу. За несколько дней до моего отъезда помощник секретаря кабинета принес мне от имени ее величества четыре тысячи рублей. Не желая раздражать императрицу отказом от этой смехотворной суммы, я принесла счета моего седельника и золотых дел мастера, доставившего мне несколько серебряных дорожных вещей.
– Вы видите эти счета, – сказала я ему, – они еще не оплачены; потрудитесь положить на стол нужную для их оплаты сумму, а остальное возьмите себе.