
Полная версия:
Пять пословиц за венец

Дарья Скриница
Пять пословиц за венец
Присказка
Громко хлопнули, распахнувшись, резные дубовые двери, и разговоры на пиру захлебнулись. По палате промчалась волна холодного ветра, разом погасив добрую половину свечей. Сбились гусляры, в проходе меж столами столкнулись впотьмах двое потешников.
– Стой! – гаркнул в спину незваной гостье высокий гридень, что стоял в карауле у двери, да куда уж…
Вошла – и никто помешать не смог.
Глаза у неё были – что два раскалённых угля, будто в них из свечей огни перекочевали. В чёрных лохмотьях, а лицо такое грязное, что и не разобрать, девица или старица. Седые волосы распущены и взлохмачены. Девки носят волосы в косу, мужние жёны – под убор. А эта – кто такая? Нищенка? Блудница? Юродивая?
Яробой опомнился быстрее всех. Князю первому в бой идти, князю первому и гостей привечать. Встал, огладил русую бороду, расправил плечи, из которых, несмотря на преклонные лета, силища всё уходить не хотела. Грозно зыркнул на растерянно замерших у дверей гридней – уж он с них потом спросит за то, что на княжеский пир кто-то незваным смог заявиться.
– Будь здрава, мать, – пробасил он осторожно. – Проходи, садись. Угостись на моём пиру. У нас нынче радость большая: дочку замуж отдаю. Выпей вина. Эй! Зажгите свечи! Подайте чару!
Князь хлопнул в ладоши, и палаты будто отморозило. Рассыпались по углам челядины, зажигая свечи, встрепенулись гусляры. Потешники же расступились в стороны. А княжна Любонега по обычаю встала из-за стола, поклонилась гостье, взяла под локоть – и не посмотрела, что с лохмотьев на жемчужные рукава грязь осыпалась.
– Изволь, матушка, – сказала девушка с почтением и повела женщину к освободившемуся на лавках месту.
Будь жених свой, речич, или хотя бы светлянин, тоже встал бы и под другую руку гостью повёл. И Любонега стрельнула в него взглядом ясных синих глаз, – подымайся, мол, не срамись! – но шехзаде Хамза и бровью не повёл. У него на родине бояре со смердами и воздухом одним дышать чурались, и княжна ничем боле своего возмущения не показала. Заморский княжич нрава был больно пылкого. Не велел гостью на месте выпороть – и то добро.
– Как звать тебя? – учтиво спросил князь, садясь. – С чем пожаловала?
– Кровяникой люди зовут. – Голос у женщины хрустел, как глиняные черепки под сапогом. – А пожаловала я поглядеть, как родовитые люди живут, чем потчуют, каковы у них дома, каковы платья. На тебя, княже, взглянуть хотелось.
Она отчего-то не садилась, и Любонега, чтобы занять тревожные мгновения, принялась наполнять Кровянике блюдо и чарку. Иноземный боярин из свиты жениха споро зашептал ему на ухо перевод. Оба носили высокие уборы из шелков с самоцветами, и княжна в очередной раз подивилась, как они только головы не роняют от этакой тяжести.
Князь повёл рукой и ответил:
– Ну что ж, увидела. Любо тебе?
– Да-а-а, – проскрипела женщина. – Красиво живёшь. А мне собачье место выделил. Обидел. Нет Яробой Вранович, я хочу за твой стол сесть. Вон местечко вижу, как раз для меня.
Сбросила молодую руку княжны, та только охнула – откуда столько силы в старухе? – и прошла к княжескому столу, где словно выбитый зуб пустовало место княгини.
Подхватились с мест княжьи ближники, похватались кто за что, посерел лицом сам Яробой.
– Сядь, Ратко, – сказал он всё же. – И вы сядьте. Негоже на свадебном пиру гостей обижать. А ты, матушка, не серчай. Вдов я. То жены моей место было. На нём уж десять вёсен никто не сидел.
Молодые дружинники переглянулись, но уселись. Их спроси – вышвырнуть дерзкую вон, и дело с концом. Но их князь не спрашивал. Как она вошла? Миновала частокол и двор, по трём всходам поднялась, ни одного караульного не потревожила. Не нищенка она. Ведающая. Гостя обидеть и без того примета дурная, а прогневить ведающую – ещё хуже. Неизвестно ещё, чья она… Если Белолику или Дождю поклоняется, это дело одно. А если Брану? Или самой Мертвинке? Оттого и осадил ближников, оттого и указал раскрытой ладонью на жёнино место.
Кровяника села, приняла чару из рук невесты. Пригубила, да тут же и сплюнула.
– Дрянью поишь гостей, Яробой Вранович, – проскрипела.
Ратко, горячую голову, только княжий приказ на месте удержал. А Хамза резко поднялся, опрокинув тяжёлый стул, процедил что-то на абирском, недобро сверкая чёрными очами. Так сплюнула Кровяника, что забрызгала жениху шитый золотом рукав. Ох, нехорошо! Разом вскипела кровь у князя, как перед битвой.
– Сакинлеш, пренс, – сказал он по-абирски, прося шехзаде успокоиться, так разборчиво и мягко, как только смог. Только бы внял молодой княжич!
Абирец сощурился, отступил от стола на шаг, что-то сказал – будто каркнул. Его боярин вскочил и, выхватив из-за пояса кривой кинжал, ринулся к женщине.
И вдруг зашёлся в жутком крике. Взбух на его груди парчовый халат, вмиг намок и окрасился в багрянец, порвался, раздираемый вставшими торчком рёбрами. А затем его грудь раскрылась и вывернулась наизнанку, поглотив и халат, и руку, и кинжал. Крик оборвался, и боярин с искажённым от боли лицом пал замертво под ноги своему господину.
Любонега как стояла, так и осела на пол без чувств. Всё было в крови – Хамза, Яробой, стол, пол, яства. На одну только Кровянику не попало ни капельки. Палаты залил грохот стульев и вопли, но княжеский зычный голос перекрыл их:
– Никому не подходить!
Он едва сдерживал дрожь. Сильна, проклятая! Всех положит, если хоть один в неё и пальцем ткнуть посмеет.
– Понял я, матушка Кровяника, не просто так ты пришла. Скажи прямо, чего хочешь.
Ведающая встала, осушила чарку вина, щедро разбавленного кровью. Посмотрела сверху вниз на белое лицо княжны, на пропитавшуюся алым золотую косу. Молвила:
– Как похожа твоя дочка на мать…
И такая волчья тоска в этих словах клубилась, что у князя похолодела спина. Понял – за княжной пришла Кровяника. А Хамза, бледный как снег, сдвинул тяжёлые брови и внезапно заступил между нею и невестой. А потом взял да и поклонился незваной гостье – прижав руку к сердцу и опустив её в пол, как принято в Речье. Упал с его головы шёлковый убор, рассыпались вороные кудри, и не стал гордый княжич его поднимать. Тоже, видно, понял.
– Прозти, – сказал.
– Тебя прощаю, мальчик, – ответила ведающая. – К тебе у меня счётов нет, юн ты да глуп, что с тебя, кутёнка, взять. А вот ты… – повернулась она к Яробою.
– Что пожелаешь проси, только не трогай Любонегу! – взмолился князь, и в сердце каждого гостя и гридня звенел отголосок его просьбы.
Не стал он предлагать ни золота, ни каменьев, ни шелков: видел, что не нужно ей это всё. Только повторил тихо:
– Что хочешь проси.
– А мне уже ничего от тебя, княже, не надо.
– Если я прогневил тебя чем, мне и ответ держать. Ты только скажи.
– Если… – горько ответила женщина, покачав лохматой головой. – Ты вглядись в моё лицо внимательней, Яробой свет Вранович.
Князь вгляделся – и изменился в лице. Задрожала борода, побежали по щекам слёзы, которых уже десять вёсен никто не видел.
– Вижу, узнал. И раскаиваешься.
Медленно кивал князь, не находя голоса.
– За то, что раскаиваешься, помилую дочку твою. Хотела я её убить, луна да солнце тому свидетели… Слушай, княже Яробой. И вы слушайте. Не видать Любонеге Яробоевне счастья замужем, если только сами силы вышние на её сторону не встанут да судьбу не повернут. Рождаться будут её дети мёртвыми. А только с тем живые родятся, у кого пять пословиц сбудутся. Ты же, князь, поди завтра на заре да кинься грудью на пику – только тогда пощажу её. А не исполнишь – вернусь и нутром наружу её лоно выверну.
Сморгнул князь слезинку, а как открыл глаза – Кровяники в палатах уже не было.
Сказ Первый, в коем Гласная испортила сенокос
До обеда было далеко, а солнце уже жарило во всю мочь, и к насквозь пропотевшему Горисвету так и норовили прилипнуть оводы. Парень изнывал от зноя, но рубахи не снимал – какая-никакая защита. Старшие братья, Неждан и Крут, работали косами чуть вдали, и зловредным мухам никак не удавалось сесть на их мерно двигающиеся спины. А младшего сына Твердята в этот раз взял вязать снопы, а за этой работой нет-нет да и остановишься на миг. А где остановился – там тебя кусачая тварь и достала. Самого же Твердяту мухи отчего-то не донимали, сосредоточив всё внимание на Горисвете. Видно, как любила говорить матушка, Светик и впрямь был весь сахарный, как медок.
Вслух он, тем не менее, не жаловался. Батюшка этого не терпел и мог тут же приложить розгой, даром что дитачка был уже на голову выше родителя и на пядь шире в плечах. Но даже и не в батюшкиной строгости дело было – не хотел больше Горисвет Твердятич быть сахарным Светиком. Ну какой он Светик, у него уже борода проклюнулась.
Он растянул солёные от пота губы в улыбке назло оводам и лютовавшему Белолику – богу небесных светил. Надо думать о хорошем. В такой день Орлинка хорошо прогреется, и на закате можно будет пойти поплавать. Свежая стерня приятно покалывает привычные к босой ходьбе ноги, а уж запахи над полем стоят…
Горисвет подхватил два тонких пучка колосьев, свил длинное перевясло, обернул его вокруг почти готового снопа, связал и залюбовался своей работой. Пшеница по цвету была как коса Миланы, что бегала хвостиком за Крутом. Вздохнув, он принялся нагребать солому для нового снопа. В мокрую шею впился овод, Твердятич дёрнул плечом и чуть не выронил пшеницу, заслужив неодобрительный взгляд отца.
– Эге-е-ей! – пролетел вдруг над пашней звонкий девичий голос.
Милана, стоило только вспомнить о ней. Опять, небось, Круту холодного киселя принесла. Оно и понятно, брат – парень видный: ресницы как у девицы, глаза смешливые зеленющие, а на коне скачет так, будто на нём родился. И от киселей Миланиных никогда не отказывался. Прихлёбывал, глядя на девушку поверх черпака, утирался рукавом, улыбался лукаво. Да только и пироги от мельниковой дочки он тоже не отвергал. А рубаху ему дочка старосты зашивала. А больше девок незамужних в становках Сырые Глины и не было.
– Эй! – Милана махала, и Горисвет заметил, что в этот раз она с пустыми руками. – Твердята Годинович!
Домчалась, упёрлась в колени ладонями, выпрямилась и торопливо пошла к разогнувшему спину Твердяте, и личико у неё было донельзя удивлённое. Крутовых девиц отец уже привык видеть, но к нему самому Милана обычно просто так не подходила.
– Твердята Годинович, там… Гласная прилетела! Сидит у колодца, ждёт, пока все становки соберутся. Она такая… – прижала руки к сердцу и лишь головой покачала.
Твердята поднял седые брови.
– Гласная, говоришь? Чья? Случилось чего?
– Не ведаю, Твердята Годиныч. Отказывается говорить, велит всех звать.
– Ну, пошли. – И рубанул воздух кулаком, приказывая сыновьям остановить работу.
Горисвет мигом позабыл и о жаре, и об оводах, и о матушкиных детских прозвищах. О Гласных он слышал много, да не видел ни разу, и не знал никого, кто б видел. К ним в становки и сказители-то бродячие от силы раз в год захаживали : уж больно далеко стояли Сырые Глины от судоходных рукавов Орлинки и мало-мальски удобных дорог. Только боярские за данью заезжали да и всё. А тут такое. Разговоров на месяц будет!
И правда, интересно, чья? Ближайший боярин – их, сыроглинский, – сидел выше по реке в становище Дубовое, но оттуда проще конного прислать, чем Гласную. И, положа руку на сердце, не особенно-то Горисвет и верил в этих созданий.
Однако глаза у Миланы были что два блюдца, – с такими глазами небылицы не сочиняют. Из чистого уважения не бросился Горисвет вперёд отца к становкам. А когда подошли, у колодца уже изрядная толпа собралась. Их поле дальше всего было, и вестница, видно, дожидалась только их.
Парень, отбросив взрослую серьёзность, которую в последнее время усиленно старался перенять у брата Неждана, взобрался вместе с детворой на старую черёмуху и впился глазами в сидящую на лавке у колодца Гласную.
Ох и дивная она оказалась! Василькового цвета, ростом с хорошую козу, тело птичье, хвост с длинными перьями, лицо человеческое, и прекрасивое, даром что такое же синее. А надо лбом хохолок словно венец из пёрышек – заглядение одно. На шее у птицы была расписная сума из червлёного льна, и на лазоревых перьях она казалась яркой, как закатное солнце на сумеречном небе. Гласная оглядела сыроглинцев, спрыгнула с лавки, и Горисвет аж охнул от изумления. Шуйца у неё была птичья, а десница – человечья. Ловко стоя на когтистой лапе, вестница залезла рукой в суму, достала сложенную вчетверо грамоту, лихо развернула и принялась читать:
– Слово Яробоя Врановича, князя Белодольского! – начала Гласная, и таким половодьем разлился по Сырым Глинам её голос, что ни о чём другом даже думать не получалось. – Всякому молодцу неженатому, будь он стар или млад, здрав или немощен, беден иль богат, холост или вдов, явиться в стан Бел Дол, ни дня не медля.
По толпе побежал ропот. А жатва как же? Гласная продолжала, будто мысли их прочла:
– За урожай пусть берутся бабы, девицы да женатые мужья. От дани на сей раз всех освобождаю. А боярам убыток из княжеской казны дозволяю восполнить.
Разом замолкли Сырые Глины. Ни собака не тявкнула, ни курица не заорала. Казалось, даже оводы расселись княжье Слово послушать.
– Княжне Любонеге Яробоевне суженого ищу. Её руку и мой княжеский венец получит тот, у кого пять пословиц сбудется. А кто моего указа ослушается, тому во двор Свору пущу, дом его предам огню, а семью со всеми чадами и домочадцами – лютой смерти.
Разгорячённая на солнцепёке спина Горисвета разом остыла. Свора, самого Брана-бога верные псы, которые невесть за что князьям Бела Дола служат. Говаривают, размером они с целого быка, о двух пастях, левая пламень изрыгает, а правая саму душу из тела вырывает. Брановыми псами матушка их малых пугала, чтоб не ходили по ночам за околицу. Горисвет, конечно, не верил, выбирался из избы и лазил к соседке вишню воровать.
Но он и в Гласных не верил. А всё ж – вот она, стоит у сыроглинского колодца. Грамоту княжью бережно складывает, а на синей руке золотой перстень с яхонтом сверкает.
Грянул гром вопросов, но княжья вестница слушать не стала. Застегнула суму, легко вспорхнула и полетела на восход. У самого окоёма встретилась с другой крошечной васильковой точкой, и за лесом они скрылись вместе.
Горисвет выдохнул. Разжал онемевшие пальцы – он и сам не заметил, как стискивал шершавую черёмуху. Становчане не расходились. Бурлили Сырые Глины разговорами, словно лужа под ливнем. Прижимая ко рту тонкие руки, стояла влюблённая в Крута мельникова дочь, и с таким же ошарашенным лицом – старостина. Завели плач мамки и бабки. Тёрли бороды отцы. А их старшего брата Неждана жена так крепко за локоть держала, что он слегка морщился, но руки не отнимал – понимал, перепугалась она.
А Горисвет слез с дерева, подошёл к родителям и робко спросил:
– Батюшка, матушка… Ну, я пошёл?
– Да куда ж ты! – всплеснула руками Благонрава. – Светик! А котомку собрать? Сухарей хоть в дорогу… А спать на чём? А обутку какую? Да умойся! Куда ты к княжне такой поедешь?
Она заозиралась в поисках Крута. Средний Твердятич, будто загнанный олень, пятился, переводя глаза с отца на мать, да с матери на Горисвета.
– Крут свет Твердятич! – решительно выступила вперед бледная чернокосая дочка мельника. – Женись на мне, Крут. Нынче же!
– Да разве так дела делаются? – ещё больше всполошилась Благонрава. – А сваты? А столы накрыть как же? Да где ж это видано?
Твердята Годинович смурнел с каждым словом.
– Или так, – отрезала она, – или Свора.
Не робкого десятка девка была. Это ж надо так осмелиться – при всём честном народе сама сватается.
– Нет, погоди, а что это сразу на тебе? – упёрла старостовна руки в бока. – На мне женись, Крут.
Обернулась мельниковна, ожгла соперницу грозным взглядом.
– Я первая вызывалась, мой он!
– Ты вздорная, а я смирная. Твердята Годинович, Благонрава Ждановна, она едва через порог, тут же свои порядки наводить примется! А я вам доброй дочерью буду, слова поперёк не скажу, я…
– Ишь, хорошая какая! – перебила первая. – Как Крута выручать, так я первая вышла, а как ластиться, так ты тут как тут?
А Милана просто взяла да и расплакалась.
Крут бочком отступал за хаты к огородам. Сыроглинцы собрались кольцом вокруг нового зрелища. Что сынки пойдут счастья пытать, за княжнину руку бороться, это они ещё обсудить успеют. А на девичью драку кто же поглазеть откажется! Матушка охнула, прижав руку к щеке. А батюшка крякнул и сказал:
– Ну вот что, дети. Ты, Крут… Крут! А ну, вернись! Ты, давай, выбери, на которой из двоих нынче женишься. А ты, Горисвет, Милану замуж проси. Вижу, люба она тебе. Благонрава, ступай, рубахи свадебные готовь им, да пир какой ни есть собирай.
– Нет! – воскликнул Горисвет, и с изумлением услышал, как одновременно с ним ответил то же самое Крут.
– Как это нет? – ох и потяжелел голос у старого Твердяты! – Отцу перечить будете?
– Светик, не надо… – пролепетала мать, боязливо поглядывая на мужа.
– Не по сердцу я Милане, мама, – ответил младший Твердятич. – Зачахнет она со мной. Милана, пойдёшь за меня? Нет? Ну, вот ви…
– Да, – пискнула Милана, – но только если Крут тоже женится, и две свадьбы разом сыграем!
Спорщицы разом обернулись, ища глазами возлюбленного, но того уже нигде было не видать.
– Ничего, – процедил Твердята. – Есть захочет – вернётся. Всё, хватит воздух сотрясать попусту, жатва стоит. Жена, домой ступай. Неждан, Горисвет – на поле. Да поживей! – и зашагал к пашням.
Спина у него была прямая, точно оглобля, сжимались и разжимались пудовые кулаки. Сыновья поспешили за ним.
В голове у Горисвета шумело. Не то что оправиться от княжеского наказа – даже осознать его парень не успел, а тут новая напасть на его голову свалилась. Жениться. Без сватов, без гаданий, без благословений жреческих… Как же им с Миланой благая Лелея счастье дарует, если ей даже не сказал никто, что они женятся? Он даже не помнил, стояли ли в толпе родители Миланы, или ушли уже. А самое тошное – не любила она его.
Но лучше свадьба, чем Свора, так ведь?
Остаток дня как банным паром заволокло – ни взглянуть, ни вздохнуть. Горисвет крутил перевясла, вязал снопы, снова крутил, снова вязал; впереди широко раскачивалась спина Неждана. Отец сперва был рядом, потом запропал куда-то, а позже на поле вернулся Крут, и спина его была вся исполосована. Молчал брат, смотрел в землю и с Нежданом больше не перешучивался. В молчании работу справили, в молчании отобедали. Матушка пыталась о чём-то говорить, да только повисали её слова под потолком сизым дымом, и будто душили – совсем им места за трапезой не было.
После обеда Крут, тёмный как ночь, надел рубаху, старостиной дочерью заштопанную, и пошёл с отцом к ней свататься. Славная она была. Трудолюбивая, ласковая, лицом пригожая. И Крут её всегда улыбками так легко одаривал, а нынче шёл к ней как на тризну, а от неё вернулся – краше в гроб кладут.
И Горисвет его понимал. Он раз с Миланой у колодца столкнулся, когда матери помогал воды натаскать, и оба стыдливо отвернулись друг от друга. Неправильно всё было. Так жениться – всё равно, что Лелее на святилище плюнуть. Не такой любви богиня покровительствовала.
А вечером, когда все дела были наконец переделаны, Горисвет убежал на реку. Не столько поплавать, сколько просто от людей скрыться.
Орлянка здесь была неглубокая, текла медленно – одно удовольствие было купаться. Но Горисвет как зашёл в воду по пояс, так и простоял Дождь весть сколько. Истлел и погас закат, небо стало сереть, по плечам прокатился ночной холодок, и воздух стал прохладнее воды, а он всё стоял и стоял. Затем вздохнул глубоко – ладно уж, такая воля родительская – и повернулся из воды выйти.
Да так и замер. На берегу, обхватив колени руками, сидела Милана.
– Ты чего здесь? – спросил он, чувствуя себя последним дураком.
– То же, что и ты… – тихо ответила ему невеста.
Парень смущённо потёр шею, радуясь, что хоть рубаху не снял.
– Давно сидишь тут?
Она пожала плечами.
– Чего не надо – не видела. Не бойся…
– Милана… Зачем ты согласилась?
Девица молчала.
– Ты же за Крутом всё бегала, отчего вдруг?
– Дурень ты, Светик, – ответила она, жёстко провела рукавом по лицу, вскочила и ушла, удивительно громко топая по земле босыми пятками.
Горисвет посмотрел ей вслед, ничего не понимая, выругался в полголоса и уселся прямо на дно, уйдя под воду с головой. Девки… Что же им мешает говорить толком, что всё обмолвками да намёками? А что мыслей её не ведает – так сразу и дурень… Он вынырнул, вышел на берег и отправился домой, мелко дрожа от холода и усталости. Не первая жатва на его коротком веку, и не самая тяжёлая, но такая немочь его охватила впервые.
– Ты и впрямь дурень, Светик, – прозвучал сердитый голос, когда парень уже входил на отчий двор.
На плетне сидела кошка Сорока и натирала лапкой белую щёку.
– Следила что ли за мной?
– Присматривала. Не хватало ещё, чтоб ты решил к водяницам пойти женихаться…
– Да ну тебя, кишка мохнатая… – устало огрызнулся Горисвет, взял её на руки и погладил. – Я не топиться, я думать ходил.
– Надумал чего?
Они зашли в избу, парень ссадил кошку на лавку и принялся стягивать мокрую одёжу, а Сорока занялась другой щекой, подёргивая чёрным хвостом.
– Вот ты мне растолкуй, чего ей надо от меня? Я ж ей не нравлюсь даже.
– Она как сказала? Только ежели Крут тоже женится. Значит, не пойдёт в Бел Дол. Останется в Сырых Глинах жить. Смекнул?
– Нет, – честно сказал Горисвет.
– Как есть дурак… Хочет Милана его к Сырым Глинам привязать, чтоб хоть иногда на него глядеть можно было. И ради того за тебя пойти готова.
Замерла рука Горисвета, потянувшаяся за сухой рубахой.
Вона чего. За него, значит, замуж, чтобы на Крута своего ненаглядного любоваться.
И такая его злость взяла, что рука сама собою сковалась в кулак и жахнула по лавке. Руку пронзило болью, а лавке ничего не сделалось, и парень почувствовал себя глупо.
– А ну не шумите там, – донёсся из избы отцовский голос. Тот всегда ложился рано.
Не час и не два провозился Горисвет на полатях – всё не шёл к нему сон.
– Сорока, спишь? – позвал он подругу шёпотом.
Кошку было не слыхать. Тогда он спустился тихо на пол, прошёл к двери с детства известным кривым путём, ступая точнёхонько туда, где не скрипели половицы, захватил по пути краюху хлеба и вышел во двор.
Ночь выдалась на диво холодная, будто осень уже. Ветер щипал его за кончик носа, изо рта вылетали маленькие облачка. В детстве Светик всегда представлял себя огнедышащим брановым псом или Змеем Смертичем. Он сделал длинный выдох и тут заметил сидевшего на ступенях Крута.
– Что, братишка, – сказал он невесело, – не спится?
– Уснёшь тут…
Немного помолчали.
– Крут, неправильно всё это. Мне Сорока, знаешь, чего сказала?
– Чего? – в голосе брата и толики любопытства не было.
Оно и понятно, ему самому есть о чём думать, кроме кошки. Горисвет помялся и передумал.
– Да так… Болтает…
Посидеть в одиночестве на крыльце не вышло, и младший Твердятич хотел уже воротиться, но тут приметил красные огоньки над полем.
– Крут, гляди, что это?
– Да ничего там… – брат запнулся.
Огоньки резво приближались, подпрыгивая, и на пашне промеж свежих снопов за ними оставались тлеющие следы. Крут встал. Горисвет подался вперёд. Как есть – точно к ним двигаются! У парня сердце замерло, наполняясь смутным страхом. А когда те пересекли поле – подхватилось и затрепыхалось в груди, как мотылёк.
Не огоньки это были. Два пса о двух головах.
– Свора! – в ужасе прошептал Крут. – За нами, Светик! Бежим, схоронимся где-нибудь!
И потянул младшего брата за воротник. Но Горисвет стряхнул его руку и промолвил вдруг с невесть откуда взявшейся твёрдостью.
– Не пойду.
– Да ты ума лишился? Убьют нас! – и схватил вновь.
“Беги!” – исходился криком тонкий голосок внутри у Горисвета.
Но он отчего-то шагнул псам Брана навстречу.
– Крут, – вымолвил он, – князь грозился двор и семью огню предать.
Брат остановился, и рука его ослабла, выпустив рубаху младшего.
Псы легко перемахнули плетень и встали во дворе. Ох и страшны они были. Точно как в сказках: в одной пасти огонь клубится, в другой – тьма непроглядная, под лапами трава тлеет, а глаза – что дальние звёзды. И глядел Горисвет в эти звёзды снизу вверх, круто заломив шею.
А пёс, что побольше был, опустил к нему одну чёрную голову, дохнул жгучим дымом и словно в самую душу заглянул.
– Гляжу, – прорычал он, – передумал ты, человечий псёныш. И ты, – повернулась к Круту другая голова, – передумал. А жаль. Голоден я.

