
Полная версия:
Оружейникъ. Клеймо третьего сорта
— Мерь, — сказал он.
Я поднёс мерник и стал считать до десяти.
Костяная шкала была размечена мелко, по одной единице, и чтобы прочесть её при лампе, надо было наклониться.
Я наклонился.
Потом я выпрямился, потом наклонился снова, потому что решил, что мне показалось.
— Ну? — сказал дед.
— Сорок одна, — сказал я.
Дед молчал.
Я поставил замок в ящик, и всю ночь он простоял в покое, и утром я померил снова и вычел.
— Утечка девятнадцать процентов, — сказал я.
Я сел на чурбак напротив деда и попробовал сказать это как-нибудь обыденно, и не вышло.
— Сорок одна при девятнадцати. Третий сорт, нижняя граница, но третий. Настоящий третий, мереный.
Дед взял замок со стола, подержал на ладони, будто взвешивал, и положил обратно.
— Савва мой подавал шестьдесят, — сказал он. — И его назвали жуликом.
Он посмотрел на меня.
— А ты принёс сорок один. И тебя тоже назовут.
Глава 4. Приказчик
Про Тулиных я к пятнице знал уже достаточно, чтобы понимать, почему дед при их имени делается деревянным.
Устроено это было так.
Дом Тулиных держал в уезде подряд на скобяной товар. Всё, что в уезде делалось из железа и не было оружием, шло через них: замки, скобы, петли, засовы, печные приборы. Мелкие мастерские вроде нашей работали им в поставку.
Мы делали замок и отдавали его Тулиным по сорока копейкам. Тулины везли его в Тулу и продавали по рублю двадцати.
Юридически всё было чисто. Клеймо ставила Палата, дом его не касался. Дом просто покупал дешево и продавал дорого, и ровно за это он и назывался домом.
— А если не им? — спросил я.
— Кому? — сказал дед.
— Ижевским. Да хоть на торг в Тулу самим.
Дед посмотрел на меня почти с жалостью.
— А наряд нам кто пишет, — сказал он.
Я подумал и понял.
Наряд Палаты на восемь замков приходил не с неба. Его писали по заявке подрядчика. Подрядчиком был дом Тулиных. Значит, если мы отказываемся продавать Тулиным, то в следующем месяце нам просто не напишут наряд, а без наряда мы не имеем права сделать ни одного замка.
Не кабала, не угроза, ничего противозаконного. Просто бумага, которую пишет не ты.
— Красиво, — сказал я.
— Чего?
— Красиво сделано, говорю.
Дед хмыкнул и ушёл запрягать.
Селиверстов приехал после обеда, на хорошей рессорной тележке, и первое, что я подумал, когда он выпрыгнул, — что рессоры у него те самые, каких у меня в сарае лежал обломок.
Был он лет тридцати пяти, в суконном пальто, в чистых сапогах, и у него было приятное лицо.
Вот это оказалось самым неприятным.
Я ждал мордоворота с кнутом. Приехал человек, который при входе снял картуз, перекрестился на образ в углу мастерской и сказал деду:
— Здравствуйте, Егор Саввич. Как здоровье?
— Здоровье, — сказал дед.
— Это хорошо.
Он поставил на верстак свой ящик — поменьше казённого, но из того же дерева, — развязал тесёмку на книге и начал считать.
Считал он вслух.
— Восемь, — сказал он. — Нутряные. Так. По сорока — три рубля двадцать. Пятнадцать копеек долой за вид, Егор Саввич, вы уж простите, тут вот на этом корпус вело и правлено напильником, у меня приёмщик в Туле на такое смотрит. Три рубля пять.
— Пятнадцать копеек, — сказал дед.
— Я бы и не считал, — сказал Селиверстов с настоящим сожалением. — Да у меня книга.
Он положил на верстак три рубля и пятак, и дед взял их и ничего не сказал.
Я стоял у горна и смотрел.
Три рубля пять копеек за восемь замков. Триста рублей за год училища. Я на всякий случай посчитал ещё раз.
Чтобы заплатить за один год моего обучения, нам надо было сдать в дом Тулиных семьсот восемьдесят замков.
— А это что у нас? — сказал Селиверстов.
Он смотрел на верстак.
На верстаке лежал мой замок.
Я не убрал его. Это была целиком моя глупость, и объяснялась она просто: я трое суток не спал нормально, и утром, когда снял утечку, я положил его на верстак и пошёл есть.
Селиверстов взял его в руки.
Он взял его так, как берут вещь люди, которые с вещами работают, — сразу правильно, за корпус, не хватая за ригель.
— Хороший, — сказал он. — Чей?
— Мой, — сказал я.
— Твой, Пётр Андреич?
Он впервые посмотрел прямо на меня, и мне стало понятно, что приятное лицо — это не ошибка природы, а инструмент, и человек умеет им пользоваться.
— Мой.
— А жар чей?
— Мой, — сказал дед от горна.
— Ну, стало быть, ладно, — сказал Селиверстов и успокоился.
И тут я сделал второе, что следовало не делать.
Он вертел замок в руках, щёлкал ригелем, оценивал — и в этом щелчке было одобрение, настоящее, без игры, и мне после трёх ночей и после двадцати четырёх, вписанных вместо двадцати двух, захотелось, чтобы кто-нибудь сказал это вслух.
— Сорок одна, — сказал я.
Селиверстов перестал щёлкать.
— Чего сорок одна?
— Ёмкость. Сорок одна, утечка девятнадцать.
Я и сейчас помню, как в мастерской изменился воздух.
Дед у горна выпрямился очень медленно.
Селиверстов постоял, положил замок на верстак, вытер руки платком — не потому, что они были грязные, а чтобы занять паузу, — и сказал мягко:
— Кто мерил?
— Я.
— Чем?
Я кивнул на стену, на дедовский футляр.
— Домашним.
— Домашним, — повторил Селиверстов. — Егор Саввич, а мальчик у вас в разряде?
— Подручный он, — сказал дед.
— Подручный.
Селиверстов аккуратно завязал тесёмку на книге.
— Статья одиннадцатая, — сказал он. — «Не прошедший училища к пробе не допускается». Егор Саввич, я вас спрашиваю без всякого зла: вы понимаете, что ваш внук только что при мне сказал, что ставил пробу?
— Он не ставил, — сказал дед. — Он мерил.
— А разница в чём?
— Проба — для Палаты. А он для себя.
— Это вы мне говорите, — сказал Селиверстов. — Я-то соглашусь. А в Палате спросят иначе: откуда у вас своё число, если число ставит Палата?
Он помолчал.
— И знаете, что хуже? Хуже то, что число у него не круглое. Если бы он сказал «тридцать», я бы подумал: хвастает мальчишка. А сорок одна — это не хвастовство. Это мерили.
Дальше он сделал то, чего я не ждал.
Он сел на чурбак, поставил локти на колени и заговорил по-человечески.
— Пётр Андреич, — сказал он. — Я вам кое-что скажу, а вы послушайте, потому что вам никто больше не скажет.
— Слушаю.
— В дому Тулиных две тысячи работников, — сказал он. — Четыре горна в одном Туле. Мастеров второго клейма — девять человек. И знаете, что у нас болит? У нас болит, что мы ничего выше третьего сорта поставить не можем.
— Почему?
— Потому что у нас четыре горна и двести рук, — сказал Селиверстов. — Вещь начинает один, кончает другой, калит третий. А жар держится только в том, что сделано одной рукой от первого удара до последнего. Статья третья. И выходит, что чем нас больше, тем мы хуже.
Он развёл руками.
— Дом тридцать лет ищет, как это обойти. Деньги платит за одно: за мастера с ровной рукой, который делает вещь целиком. Такому мастеру дом даёт горн, уголь, железо и сто рублей в год.
Он посмотрел на меня снизу вверх, и смотрел честно.
— Я бы вас взял, — сказал он. — Вот сейчас, с этим замком. Я бы вас свёз в Тулу, определил в мастерскую, и через год вы бы ходили в сапогах и ели мясо. Клеймо ставить вам бы не дали — родовое не снимается. А работать бы дали.
— Под тулинским клеймом.
— Под нашим, — согласился он без всякого стыда. — А под каким ещё? Под вашим нельзя. Ваше запрещено с пятьдесят девятого года.
В мастерской было очень тихо.
— Нет, — сказал я.
Селиверстов кивнул, как будто ждал этого и даже был доволен.
— Я так и думал, — сказал он. — Вы на отца похожи.
Он встал, одёрнул пальто и взял мой замок с верстака.
— Это я возьму, — сказал он.
— Это не в наряде, — сказал я.
— Так и я не по наряду беру, — сказал Селиверстов. — Я беру на поверку. Вы при мне объявили число, которого по вашему роду быть не может, и мерили домашним прибором без права. Я обязан показать вещь в Палате. Если я этого не сделаю, а потом окажется, что знал, — это мне каторга, Пётр Андреич, не вам.
Он положил замок в свой ящик и завязал тесёмку.
— Отдайте, — сказал я.
— Не отдам.
— Это моя работа.
— Ваша, — сказал он. — И я её, между прочим, запомнил. Вещь хорошая. Если бы вы молчали, я бы её у вас купил за рубль и никому не сказал, и мы бы с вами сейчас не разговаривали.
Он надел картуз.
— Говорить вредно, — сказал Селиверстов. — Это самое главное, чему я в жизни выучился. Жалко, что бесплатно.
Он дошёл до двери и обернулся.
— В начале недели приедет пристав, — сказал он. — Не от меня. Я подам бумагу сегодня, он приедет сам, потому что ему по бумаге положено.
И добавил, уже совсем мягко:
— Егор Саввич, уголь-то припрячьте. Не мой совет, а так, по-соседски.
Глава 5. Вызов
Пристава мы ждали три дня.
В субботу дед перетаскал уголь из мастерской в подпол и завалил сверху репой. В воскресенье он вынул из-под половицы жестяную коробку, ушёл с ней куда-то на час и вернулся без неё.
Где она теперь лежала, он мне не сказал, и я не спросил.
В воскресенье же он меня проинструктировал.
— Мерника не видел, — сказал он. — Чисел не называл. Приказчику сказал по глупости, с чужих слов. Чьих слов — не помнишь.
— Он меня спросит, откуда число.
— С базара слышал.
— Дед, я назвал сорок одну и девятнадцать. Такое на базаре не слышат.
Старик посмотрел на меня.
— Ты, Петька, вот что пойми, — сказал он. — Пристав не затем едет, чтоб правду узнать. Он затем едет, чтоб бумагу закрыть. Ему надо, чтоб в бумаге сошлось. Дай ему, чем закрыть, и он уедет.
Это было, пожалуй, лучшее объяснение государственного устройства, какое я слышал в двух жизнях.
Ждать я не умел никогда, поэтому ждал с пользой.
Я сел и начал писать.
Бумаги у нас не было, была пачка старых нарядов за прошлые годы, исписанных с одной стороны. Карандаша тоже не было, был уголёк и позже — свинцовая палочка, которую я отлил сам из грузила.
Я писал с чистой стороны, мелко, и первое, что я написал сверху, было:
Что мы знаем о пробе.
Дальше шли четыре строки.
Первое. Проба мерит два числа: ёмкость и утечку за сутки покоя.
Второе. Утечка мерится в покое. Под нагрузкой вещь отдаёт иначе, и это число никто не мерит.
Третье. Жар держится только в том, что сделано одной рукой от первого удара до последнего. Это статья третья, и её знают все.
Четвёртое. Бирки на нашу работу заполняют до поверки. Значит, по нашему роду проба не мерит, а переписывает.
Я посмотрел на эти четыре строки и подумал, что в прежней жизни назвал бы это «предварительные данные» и постеснялся бы показать начальнику.
А потом подумал, что в этом мире, кажется, таких четырёх строк нет ни у кого.
Кроме одного человека, который поехал с ними в Тулу восемь лет назад.
Пристав не приехал.
В понедельник утром по улице прошёл почтарь, и я его увидел из окна мастерской, и сначала не понял, что он идёт к нам, потому что к нам не ходят.
Он постучал в дверь мастерской, заглянул, нашёл глазами деда и сказал:
— Кречетову. Пакет казённый, под расписку.
Дед вытер руки и расписался крестом.
Я смотрел на этот крест и думал, что человек, который на глаз берёт температуру стали с точностью до пятидесяти градусов, не умеет написать свою фамилию.
Пакет был из плотной бумаги, с печатью на шнуре и с орлом.
Дед подержал его, повертел и отдал мне.
— Читай.
Я сломал печать.
ИМПЕРАТОРСКОЕ ОРУЖЕЙНОЕ УЧИЛИЩЕ, в городе Туле.
Кречетову, Петру Андрееву, посада Кречетово, одарённому, по спискам Палаты клейм за 1888 год.
На основании Устава о мастерстве с жаром, по достижении полных шестнадцати лет, Вы призываетесь к обучению и обязаны явиться в училище к 15 ноября сего года.
Плата за содержание и обучение — триста рублей в год, вносится родом призываемого вперёд за год.
При невнесении платы обучение производится на казённый счёт, с обязательством прослужить по окончании десять лет в месте, определённом Палатою.
Неявка почитается уклонением и влечёт взыскание по закону.
Я прочитал это вслух, целиком, два раза, потому что в первый раз не поверил в один абзац.
Потом я положил бумагу на верстак и сел.
— Это не от Селиверстова, — сказал я.
— Нет, — сказал дед.
— Это по возрасту. Я в их списках с восемьдесят восьмого года. Мне тогда было пять.
— Пять, — согласился дед. — Приезжали, мерили. Всех мерят, кому пять. У кого жар есть, того пишут.
— И через одиннадцать лет вызывают.
— Вызывают.
Я посмотрел на орла на печати.
Вот что меня в этом добило. Не Селиверстов с его приятным лицом, не поверщик со своими двадцатью четырьмя. Их я понимал: люди, у которых работа и книга.
А это было другое. Это была машина, которая завели меня в список, когда мне было пять, и которая ровно через одиннадцать лет выплюнула бумагу и предъявила счёт. Без злобы. По расписанию.
— Дед, — сказал я. — А если я не поеду?
— Уклонение, — сказал дед. — Взыщут с рода. Чем взыскивать, у нас нет, значит опишут мастерскую.
— А если поеду за казённый?
Дед не ответил.
Он отошёл к горну, сел на свой чурбак и стал ковырять палкой в золе.
— Дед.
— Казённый счёт платит в казну дом, — сказал он. — За тебя заплатит дом, и в службу тебя Палата определит к тому дому, который платил. На десять лет.
— К Тулиным.
— К Тулиным, — сказал дед. — Или к Златоустовым, если в тот год они больше внесут. Да какая тебе разница.
Он поднял голову.
— Десять лет, — сказал он. — С шестнадцати до двадцати шести. И клейма тебе всё равно не дадут, потому что родовое не снимается. Ты будешь делать им вещи за харчи, а ставить на них будут их.
Я сидел и смотрел на лист с орлом.
Селиверстов предлагал мне то же самое за сто рублей в год, добровольно, и я отказался, и он уехал почти довольный.
А теперь то же самое приезжало ко мне казённым пакетом, бесплатно и без права отказа, и я наконец понял, почему он уезжал довольный.
Ему не нужно было меня покупать. Ему нужно было только подождать до пятнадцатого ноября.
В тот же день я пошёл по посаду занимать.
Я не надеялся. Я перебирал варианты, потому что перебрать их надо все, даже заведомо пустые, — иначе потом будешь всю жизнь думать, что один не проверил.
Начал с дьячка.
Дьячок Кузьма был человек грамотный, жил при церкви, держал десяток ульев и слыл в посаде богатым, потому что у него были книги.
Он выслушал меня, посчитал на счётах, которых у него не было, покивал и сказал:
— Петя, у меня три рубля сорок. Все.
— Понял.
— Я бы дал, — сказал он, и это была правда. — У меня нету.
Он помолчал и ушёл в заднюю комнату, и вернулся с листом хорошей бумаги.
— Вот, — сказал он. — Это возьми.
— Зачем мне бумага?
— А затем, что ты в Тулу писать будешь, — сказал дьячок. — На обороте наряда в казённое место не пишут, его и читать не станут.
Он протянул лист и придержал его на секунду дольше, чем надо.
— Отец твой у меня тоже за бумагой приходил, — сказал он. — В марте, перед Тулой. Я ему два листа дал.
Мельник Фрол отказал по-другому.
Он не сочувствовал. Он сидел на ларе, смотрел мимо меня и спрашивал по делу.
— Под что?
— Под работу. Я отдам с заработка.
— С какого заработка?
— Замки.
— Замки ты дому сдаёшь по сорока копеек, — сказал Фрол. — Это я знаю, у меня шурин в лавке. Триста рублей замками — это восемь лет. Я восемь лет не живу так долго.
— Под мастерскую, — сказал я.
И вот тут он впервые на меня посмотрел.
— Мастерская у вас без клейма, — сказал Фрол. — Егорова мастерская стоит ровно столько, сколько в ней железа, а железа в ней пуда на три. Ты мне что заложить хочешь — наковальню?
Он сплюнул в сторону, беззлобно.
— Ты, малый, не обижайся. Вам не дают не потому, что вы плохие. Вам не дают потому, что с вас взять нечего.
Деньги мне дала соседка.
Та самая, у которой я в октябре выпросил кости и которая тогда посмотрела на меня странно. Звали её Аксинья, лет ей было около шестидесяти, и жила она с сыном и невесткой.
Она вышла к плетню, когда я проходил обратно, и сказала:
— Петька. Поди.
Я подошёл.
Она сунула мне в руку что-то завёрнутое в платок и сразу убрала руки за спину, будто обожглась.
— Это чего? — сказал я.
— Двадцать копеек, — сказала Аксинья. — Мужику моему не говори. И невестке не говори.
— Аксинья Фоминишна, мне триста рублей надо.
— Ну так и что, — сказала она. — Триста у меня нету, а двадцать копеек есть.
Она пошла к дому и уже от крыльца обернулась.
— Отец твой мне печку клал, — сказала она. — Двенадцать лет стоит, ни одна щель не пошла. Иди, Петя.
Итог похода по посаду был такой: двадцать копеек и один лист хорошей бумаги.
Я шёл домой и, честно говоря, был не так расстроен, как должен был.
Потому что кроме двадцати копеек я принёс кое-что ещё, и это второе я в тот вечер записал на обороте наряда, хотя тогда ещё не понимал, зачем.
Что дом Тулиных платит по сорока копеек и об этом знает каждый в посаде.
Что мастерская без клейма стоит цену железа в ней.
И что из трёх человек, с которыми я в тот день говорил, двое по своей воле вспомнили моего отца.
— Сколько у нас есть? — спросил я.
Дед ушёл в избу и вернулся с тряпичным кошелём.
Он выложил на верстак всё, что в нём было, и разложил столбиками, потому что по-другому не умел.
Одиннадцать рублей сорок копеек.
— Это за сколько собрано? — спросил я.
— Как Андрей уехал, так и собираю, — сказал дед.
Восемь лет. Одиннадцать рублей сорок копеек.
Я взял свинцовую палочку и посчитал на обороте наряда, и считать было нечего, но я всё равно посчитал, потому что мне надо было увидеть это написанным.
Триста рублей. Наряд — восемь замков в месяц. Сорок копеек за замок, минус вычеты за вид, значит около трёх рублей с наряда.
Сто нарядов.
Восемь лет и четыре месяца.
— Восемь лет, — сказал я.
— Вот и я говорю, — сказал дед.
Он собрал монеты обратно в кошель, затянул тесёмку и сказал спокойно, как говорят о погоде:
— Поедешь
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

