
Полная версия:
Ключ от кладовой
— А ты чего хочешь: чтобы денга сегодня стала пряником, или чтобы она через год стала двумя денгами?
Гюря честно задумался. Пряник он не пробовал уже очень давно.
— И то, и то хочу, — признался он.
— Так не бывает, — отрезала Домна с той безжалостной прямотой, с какой дети иногда говорят более точную правду, чем взрослые, привыкшие смягчать острые углы. — Отец говорит: всякая денга либо кормит тебя один раз, либо кормит тебя всегда, но не то и другое сразу. Пряник накормит тебя один раз, сегодня, и назавтра ты снова будешь голоден и снова будешь считать ворон. А если ты купишь на эту денгу что-то, что само начнёт приносить тебе денгу — вот тогда у тебя будет не одна монета, а монета, которая рожает монеты.
— А что может рожать монеты? — спросил Гюря, заворожённый этим образом.
Домна отложила палочку и посмотрела на него так, как смотрят люди, которым наконец задали вопрос, на который у них давно готов ответ, но некому было его задать.
— Смотри, — сказала она. — У бондаря Мокея на дворе стоят три бочки, которые он делает на продажу, и стоит его собственный инструмент — тесла, скобели, обручи железные. Инструмент этот — не игрушка, не украшение, он не радует глаз и не греет душу. Но каждый день, что Мокей берёт его в руки, инструмент этот превращается в бочку, а бочка — в деньги. Вот это и есть то, что рожает монеты: вещь, ремесло, дело, которое, пока ты им владеешь и умеешь им пользоваться, само приносит тебе прибыток, работает даже когда ты спишь — потому что назавтра ты снова возьмёшь тот же инструмент и снова сделаешь бочку. А кафтан боярского сына, шитый золотом, — это дело другое. Он красив, он тешит гордость, но он не рожает ничего, кроме зависти соседей, и с каждым годом носки он становится дешевле, а не дороже.
— То есть бочка — это хорошо, а кафтан — плохо? — уточнил Гюря, пытаясь уложить сказанное в голове.
— Кафтан не плох сам по себе, — покачала головой Домна с терпением, неожиданным для двенадцатилетней девочки, — ежели у тебя уже есть десять бочек и денег с них хватает на всё. Плохо, когда у тебя нет ещё ни одной бочки, а ты уже тратишь последнюю денгу на кафтан, потому что хочешь выглядеть так, будто бочки у тебя есть. Вот тогда ты не богатеешь, а лишь притворяешься богатым перед соседями, которые сами притворяются перед тобой, — и оба вы в итоге останетесь голодными, только с виду нарядными.
Гюря посмотрел на свою денгу совсем другими глазами.
— А на что мне тогда её потратить, если у меня нет ни инструмента, ни ремесла?
Домна улыбнулась — впервые за весь разговор — и это была улыбка человека, который знает ответ заранее и рад, что собеседник сам добрался до правильного вопроса.
— Спроси отца, — сказала она. — Только не спрашивай «на что потратить», спроси «во что вложить». Слова эти похожи, а смысл в них разный, как в кафтане и в бочке.
Гюря так и сделал. И ответ Радована на этот вопрос — простой, почти обидно простой для мальчика, ожидавшего какой-то торговой премудрости, — станет темой следующей главы этой книги, а много веков спустя, в редакции чуть более современной, повторится почти дословно в разговоре одной девятнадцатилетней студентки из Великого Новгорода и её деда, разбирающего с внучкой её первую стипендию. Но об этом — позже.
Гюря отнёс свою денгу не бондарю Мокею — инструмент ему был ни к чему, руки его лежали не к бочарному делу, — а отдал её Радовану без единого слова, просто разжав кулак и протянув ладонь. Радован посмотрел на монету, потом на мальчика, потом кивнул, будто получил ответ на вопрос, который сам не задавал вслух.
— Через седмицу, — сказал он, — узнаешь, во что она превратилась.
Через седмицу Радован объяснил: денга Гюри была вложена в долю обоза, что шёл за солью на Каму, — не бог весть какая доля, мельчайшая из мельчайших, но доля. Через два месяца, когда обоз воротился и соль была продана, Гюря получил назад не одну денгу, а полторы. Он смотрел на эти полторы денги с таким лицом, с каким смотрят на чудо, а Радован, глядя на его лицо, впервые за месяц знакомства позволил себе усмешку, не скрытую бородой.
— Вот тебе и весь секрет богатства, отрок, — сказал он. — Не в том он, чтобы найти клад или получить наследство, хотя иным везёт и так. Секрет в том, чтобы понять: денга, которая лежит в кубышке, через год останется той же денгой, а денга, которая работает в чужом деле вместе с твоей верой в это дело, через год станет полутора денгами, а через десять лет, если не трогать прибыток и снова пускать его в оборот, — горой денег, которую сам счесть не сможешь. Только запомни: обоз мог и не воротиться. Соль мог смыть паводок, обоз мог пограбить лихой люд, десятник мог оказаться вором. Всякая денга, что работает, рискует не воротиться вовсе — и тот, кто хочет получать полторы денги вместо одной, должен научиться жить с этим риском, не теряя сна и не становясь при этом безрассудным.
К той поре, когда Гюря прожил на дворе Радована уже третий год и из мальчика на побегушках превратился в подручного, которому доверяли самому вести счёт мелким сделкам, он заметил вещь, показавшуюся ему поначалу странной, а после — одной из самых поучительных за всё время его учения.
Дом Радована Гостятича, если сравнивать его с домами иных новгородских гостей его достатка, был скромен. Не беден — крепок, тёпел, обшит хорошим тёсом, — но скромен: без резных наличников в два ряда, без слюдяных окон во всех горницах, без челяди сверх необходимого. Соседний двор, принадлежавший купцу Ждану Копылову, о котором речь ещё впереди, был выстроен так, что прохожие останавливались поглазеть: с башенкой, с расписными воротами, с крыльцом, украшенным резьбой заморских мастеров.
— Радован Гостятич, — спросил как-то Гюря, набравшись смелости, — отчего у нас двор проще, чем у Ждана Копылова? Ты ведь, люди сказывают, богаче его вдвое.
Радован не обиделся на вопрос — он вообще редко обижался на прямые вопросы, считая обиду на честное любопытство признаком слабого ума, — а повёл Гюрю в кладовую, где хранились долговые расписки, паи в обозах, доли в кораблях, что ходили с ганзейцами до Любека, записи о вложенном в соляные варницы под Старой Руссой.
— Вот мой настоящий двор, — сказал он, обводя рукой полки с грамотами. — Здесь, а не в тесовых стенах, в которых мы спим. Каждая из этих бумаг — это не мёртвая вещь, отрок, а живое дело, которое где-то далеко от нас с тобой прямо сейчас, пока мы разговариваем, либо варит соль, либо гонит меха с Печоры, либо везёт сукно из Фландрии. Каждая из них родит мне прибыток через месяц, через полгода, через год — и этот прибыток я снова пущу не на резные ворота, а на новую долю в новом деле. Терем с башенкой Ждана Копылова, напротив, не родит ему ни единой денги, сколько бы прохожих на него ни любовались. Терем этот — ест. Ест дерево на починку, ест труд плотников на подновление резьбы, ест зависть соседей, которую тоже, поверь мне, приходится оплачивать — то подарком, то уступкой в споре, лишь бы не наживать себе лишнего врага среди тех, кто эту зависть таит.
— Так что же, — спросил Гюря, — совсем нельзя строить хороший дом, пока не разбогатеешь?
— Можно, — ответил Радован, — и нужно, когда денег с избытком и сверх того, что вложено в дело. Я не аскет, отрок, не монах, что бежит от всякого удобства. Я построю себе терем побогаче, дай срок, — вот только сперва хочу, чтобы у меня было двадцать дел, которые кормят меня, а уж потом одно дело, которое я кормлю сам, для радости глаза. Беда Ждана Копылова не в том, что у него красивый двор, а в том, что двор этот у него — единственное, что есть, и куплен он был на деньги, которые могли бы стать двадцатью делами, а стали одной резной башенкой, что не приносит ничего, кроме восхищённых взглядов прохожих, которые, замечу тебе, никогда не одолжат тебе денег в трудный год, сколько бы ни восхищались твоей башенкой.
Гюря запомнил этот разговор на всю жизнь, и много лет спустя, уже сам будучи хозяином немалого дела, скажет своему сыну почти теми же словами: сперва дело, которое кормит тебя, потом дом, который кормишь ты. И ещё через шесть веков внук внуков этого сына, менеджер в московской компании, только что получивший первую в жизни крупную премию, услышит от своего деда почти тот же вопрос на почти тот же лад — но об этом мы расскажем чуть позже, в своём месте.
Ждан Копылов заслуживает отдельного рассказа — не потому, что он был злодеем этой истории (злодеев в ней вообще будет немного, а те, что будут, окажутся куда изворотливее и опаснее, чем простодушный Ждан), а потому, что он представлял собой едва ли не самую распространённую ошибку человека, дорвавшегося до денег: он спутал то, что говорит о богатстве, с самим богатством.
Ждан начинал купцом не хуже Радована — оба вышли из небогатых семей, оба начинали с малого, оба к сорока годам сколотили состояние, которого хватило бы на безбедную жизнь до конца дней. Но там, где Радован каждый лишний рубль возвращал в оборот, Ждан каждый лишний рубль превращал в зримое доказательство собственной удачи. Золочёные сани, в которых он выезжал на торг зимой, хотя от дома до торга было четверть версты пешего ходу, обошлись ему в сумму, на которую можно было купить долю в трёх соляных обозах. Пиры, которые он закатывал по каждому мало-мальскому поводу — удачной сделке, именинам, приезду заморского гостя, — славились на весь Новгород щедростью, и слава эта грела его тщеславие куда сильнее, чем грела бы кубышка с растущим серебром, о которой никто, кроме него самого, никогда бы не узнал.
— Пойми, отрок, разницу, — говорил Радован Гюре, когда они однажды проходили мимо двора Копылова, из ворот которого доносился шум очередного застолья. — Ждан не глуп и не ленив, торговое чутьё у него есть, и в иной год он ведёт дела не хуже моего. Но у него есть слабость, которая рано или поздно съест всё, что он нажил: ему важнее, чтобы люди говорили о нём «вот богач», чем важно быть богачом на самом деле. А это, поверь мне, две разные породы людей, хотя со стороны их первые годы не отличить.
— А в чём разница, если оба богаты? — спросил Гюря.
— Разница в том, что случится, когда придёт трудный год, — ответил Радован. — Плохой урожай, война, мор, перемена торговых путей — рано или поздно трудный год приходит ко всякому купцу, будь он хоть семи пядей во лбу. И вот тогда выяснится, что мои двадцать долей в разных делах хоть одна да выстоит, потому что беда редко бьёт разом по обозу, по варнице и по кораблю, — а терем Ждана в трудный год не станет кормить его ни на грош, потому что терем не умеет становиться серебром обратно, разве что продать его самого, а продавать единственный свой дом в трудный год — последнее дело, после которого назад дороги уже нет.
Прошло не так много лет, и трудный год для Ждана Копылова действительно пришёл — но о нём мы расскажем в своём месте, в конце этой книги, потому что падение выстраивается не в один день, и прежде чем описывать падение, нужно понять как следует, из чего строилось восхождение.
Пока же заметим лишь одно, чему Гюря выучился в тот день накрепко: богатство, которое видно всем прохожим, чаще всего меньше того богатства, которое не видно никому. И человек, торопящийся показать своё богатство соседям, обычно торопится именно потому, что глубоко внутри не уверен, что оно у него есть на самом деле.
Случай же лично познакомиться со Жданом Копыловым представился Гюре в тот же год, когда Радован послал его отнести соседу долговую расписку по мелкому, давно улаженному делу между двумя дворами. Ждан принял мальчика во дворе, самолично, — не по доброте, а по случайной прихоти, оттого что как раз в тот час хвастал перед заезжим гостем новой упряжью, — и, увидев расписку, разгладил бороду с довольным видом человека, для которого само упоминание чужого долга перед ним было приятнее самого долга.
— Скажи хозяину своему, — произнёс он, не глядя на Гюрю, а глядя на упряжь, — что Ждан Копылов кланяется и благодарит. И скажи ещё, коли спросит, каков у меня двор нынче — видал ли ты где такую резьбу на воротах во всём Новгороде?
Гюря, воспитанный уже почти год в доме, где хвастовство почиталось едва ли не большим грехом, чем воровство, ответил со всей осторожностью, какую сумел собрать в свои десять с небольшим лет:
— Не видал, Ждан Свиридович. Красиво весьма.
— То-то же, — самодовольно кивнул Ждан. — Передай Радовану, что не всякий гость в городе умеет жить так, как подобает гостю его достатка. Иной сидит на сундуках с серебром, а ходит в кафтане, будто последний посадский. Не гневи Бога, коли есть чем похвастать, — хвастай, отрок, запомни это на будущее.
Гюря запомнил — но не так, как советовал Ждан, а так, как истолковал это позже сам Радован, узнав о разговоре: не как совет хвастать, а как первое живое доказательство того, о чём наставник рассказывал ему прежде лишь отвлечённо. Живой человек, что мерил собственное достоинство резьбой на воротах, стоял перед ним во плоти, и было в этом человеке что-то, что тревожило Гюрю сильнее любого нравоучения, — какая-то смутная, ещё не названная тоска в глазах Ждана, что выдавала себя, стоило гостю на миг отвернуться от новой упряжи.
Не всякий урок этой истории Гюря получил от Радована. Иные, и не самые лёгкие, преподала ему Домна — дочь купца, к которой в доме относились так, как относились в те годы к дочерям торговых людей: учили грамоте, но не готовили в наследницы дела, потому что дело по обычаю переходило по мужской линии, а женщине полагалось выйти замуж за такого же купца и вести хозяйство, оставляя счёт мужу.
Домна с этим обычаем не спорила вслух — вслух спорить с обычаем в Новгороде четырнадцатого века было занятием бесполезным и опасным, — но по вечерам, когда отец засыпал над своими грамотами, она садилась за его счётные дощечки и училась считать не хуже иного купеческого сына, а то и лучше, потому что, в отличие от иных купеческих сыновей, знавших, что дело всё равно достанется им по праву рождения, Домне приходилось доказывать своё умение каждый раз заново, и это делало её знание куда крепче.
— Ты вот носишь товар от весов к весам третий год, — сказала она однажды Гюре, когда тот, уже освоившийся подручный, зашёл к ней спросить, отчего цена на воск в этом месяце скачет то вверх, то вниз, хотя товара на торгу вроде бы не убыло и не прибыло. — А про сам товар знаешь ли ты хоть что-нибудь, кроме того, сколько за него платят?
— А что про него знать? — удивился Гюря. — Воск как воск.
— Вот в этом твоя первая ошибка, — сказала Домна с той прямотой, которая за годы знакомства ничуть не смягчилась, — и ошибка эта хуже, чем незнание, потому что ты даже не подозреваешь о ней. Ты умеешь считать деньги, но не умеешь считать цену. А это, отрок, две разные науки. Деньги считать — значит знать, сколько монет тебе дали и сколько ты отдал. Цену считать — значит знать, почему за одну и ту же вещь в разные месяцы дают разную денгу, и что будет с этой ценой через год, и через пять. Вот смотри.
Она разложила перед ним счётные дощечки, где были нацарапаны зарубки — свои для каждого месяца минувших трёх лет, — и показала ему то, что он видел каждый день на торгу, но никогда не складывал воедино: цена на воск падала всякий раз перед началом сбора мёда новыми пчеловодами с Ижоры, и поднималась к зиме, когда церкви и монастыри закупали свечи впрок перед долгими службами. Цена на пушнину скакала не от урожая, а от того, удачно ли прошёл промысловый год у охотников на Печоре, и удачен ли он был не сам по себе, а по сравнению с прошлым годом — потому что купцы, оказывается, платили не за то, сколько мехов есть, а за то, сколько мехов ждали получить и не получили.
— Вот тебе первый закон, который отец вбивал мне с малых лет, хотя я и не сын ему, а дочь, — сказала Домна. — Кто умеет считать деньги, но не умеет считать цену, всю жизнь будет либо переплачивать, либо продавать дешевле, чем мог бы, и никогда не поймёт почему. А кто выучится видеть, отчего цена движется, — тот сможет покупать воск не тогда, когда все покупают, а за месяц до того, как все захотят покупать, и продавать не тогда, когда все продают, а чуть раньше, чем цена начнёт падать.
Гюря слушал, и что-то в его голове — то самое, что три года назад заставляло его считать ворон над рыбным рядом, — вновь заворочалось, теперь уже направленное не на пустое наблюдение, а на разгадывание закономерности. С того вечера он завёл свои собственные зарубки на отдельной дощечке, тайком от всех, кроме Домны, и три следующих года вёл счёт ценам на всё, что проходило через весы Радована, — не потому, что кто-то велел ему это делать, а потому, что впервые в жизни понял: знание, добытое собственным трудом наблюдения, никто у тебя не отберёт, в отличие от денег, которые можно потерять, украсть или бездарно растратить за один пьяный вечер.
Радован, при всей своей щедрости на слова, был скуп на прямые уроки — предпочитал, чтобы Гюря доходил своим умом, а не заучивал готовые истины, — но в одном он отступил от этого правила: настоял, чтобы отрок провёл целую зиму в учении у бондаря Мокея, того самого, чьими бочками Домна когда-то объясняла разницу между активом и пустой тратой.
— Зачем мне бочарное дело, — спросил Гюря без особого восторга, — если я хочу быть купцом, а не ремесленником?
— Затем, — ответил Радован, — что купец, не знающий, как делается вещь, которой он торгует, всегда будет в руках у того, кто знает. Ты можешь торговать воском, мехами, солью хоть всю жизнь — но если ты ни разу не встанешь у бочарного круга, не потрогаешь своими руками клёпку, не поймёшь, отчего одна бочка держит рассол годами, а другая течёт через месяц, — тебя всегда сможет обмануть любой бондарь, который продаст тебе гнилой товар по цене доброго, а ты и не заметишь разницы, пока не станет поздно.
Всю зиму Гюря провёл на дворе Мокея, набивая мозоли, которых прежде не знал, вдыхая запах свежей стружки и дубовой клёпки, слушая ворчание старого мастера, недовольного неуклюжестью новичка. К весне он не стал бондарем — до мастерства Мокея ему было как до неба, — но он выучился тому, ради чего его туда послали: понимать разницу между добротной работой и халтурой на глаз и на ощупь, знать, сколько времени и труда стоит хорошая бочка, а значит — знать её настоящую цену, а не ту, что назовёт продавец.
— Вот теперь, — сказал ему Мокей на прощание, вручая небольшой скобель в подарок, — тебя на кривой козе не объедешь, отрок. А это, поверь старику, дороже, чем весь тот воск, что ты перетаскал за три года у весов Радована.
Урок этот Гюря позже повторит десятикратно — научится разбираться в мехах не хуже охотника, в соли не хуже варничного мастера, в корабельном деле не хуже кормчего, — и каждый раз повторяемое им самому себе правило было одно и то же: не верь на слово тому, кто продаёт тебе вещь, если сам никогда не пробовал понять, как эта вещь делается. Знание ремесла, вложенное в собственную голову и в собственные руки, — редкий вид богатства, который не отнимет ни пожар, ни грабитель, ни неудачный год, потому что оно, в отличие от кубышки серебра, живёт не в кладовой, а в тебе самом.
К шестнадцати годам Радован стал доверять Гюре сделки, которые прежде вёл сам, — не самые крупные, но и не пустячные, — и в один из осенних дней, когда старый купец захворал и слёг на седмицу, Гюре впервые пришлось заключить сделку целиком от своего разумения, без совета и без оглядки на наставника.
К нему явился заезжий обозник из Торжка с партией льняного полотна, предлагая цену ниже, чем обычно брали новгородские перекупщики, — и объясняя дешевизну тем, что спешит домой до распутицы и не хочет везти товар обратно. Гюря, обрадованный возможностью показать наставнику, чего он стоит, купил всю партию разом, до последнего рулона, истратив на это едва ли не всё, что было в кладовой Радована свободного серебра, не оставив себе никакого запаса на случай, если что-то пойдёт не так.
Что-то пошло не так на следующий же день: партия полотна оказалась подмочена в пути и, хотя внешние рулоны выглядели исправно, внутренние оказались тронуты гнилью, а обозник, продавший товар, к тому времени уже покинул город и был таков. Гюря стоял среди испорченного полотна с лицом человека, впервые в жизни понявшего, что такое настоящий, а не воображаемый убыток.
Когда Радован, оправившись от хвори, узнал о случившемся, он не стал ни кричать на отрока, ни утешать его, а задал единственный вопрос:
— Сколько серебра у тебя осталось на другие сделки, покуда мы будем разбираться с этим полотном?
— Ни гроша, — признался Гюря, и это признание далось ему тяжелее, чем признание в самой ошибке.
— Вот в этом, а не в подмоченном полотне, была твоя настоящая ошибка, — сказал Радован. — Купцу простительно ошибиться в одной сделке — этого не избежит никто, сколько бы опыта у него ни было. Непростительно оставить себя без запаса на случай ошибки. Ты поставил на одну сделку всё, что у тебя было, — и если бы эта сделка тебя разорила, у тебя не осталось бы серебра ни на что другое, чтобы отыграться и наверстать упущенное. Запомни это крепче, чем запомнишь потерянные деньги: никогда не клади все яйца воробья в одно гнездо орла, сколько бы соблазнительным ни казалось это гнездо.
Полотно, кстати, не пропало вовсе — Гюря, не желая просто списать убыток, потратил ещё две седмицы, распродавая уцелевшие внешние рулоны по сниженной цене мастерским, шившим не праздничную, а рабочую одежду, которым внешний вид ткани был не так важен, — и в итоге вернул половину потраченного, что для первой самостоятельной ошибки было не самым худшим исходом. Но урок о запасе, оставленном на случай беды, остался с ним на всю жизнь, и много раз впоследствии, оказываясь на грани соблазна вложить всё до последней денги в одну особенно заманчивую сделку, Гюря вспоминал испорченное полотно и оставлял себе запас — даже тогда, когда очень хотелось этого не делать.
К девятнадцати годам Гюря вёл дела Радована почти самостоятельно, и однажды вечером, когда они вдвоём подводили годовой счёт, старый купец задал ему вопрос, ради которого, как оказалось впоследствии, была затеяна вся эта беседа.
— Скажи мне, отрок, — спросил Радован, отложив дощечку, — что, по-твоему, делает купца купцом? Не лавка ведь, не товар на полках, не серебро в кладовой — всё это можно отнять пожаром, грабежом, неурожайным годом, и я видал таких, кто терял всё это разом и оставался ни с чем. А иные, потеряв всё то же самое, за пять лет наживали заново не меньше прежнего. В чём разница?
Гюря думал долго, перебирая в голове всё, чему научился за девять лет: разницу между активом и пустой тратой, умение читать цену, а не только считать деньги, знание ремесла в руках, привычку оставлять запас на случай беды.
— Разница в голове, а не в кладовой, — сказал он наконец. — Тот, кто нажил богатство пониманием, как оно устроено, наживёт его заново, потому что понимание при нём остаётся, что бы ни случилось с кладовой. А тот, кто получил богатство даром — по наследству, по случаю, по удаче, — и не потрудился понять, откуда оно взялось и как устроено, потеряв его однажды, не сумеет нажить заново, потому что нажить-то было нечем: в голове у него не осталось ничего, кроме памяти о том, что когда-то было хорошо.
Радован кивнул — тем медленным, удовлетворённым кивком, каким кивает наставник, дождавшийся от ученика именно того ответа, ради которого затевал разговор.
— Вот теперь я спокоен, — сказал он. — Не за кладовую свою — за тебя. Кладовую можно наполнить и опустошить не раз за жизнь, дело обычное. А человек, у которого в голове есть понимание, как наполняется кладовая, — такой человек уже не пропадёт, в какой бы яме ни оказался.
В ту же осень, когда Гюре сравнялось девятнадцать, в его жизни случилось событие, о котором семейные предания рассказывали куда скупее, чем о торговых уроках, — не потому, что оно было менее важным, а потому, что о собственном сватовстве Гюря, по обычаю немногословных мужчин своего рода, при жизни рассказывал крайне неохотно, оставив потомкам лишь скупую канву, которую те дополняли уже собственным воображением.
Известно, впрочем, что девушку звали Ефросинья, что была она дочерью небогатого, но честного новгородского кожевника, и что познакомились они на самом торгу, куда Ефросинья приходила с отцовским товаром так же, как Гюря приходил с воском Радована, — оба слишком заняты делом, чтобы обращать внимание на праздных гуляк, и оттого приметившие друг в друге ту же самую деловитую цепкость взгляда, что некогда приметил в самом Гюре старый Радован.
— Ты чего товар мой разглядываешь, а не свой пересчитываешь? — спросила она его однажды с той же прямотой, с какой некогда сама Домна отрезала Гюре про пряник и монету.
— Тебя разглядываю, а не товар, — ответил Гюря, и это были, по семейному преданию, едва ли не первые слова, что он произнёс девушке, не относившиеся напрямую к цене на кожу.
Радован, узнав о сватовстве, отнёсся к выбору воспитанника с одобрением, какого не выказывал прежде ни к одному его решению.

