
Полная версия:
Тревожность. В поисках источников наших страхов
В середине дня, когда истории о страхах начинают вызывать у меня головокружение, я выхожу из своего бумажного лабиринта и иду по лесу, мимо полей, полных скошенных стогов, обдумывая шаги, которые привели меня сюда, и шаги, которые мне еще нужно сделать, чтобы приблизиться к понятию страха, возможно, к его сути. Я осознаю, что в каждом решении, которое я принимаю в своей жизни, страх перед моим страхом играет важную роль. Что бы я ни решил, главное – не разбудить монстра. После всех этих лет иногда я не могу сказать, где заканчиваются мои страхи и начинается моя интуиция. Это можно объяснить с неврологической точки зрения: ощущение угрозы меняет физиологию мозга. Выброс связанных с тревогой гормонов, таких как серотонин и дофамин, делает нас более бдительными, но также и более восприимчивыми к новым раздражителям. Тревожные люди могут замечать угрозы значительно быстрее, чем не испытывающие тревогу4. Но тревожные люди также страдают от предвзятости интерпретации (осознание благоприятных или нейтральных стимулов как угрожающих) и когнитивной предвзятости (ожидание негативных событий в будущем и уверенность, что последствия этих событий также будут непропорционально тяжелыми). Представьте, что вы не можете отличить страх от интуиции. Тогда любая мысль, какой бы плохой и разрушительной она ни была, может казаться правдивой, способной превратиться в реальность. Если вы уже не знаете, можно ли доверять своей интуиции, вы оказываетесь полностью во власти своего воображения, в результате чего один страх порождает другой. Прежде чем вы это осознаете, страх охватит целиком вас и ваши мысли. Не будет преувеличением сказать, что я был сформирован страхом, и этот страх в значительной степени определил, как я взаимодействую с другими людьми, как с друзьями, так и с незнакомцами.
В результате дружба умерла, отношения с женщинами испортились. Иногда мне кажется, что то, что другие считают моим характером, – это всего лишь совокупность свойств, развившаяся в ответ на мои страхи. Каждый раз, когда появляется монстр, я убежден, что его появление, по сути, является признанием моего реального «я».
Монстр. Именно так говорила моя мама, именно так говорила моя бабушка. Но что это за монстр?
Однажды, вернувшись в свой домишко после очередной послеобеденной прогулки, я взял в руки роман Роберта Льюиса Стивенсона «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» (1886 год). Главный герой доктор Генри Джекил – врач Викторианской эпохи, пытающийся выяснить, можно ли разделить в человеке добрые и злые силы. Путем экспериментов он обнаруживает вещество, которое высвобождает в нем злые силы. Рождается его вторая половинка, злодей Эдвард Хайд, который полностью находится во власти собственных (иногда убийственных) побуждений. Только с помощью противоядия чудовище может снова превратиться в доброго доктора. Какая из этих половин страдает сильнее? Я думаю, что не чудовище, мистер Хайд, а доктор Джекил: он боится чудовища и всегда беспокоится: что чудовище снова поднимет голову и снова что-то разрушит. Страх перед следующей панической атакой ужаснее, чем сама паническая атака.
Чтобы защитить себя, я часто жил очень скромно. В моей съемной квартире не было интернета, телефон я всегда оставлял в прихожей. В то время я в основном старался предотвратить или обезвредить предполагаемые опасности. В перерывах между лекциями я убегал в туалет, где пытался справиться со своим приступом тревоги так, чтобы другие не услышали. Я особенно полюбил одну туалетную кабинку, на стене которой некий Рене признался в любви к некой Маре, нацарапав сердечко.
С рациональной точки зрения мои опасения абсурдны, я не сталкивался ни с какими реальными угрозами, ведь я родился в безопасной и процветающей части безопасного и процветающего города в безопасной и процветающей стране. Миллионам людей было тяжелее, чем мне. Меня вырастили любящие родители, которые хотели (и до сих пор хотят) для меня самого лучшего. Даже когда мне бывало плохо, существовала подстраховка. Я получил большую пользу от безопасных, привилегированных условий моей жизни. Хотя они не оградили меня от страха и несчастий, они помогли мне не сдаваться и не сделать непоправимо плохой выбор. У меня были верные друзья и родственники, в важные моменты я получал помощь и всегда мог рассчитывать на то, что кто-то скажет: не бойся. Сотни тысяч нидерландцев и миллионы людей в других странах не имеют тех возможностей, которые были у меня. Там, где я «справился», многие сошли с рельсов, пали в борьбе со страхом или иным образом оказались на обочине общества.
Их место на обочине связано с тем фактом, что на Западе страх обычно лечат таблетками (под Западом я имею в виду Западную Европу, Соединенные Штаты, Великобританию и Австралию). В эпоху античности страх рассматривался преимущественно как физическое недомогание, в Средние века – как одержимость дьяволом, в XIX веке – как философская проблема. Сегодня это психическое заболевание, расстройство, с которым мы боремся с помощью психотерапии и таблеток.
Но это только последний этап в истории страха.
С чего же начинается эта история?
Начинается ли она с древнегреческого лесного бога Пана, маленького и невзрачного человечка, чьи крики пугали людей и богов, праотца нашего слова «паника»? Или с Фобоса, сына бога войны Ареса и богини любви Афродиты, олицетворяющего страх, связанный с войной, и потому почитаемого воинами, от имени которого произошло слово «фобия»? Или с Никанора и Демокла, описанных Гиппократом, возможно, первых людей в истории, официально страдавших фобиями? Никанор впадал в панику при звуке флейты, а Демокл страдал от парализующей боязни высоты. «Демокл не мог пройти по утесу или перейти мост, – писал Гиппократ, – он боялся перейти даже через неглубокую канаву».
Мои бумаги шуршат, я лихорадочно переворачиваю страницы то вперед, то назад, в хижине еще долго остается гореть свет.
В спокойствии Вале де Мизер я могу бесконечно читать, ломать голову и размышлять, в то время как рутина сельской жизни дает мне достаточно сил, чтобы не потеряться в тексте. Дни идут медленно, а недели мчатся быстро. Тем временем я осознаю, что постепенно начинаю все лучше разбираться в этом вопросе, в понятии страха. Мало-помалу я начинаю побеждать свой страх, рабом которого я так долго был. Затем, в обычный будний день, мне приходит в голову, что решающая глава истории начинается с корабля и якоря.
3. Случай Чарльза Дарвина и страх человека
17 сентября 1835 года Чарльз Дарвин бросил якорь со своего «Бигля» в небольшой живописной гавани залива Святого Стефана на маленьком острове Сан-Кристобаль в южной части Тихого океана. Как только он ступил на берег, ему бросилось в глаза большое биологическое разнообразие.

«Птички молча прыгали вокруг нас, в каких-то трех-четырех футах от нас, – отмечал он в своем дневнике, – и совсем не боялись брошенных в них камней. Кинг убил одного из них своей шляпой, а я прикладом ружья столкнул с ветки большого ястреба». Дарвин сделал вывод, что у наивных птиц было так мало естественных хищников, что их основной защитный механизм, реакция страха, не развился в достаточной степени. Вывод Дарвина: естественный отбор работал против них, они вымерли бы от отсутствия страха. «Даже самые сильные страхи в принципе являются мощными стимуляторами», – писал Дарвин в другом месте.
Дарвин с помощью биологических аргументов подтвердил простое определение страха, ранее сформулированное Аристотелем: страх – это, по существу, неприятное физическое переживание, являющееся реакцией на опасность. Эти реакции возникают в каждом организме, даже инфузория туфелька уплывает прочь, если ее уколоть крошечной иглой.
Но перейдем к людям. Человеческие зародыши прикрывают лицо рукой от яркого света. Так что еще до рождения мы уже проявляем поведение, связанное со страхом. Наши первые годы жизни тоже отнюдь не свободны от страха. Совершенно не в состоянии спасти себя, беспомощные и нуждающиеся в заботе, мы ползаем, окруженные рисками и опасностями, которых не видим и тем более не понимаем. Эти опасности начинают играть меньшую роль по мере того, как мы становимся старше и учимся как бы регулировать наши страхи5. Но иногда их регулировать не получается. Следовательно, простое определение Аристотеля обманчиво. Для современного человека «опасность» и «угроза» – расплывчатые понятия; одни люди воспринимают опасности острее, чем другие, и то, что для одних является опасностью, для других ничто.
Чтобы понять, почему существуют такие большие различия в том, как люди переживают свои страхи, полезно провести различие между человеческим страхом (то есть таким страхом, который могут испытывать только люди) и животным страхом. Грубо говоря, страх животного – это рефлекс, а страх человека – переживание. Итак, я закрываю труды Дарвина и книги о нем и переключаюсь на громоздкие справочники по биологии и неврологии, которые притащил в Вале де Мизер. Что объединяет эти книги, так это необычайный интерес к крысам.
Мозг крысы на самом деле является упрощенной масштабной моделью человеческого мозга. Вот почему исследователи часто используют мышей и крыс в качестве подопытных животных. Миндалевидное тело крысы проверяет каждый поступающий стимул на наличие потенциальной опасности. Если эта опасность кажется реальной, гипоталамус переводит тело в состояние драки-бегства-замирания, быстро высвобождая адреналин. Это кризисный режим, особое физическое состояние, которое мы, люди, также испытываем в нашей повседневной жизни, когда обнаруживаем на кассе, что забыли свою банковскую карту, или когда мы рискуем опоздать на поезд. У этого режима есть и преимущества. Современные исследования показывают, что если человек несколько встревожен, он выполняет свою задачу лучше, чем когда чувствует себя полностью спокойным. Если нам почти совсем не страшно, мы работаем недостаточно эффективно, но и при слишком большом страхе происходит разлад. Это называется законом Йеркса – Додсона6.
Для распознавания угроз имеет решающее значение миндалевидное тело, этот небольшой орган в нижней части нашего мозга7. Крысы, у которых миндалевидное тело было удалено, не проявляют реакции страха. То же самое относится и к людям с поврежденным миндалевидным телом. В течение многих лет Университет Айовы изучал женщину под кодовым именем SM, у которой миндалевидное тело было разрушено вследствие болезни. Она была единственным человеком в мировой истории, который, как мы знаем наверняка, не испытывал страха. Психопаты также часто имеют поврежденное миндалевидное тело, в результате чего они почти не чувствуют страха, а также не воспринимают и не понимают страх других8.
Пробыв какое-то время в кризисном режиме, крыса вырабатывает второй гормон, гормон стресса кортизол, которого у меня, как выяснилось, в избытке. Кортизол необходим для физических реакций на страх, для драки или бегства. По мере того, как опасность отступает, уровень адреналина постепенно снижается до тех пор, пока тело не вернется в нормальное, «безопасное» состояние. Если вы ударите крысу, она отпрыгнет назад и постарается убежать. Если вы сделаете это еще несколько раз, она нападет на вас. Она будет драться. Но если вы будете беспокоить ее достаточно долго, она выкопает нору и засядет в ней безвылазно, даже если вы в конце концов перестанете ее трогать. Кортизол воздействовал на клетки мозга животного и подавил иммунную систему. Его тревога стала хронической.
Эта система физических реакций называется системой страха, хотя на самом деле это, скорее, система проявления страха. У нас, людей, как и у любого вида, когда-то были естественные хищники – саблезубый тигр, например, или змея, – и в результате у нас есть система проявления страха, похожая на крысиную. Однако то, что я называю человеческим страхом, – это нечто иное: многослойный опыт, а не биологический рефлекс. Я думаю, что между людьми и животными есть два основных различия, которые сделали наш страх более сложным, чем страх крысы.
Мне было тогда шесть или семь лет. Несколько недель, как только гас мой ночник – улыбающаяся луна, я одержимо пытался понять, как будет выглядеть моя смерть. Мои попытки всегда приводили к тому, что я терял контроль над своими мыслями, паниковал, чувствовал, как будто бесконечно куда-то падаю. Я никак мог себе представить, что такое «смерть», или, если быть более точным: не мог осознать, что я когда-нибудь полностью исчезну, как будто меня никогда не существовало. Друзья в школе объяснили, что их бабушка и дедушка наблюдают за происходящим с небес. Я не понимал, как это. На чем они там сидят? И разговаривают ли они с пролетающими мимо космонавтами и космическими туристами? И если да – на каком языке? И самый главный вопрос: что они едят? Когда я однажды спросил отца, как он представляет себе смерть, он ответил: никак. Задумавшись об этом, я понял, что ни один взрослый никогда не говорил о смерти и даже не думал о ней. Они следовали той же стратегии выживания, что и Вуди Аллен, который однажды сказал, что не боится смерти. Он просто не будет присутствовать, когда она придет. Тень смерти всегда сопровождает нас, мы просто игнорируем ее.
В этом первое отличие страха животного от страха человека: в отличие от животного человек с раннего возраста сознает свою неизбежную конечность. Мы обязаны этим нашей более развитой лимбической системе, которая отвечает за наши эмоции, и нашей более крупной префронтальной коре, которая обеспечивает нашу способность мыслить абстрактно и пользоваться языком. Без языка невозможно концептуализировать мир, формировать и понимать абстракции. Другие приматы также демонстрируют много признаков сознания. Но чего у них нет, так это языка для формирования абстрактных мыслей и идей9. Мы, люди, единственный вид, живущий с абсурдным осознанием того, что мы умрем. Со времен римского поэта и философа Лукреция страх смерти рассматривался как первичный страх, из которого происходят все другие страхи. Я думаю, нам следует быть немного более точными: смерть действительно является источником первобытного страха, но настоящий страх касается нашей беззащитности, того, что наша жизнь конечна, и нас подстерегают старость и смерть. Поэтому возникает любопытная ситуация, что, с одной стороны, мы, люди, живем в большей безопасности, чем почти все другие виды животных, и все же испытываем больше страха, потому что мы всегда помним, что наша жизнь конечна, хрупка и относительна.
Перейдем ко второму отличию. Вернемся к моим детским попыткам понять, как будет выглядеть моя смерть, к тому, что мы все делаем ежедневно: мы используем наше воображение и пытаемся выразить словами то, что мы думаем или чувствуем. Этим мы также обязаны нашей высокоразвитой префронтальной коре. У зеленых мартышек существует набор сигналов бедствия, большие синицы издают тревожный крик, когда к ним подползает змея. Но это конкретное «использование языка» касается лишь того, что происходит здесь и сейчас. Чего животные не могут, так это создавать или передавать абстракции, они не способны передавать своим собратьям даже простейшую информацию о прошлых или будущих событиях. В то время как миндалевидное тело в основном занимается обнаружением угроз и выработкой гормонов, обеспечивающих наиболее благоприятную физическую реакцию, наша префронтальная кора всегда занята интерпретацией нашего поведения, мыслей и воспоминаний, а затем созданием на основе этих элементов понятного единства, которое присутствует в нашем мозгу в течение всего дня. Без префронтальной коры нет сознания10.
Какое это имеет отношение к страху?
Многочисленные исследования показали, что миндалевидное тело может реагировать на угрожающие раздражители, например, учащением сердечных сокращений или выделением большего количества пота, хотя испытуемый об этом не знает и, следовательно, страха не испытывает11. Таким образом, можно провести различие между поведением, вызванным страхом (страхом животного) и переживанием страха (страхом человека). Человеческий страх отличается в первую очередь не измеримыми физическими симптомами, связанными со страхом, потому что у крыс они тоже есть. Для страха человека типично сознательное переживание этих симптомов, а также желанием понять или охарактеризовать этот опыт. Из этого мы можем сделать вывод, что не существует такого понятия, как «бессознательный страх» или «бессознательная тревога». Как только вы замечаете в себе страх, тревогу или называете этими словами свои смутные негативные чувства, вы переживаете их сознательно.
Благодаря нашим языковым способностям и нашему сознанию мы, люди, способны вообразить множество событий, которые могут произойти или не произойти с нами, от болезней, которые могут нас поразить, до великой любви, которую мы можем встретить или, возможно, пропустить. Сознательно или бессознательно мы постоянно создаем симуляции того, что могло бы произойти, если бы мы сделали определенный выбор, и что могло бы произойти, если бы мы сделали что-то другое; мы всегда движемся через параллельные будущее и прошлое, изводя себя мыслями о бесконечных возможностях. Таким образом, ужасающая проблема человека заключается в том, что его воображение мешает ему понять, какое зло действительно грядет, а какое – воображаемое.
В Вале де Мизер наступает вечер, дождь яростно поливает оставленную на лугу косилку для сена. В углу комнаты лежат новые книги и статьи о страхах, собранные моим прадедом и принесенные сегодня почтальоном, человеком с узким лицом в шрамах и морщинах. В тапочках (пол ледяной) подхожу к окну. Пять коров бредут к ряду деревьев на правой стороне пастбища в поисках укрытия. Небо усыпано звездами, яркими и голубыми. Шумит дождь, скрипят рамы хижины. Поставив ржавый кофейник на огонь – мне предстоит еще одна длинная ночь, – я откладываю книги по неврологии и берусь за философию.
Итак, поговорим о восприятии страха как болезни воображения, perturbatio imaginations, как его назвал философ XIII века Фома Аквинский. Фома Аквинский присоединяется к давней традиции философов, иллюстрирующих связь между страхом и воображением на примере доски.
Из того факта, что человек спокойно ходит по доске, когда она лежит в траве, но впадает в панику, как только ту же самую доску кладут над оврагом, он сделал вывод, что причина страха кроется главным образом в человеческом воображении. До Фомы Аквинского арабский философ Х-XI веков Авиценна писал, что человек, идущий по доске, лежащей поперек оврага, упадет с большей вероятностью, чем тот, кто идет по доске, лежащей на земле, хотя в обоих случаях он будет передвигаться одинаково. А еще один ученый, Роберт Бертон, написал один из первых классических трудов по психической медицине, выдающееся произведение «Анатомия меланхолии» (1621 год). «Во Франции один еврей однажды шел в темноте по опасной доске, лежащей поперек ручья, – писал Бертон. – Это ему удалось без труда. Но на следующий день, когда он увидел опасность, в которой находился, то упал замертво». Другими словами, в темноте, без зрительного восприятия, воображение этого французского еврея не породило страха12. Но днем, когда он увидел, что мог вот так запросто упасть, его охватил такой ужас, что он умер. Бертон пришел к следующему выводу: воображение намного сильнее разума.
А так как у всех нас есть воображение, все мы можем страдать от «ирреальных» страхов. Является ли страх перед полетом (авиафобия) ирреальным? Или только для пассажиров? В любом случае, давайте согласимся, что некоторые дети из книги Стивена Кинга «Оно» прожили бы значительно дольше, если бы у них было немного больше коулрофобии, «ирреального» страха перед ужасными существами, которых мы называем клоунами.
Для меня после более чем 30-летнего опыта жизни в страхе разница между реальными и ирреальными страхами стала мне совершенно неинтересна. Страхи, которые трудно себе представить, для нас также имеют большое, даже экзистенциальное значение. Независимо от того, имеете ли вы дело с человеком, страдающим смутной общей тревогой, или с человеком, боящимся шурупов и болтов, если вы зададите им достаточно вопросов, вы увидите, что оба они чувствуют угрозу своей жизни. Страх всегда экзистенциален. И чем меньше кажется, что страх проистекает из реальной действительности, чем труднее вообразить страх, тем больше он говорит о самих нас, о том, кто мы есть, какой была наша жизнь, чего мы хотим и что мы на самом деле боимся потерять или не получить. Более того, любой страх одинаково реален с неврологической и физической точки зрения, какой бы невинной или «ирреальной» ни была его первоначальная причина.
И все же наше суждение об испытывающих страх окружающих во многом зависит от нашего мнения о «законности» их страхов (под законностью часто имеется в виду невинный повод этих страхов). Достаточно часто термины «реальный» и «ирреальный» в повседневном использовании имеют тонкие коннотации «оправданного» и «неоправданного». Когда мы находим страхи реальными или возможными, мы жалеем тех, кто страдает от них, сочувствуем им и даем советы. Если мы находим эти страхи иррациональными или неправдоподобными, мы игнорируем испуганных людей, бормоча, что им следует не обращать на эту ерунду внимания, отворачиваемся от них или считаем, что они притворяются. Сотни тысяч лет опытов со страхом, но мы по-прежнему остаемся беспомощными и впадаем в морализаторство.
Никто лучше Майкла Бернарда Логгинса, к которому я еще вернусь, не проиллюстрирует бессмысленность рассуждений об «оправданных» или «неоправданных» страхах. Родившийся в 1961 году в Сан-Франциско Логгинс обладает умственной отсталостью, из-за чего ему сложно точно оценить серьезность «угроз». В 1994 году, когда Логгинса попросили письменно пересилить свои страхи, он назвал сто восемьдесят три страха, начиная от медицинских, параноидальных и абстрактных страхов и заканчивая достаточно специфическими страхами, такими как страх перед тем, что его любимую лапшу съест человек по имени Дуглас. Майкл Бернард Логгинс демонстрирует то, что я всегда подозревал на инстинктивном уровне: страх смерти не стоит воспринимать более серьезно, чем страх перед тем, что Дуглас съест вашу любимую лапшу, а страх перед тем, что Дуглас съест вашу любимую лапшу, может быть более мучительным, чем абсолютная неизбежность смерти.
Что именно вы чувствуете, когда приходит этот страх?
Внешние признаки страха те же, что настигли меня в ванной маминого дома: повышенная потливость, учащенное сердцебиение, ощущение сдавленности в груди, напряжение мышц, сухость во рту, неприятные ощущения в животе, покалывание в кончиках пальцев. Это телесное ощущение страха является важной его составляющей. Американский философ и «отец психологии» Уильям Джеймс писал в 1890 году, что он не может себе представить, «каким было бы эмоциональное переживание страха, если бы не было ни чувства учащенного сердцебиения, ни ощущения поверхностного дыхания, ни дрожания губ или слабости в конечностях, мурашек по коже или бурчания в животе. Можно ли представить себе состояние ярости без вздымающейся груди, покрасневшего лица, раздувающихся ноздрей, сжатых челюстей и желания совершить насильственные действия, когда у вас вместо этого расслабленные мышцы, ровное дыхание и спокойное выражение лица?»13
Но даже если вы в этом состоянии ограниченного сознания определите различные неустойчивые физические процессы, даже если вы точно измерите, какие гормоны выделяет ваш мозг, когда чувствует угрозу, вы все равно не сможете понять, что именно представляет собой этот страх. Никто не плачет от своих слез, никого не тошнит от своих собственных рвотных масс14. Сознательный опыт страха, его переживание (которое по определению субъективно) составляет существенную часть феномена страха.
Опыт страха традиционно был прерогативой философов.
Тот факт, что точно не известно, откуда приходит наш страх, побудил Мартина Хайдеггера[2] заявить, что страх приходит «ниоткуда». «Угрожающее потому и не может приблизиться сюда по определенному направлению внутри близости, оно уже “вот” – и все же нигде, оно так близко, что теснит и перебивает дыхание, – и все же нигде»15. Страх – это агрессор, нападающий на пассивного человека. И все же страх исходит от нас. Несем ли мы ответственность за свои страхи, или наши страхи снимают с нас всю ответственность? Преступники мы или жертвы? Может ли человек быть и тем и другим одновременно?
Эта «тотальность» переживания страха отражена почти во всех описаниях испытывавших его людей. Самое поэтичное и в то же время самое узнаваемое описание страха, которое мне встречалось, взято из диссертации о страхе, написанной психиатром Херритом Хласом и защищенной в Утрехтском университете. Это определение неоднократно повторял в интервью в 1991 году некто Б., 35 летний мужчина. В то время Б. описывал страх как «пустоту в желудке, которая движется и может ощущаться. Это эмоция и в то же время физическое ощущение в голове и в теле – это одно целое, и трудно понять, где именно оно начинается»16. Интенсивность паники, то, как сильно страх иногда сжимает вам горло, как страх может оглушить вас настолько, что вы уже не видите возможности спастись, это вряд ли можно измерить или показать, но со мной такое случается. С другими тоже. Мы все можем стать его жертвами.