скачать книгу бесплатно
В систом поле ветел свисет,
Солок гладусов молос.
На помойке нисий длиссет —
Плохватил яво понос.
– Чей-то они у тебя все распоносились?
– Не знаю! Натлескались сиво-нито!
На конюшне дяденька снимает нас по очереди с телеги и говорит:
– А теперь марш домой!
– А зынилку посто не показыс?
– Женилку? – немного озадаченно чешет затылок дяденька. – А это тебе тятка покажет. Как придёшь домой, сразу проси: покажи, тятя, женилку. Он те и покажет.
Не помню, спрашивал Сашок или нет, но взбучку получил хорошую и, забравшись ко мне на печь, вытирая слезы, сказал:
– Я их всех залезу.
2
– Ба-аб, а баб, ну расскажи… – клянчу я.
– Ай, не умаялся за день-то бегамши? Не спится, что ль? Не знаю, голубок, чего тебе ещё рассказать. Говорено-переговорено… Ну, да ладно, слушай, коль не спится. Буду со стола прибирать да сказывать. Шли, стало быть, раз обозом в город сено торговать. Рано вышли. И немало прошли. Да с обеда потянуло отколе-то ветром, небо заволокло, повалил снег, враз стемнело. Хоть глаз выколи – в двух шагах ничего не видать. Дорогу смело, куда ехать, Бог весть. Стаём на ночлег, лошадей выпрягли, к сену подпустили. Сами скутались на возу. Дед мой захрапел, а я скрозь щелку дивлюсь, как это снег играет. Вдруг из метели как образина какая: ведьма не ведьма, кикимора не кикимора, а такая, как бы не соврать, страшила несусветная, не приведи Господи кому увидеть. Космы-ти по ветру вьются дли-инныи, на концах узлы завязаны, глаза огнём горят синим, как уголья в печи, а лапы ровно медвежьи. Как это она меня схватит! Как это я закричу!.. – бабушка выдерживает томительную паузу, чего-чего не вообразится в это мгновение, а она: – Ну и проснулась, конечно. Глянь – мамыньки родные! – на снег без слёз глядеть нельзя! Небо – окиян опрокинутый! Сани привалило с боков. Мне: «Штой-то ты, Марфа, кричишь?» – «Образины, мол, напужалася».
Смыкаются веки, урчит под мышкой Барсик, попискивает над ухом голодный комар. Хорошо! Кончается одна история, начинается другая. Голос певучий, ровный.
– … и тогда выполощет матушку сыру землю, как скорлупу яичную, как девицу непорочную, как харатью белую, как вдову благочестивую. И будет тогда всё не так. Не будем мы боле ни сеять, ни жать, ни косить, ни молотить, потому как всё само собой расти будет…
– И кукулуза?
– А ба! И этот не спит! – всплескивает руками бабушка. – А ну живо спать! Гляньте в окно! Слышите, стучит? Слышите, ходит? – Она сама стучит по стеклу, топает ногами и спрашивает: – Кто там? А-а, это ты, Дрёма? Ну-ка, ну-ка их… – и говорит нараспев:
Ходит Дрёма
Возле дома.
Ходит Сон
Близ окон.
И глядят:
Все ли спят?
Бабушка задувает керосиновую лампу, становится темно и в темноте страшно. Мерещится это лохматое, косматое, рогатое чудище Дрёма, заглядывающее в наше оконце.
– Слысыс?
– Ага…
И мы натягивает на головы байковое одеяло.
3
Просыпаюсь на печи. В окно падают первые пучки зари, тихо в избе, таинственно. Бабушка стоит на коленях перед киотом. Теплится лампадка, едва освещая почерневший лик. Все ещё спят в доме. Мне хочется окликнуть бабушку – и не смею. Не смею нарушить того, что происходит с ней. Мне становится страшно, я опускаю голову на подушку и смотрю в потолок, на ползающих по нему сонных мух, прислушиваюсь к таинственному шёпоту.
– Господи! Матушка! Заступница! – доносится до меня тихий, трогающий до слёз голос. – Как же всех жалко-то! А сколько горя, страданий, слез. Так трудно жить, так тяжело дышать! Господи, Матушка, Заступница!..
И это – «тяжело дышать, трудно жить» – наполняет моё детское сердечко жалостью и недоумением. «Тяжело дышать, трудно жить» – ничего этого мне ещё не известно: мне легко жить и дышать. Я и не подозревал до тех пор, что кому-то тяжело дышать и трудно жить, когда мне так хорошо, так весело живется. Слезы навертываются на глаза, мне жаль бабушку. «Бабушка, миленька, – думаю я, – вот вырасту, стану большой, буду за тебя огород копать, полоть, а ты сиди, отдыхай».
Когда выглядываю другой раз, бабушки уже нет в избе. И тут я вижу на полу свежую траву, веточки берёзы в крынке, на столе.
Уходит дедушка – наш черёд пасти стадо, следом, зевая во весь рот, тётя на дойку, потом дядя, работавший в колхозе пастухом. Бабушка уходит в чулан и вскоре появляется «в рукавах» (самотканой, льняной, коричневого цвета, в клеточку, блузке), в туго повязанном на глаза белом платке и длинной, тёмно-синей в горошек ситцевой юбке. Заметив, что я не сплю, говорит: «Айда в церкву?»
– А Саша?
– Да ну его. Озорничать только. Не трож, спит.
Я слезаю с печи, одеваюсь. Прошу покушать, но бабушка говорит, что нельзя, а после «обедни» будет можно. Я не знаю, что такое «обедня», и почему до неё нельзя есть, но не спрашиваю, решив, что так надо.
Мы выходим. Утро туманное, солнце плавает в мутных клубах. Туман то подымается, то опускается.
– Коли подымется, дождь будет, – рассуждает вслух бабушка.
Мне весело, я забыл про свою недавнюю жалость к бабушке и скачу впереди то на одной, то на другой ножке. Наконец, падаю и до крови сдираю коленку. Бабушка сердито берёт меня за руку и не отпускает до конца пути. За деревней к нам пристают ещё несколько старушек, разговор заходит о житье-бытье, о том, что сыновья с внуками табунами бегут в город, в Бога не веруют, сосут папироски, матерятся, венчаться не хотят, «тэтак в блуде и живут», видать, и впрямь последние времена настают…
У паперти толпится народ. Церковь деревянная, в каменной ограде, среди высоченных лип, в зеленой вязи которых вольготно грают грачи и галки. Воробьи неприкаянно носятся над землёй. На колокольне с заколоченными окнами сидят голуби. Время от времени они слетают вниз, где у огромной деревянной бочки с водой им сыплют на землю семечки.
Мы входим в церковь, и тут – свежая трава на полу. Молоденькие берёзки стоят в дверях, у икон, у распятия, в трапезной, у алтаря, у бокового выхода. Свет пыльно сочится в высокие, с решётками, окна, в боковую дверь, достаёт до аналоя, на котором лежит икона с изображением сидящих под дубом, за низким столом трёх Ангелов. Все кланяются друг другу, иные звучно целуются.
Начинается служба. Я помню только начало и обрывки, потому что, присев на ступеньку, напротив алтаря, тут же уснул, прижавшись к перилам. И, просыпаясь иногда, как из-под воды, улавливал неслаженное пение клира, голос священника, которому в ту пору было, наверное, лет девяносто. Он был так худ и так слаб, что едва переставлял ноги.
– Вставай, вставая скорей причащаца, – будит меня бабушка.
Складывает крестообразно на моей груди руки, подводит к батюшке, стоящему на амвоне возле маленького столика, на котором стоит серебряная чаша. Поддев дрожащей рукой длинной серебряной лжицей что-то из чаши, он протягивает мне, как показалось кровь и говорит: «Причащается младенец…» – и называет моё полное имя.
Затем мне дают кусочек просфоры, и я запиваю его тёплой, сладкой водичкой.
– Ай, какой молодец! Ай, какой умненькай! – льётся со всех сторон, и я гордо задираю голову, хотя и не понимаю, за что меня хвалят.
– Ну вот, – подходит ко мне Гриша-дурачек или убогий, как зовут его в деревне, лицо у него румяное, сытое, глаза карие, ясные, бородка курчавая. Ко всем подряд он нанимается в работники. Ни разу я не видел его унылым. Когда его просят прийти пособить, он всем отвечает: «Хорошо, если не помру я только!» И так весело при этом улыбается, словно помереть для него – плёвое дело. – Ну вот, – говорит он, – теперь и помирать можно!
– Такие молоды и помирать? – возражает бабушка.
– А чего бы чай и не помереть? – без всякого трагического оттенка в лице отвечает Гриша. – Помер – и прямиком в рай!
– Ишь, куда намылился – в рай! Рай-от заслужить сперва надо. В рай! – беззлобно ворчит бабушка, хотя ей самой очень хочется попасть в рай. Уж я-то знаю. Уши она всем этим своим раем прожужжала. Я даже немного представляю, что такое рай. Когда у бабушке в избе всё прибрано, чистенько и светло, она вздохнёт и скажет: «Ишь ведь, райко-то как!» Но почему она пожалела своего рая для Гриши, я понять не мог. Или это была не жалость?
Потом была длинная «вечерня», во время которой все стояли на коленях, на четвереньках, а я даже полежал на свежей травке. Во время этих стояний, батюшка сам, стоя на коленях в открытых Царских вратах, дрожащим, слабым голосом читал длинные молитвы, смысла которых вряд ли кто понимал, но слушали, благоговейно склонив головы.
Но всему на свете приходит конец. И вот уже народ затеснился к «кресту», а затем посочился в распахнутые двери.
С утра было теплее, а теперь небо сплошь затянуто тучами, ветер дует сырой. Бабушка, не обращая внимания на моё хныканье, тащит меня за руку так, что я едва успеваю переставлять ноги, но так и не утягивает от дождя. Он застаёт нас на полпути. Налетает шумной, плотной стеной, взрывает мучнистую пыль. Становится холодно, зубы мои постукивают, и я уже не прошусь отдыхать.
И как хорошо, как приятно потом было забраться на печь, напившись горячего молока с мёдом, упасть в овечьи шкуры и тотчас уснуть.
Просыпаюсь к вечеру совершенно бодрым. Всё бывшее кажется сном: и церковь, похожая на берёзовую рощицу, и невесомое порхание огоньков у иконостаса, и неслаженное пение старушек на клиросе, и трогательный голос батюшки: «О благорастворении возду-ухов… О все-е-ех и-и за-а вся-а-а…»
Раздвигаю занавески: за столом сидит бабушка с какой-то женщиной, что-то вроде нищенки или погорелой, в потертом чёрном пиджаке, как у дяденьки-возницы, в чёрном платке. Бабушка подливает ей в глиняную миску похлёбки, женщина аппетитно ест и рассказывает:
– А руки у Антихриста будут волосатыми и будет он поэтому в белых перчатках ходить. Прикинется милостивым, а внутри волк в овечьей шкуре. И как скажут: «Перепись!» – стало быть, конец. И тогда солнце померкнет, луна превратится в кровь, запылает земля от востока до запада. Но верным рабам огонь тот не повредит, как трём отрокам, которых в печь огненную бросили, а к ним Ангел небесный сошёл, и ходят они посреди огня и поют! А… – тут она подымает голову, и мы встречаемся глазами.
Водворяется мёртвая тишина. И далее разговор переходит на шёпот. Мне страшны эти слова, как сказка про Соловья-разбойника. Но и на того ведь нашлась управа – Илья Муромец. А коль и вправду будет так, придёт Илья и победит Антихриста.
4
Только садимся за стол, распахивается дверь и вбегает тётя Нюра.
– Ой, мам, чё там деется-то! Бык взбесился. На пастбище корову задрал. Пастухи вступились, так он их давай гонять. Страху, что натерпелись! Насилу в калду заманили со стадом. Коров на дойку во двор загнали, так он теперь один на дворе бесится. Пристрелить бы, да как без председателя? Поди, докажи потом. Степан верхом в Егорьевско ускакал.
Нас с Сашком словно ветром выносит из-за стола. Прибегаем на ферму. Толпа народу: мужики, бабы, дети. В калде, у лопуха, стоит огромный белый бык, с железным кольцом в ноздрях. Глаза кровавые, страшные. Бык ревёт, высуня язык, кося глазом и пуская пену, копает под собой землю, поводит рогами. Две собаки крутятся перед его мордой. Пастухи подзадоривают их. Мужики ругаются, другие спорят, бабы охают и ахают, дети визжат от восторга. Кто-то кричит: «Едет!» Обернувшись, вижу подъезжавшую двуколку, а в ней председателя в пиджаке, светлой кепке и кирзовых сапогах. Подъехав, он лихо соскакивает на землю, выхватывает из пролетки ружьё и, нагнувшись, между жердей залезает в калду. Подходит близко к быку, который сразу затаился, притих, взводит курки и, почти в упор, выстреливает быку прямо в лоб.
Бык падает на передние колени, качаясь, валится на бок и, задрав голову, сучит по земле ногами. Поднимается пыль. Изо лба фонтаном бьёт густая, чёрная кровь, заливает морду, всё вокруг.
Мне жалко животное, я хлюпаю носом и со страхом кошусь на председателя, который стоит в задумчивости, держа в руке ружьё стволами вниз. Они дымят. Быку перехватывают горло и начинают свежевать.
– Племенной… – говорит председатель и, вскочив в пролетку, уезжает.
Мы с Сашком бредём домой. На пути попадается телега с задранной коровой. Брюхо у той пропорото от паха, торчат сломанные ребра.
– А мне, так совсем не стласна, – хорохорится Сашок. – Я б ёво залазу с пулемета – тла-та-та-та…
5
Жарко пылает костёр. В тоскливой дрёме, положа морду на лапы, поскуливает Волчёк, иногда вскидывается, прислушиваясь к ночным крикам пивика, шорохам, ржанью и храпу коней. Жабы заливаются в болоте, лес кажется совсем близким, страшен и тёмен. Я сижу, уткнувшись подбородком в колени. Приятно калит лицо, не оторвать глаз от огня, так и тянет протянуть руку и поймать взивающиеся к небу искры. Ночь такая тёмная, такая тихая, что кажется, кто-то стоит неподалёку в ожидании, когда потухнет костёр. Мы с Сашком сидим рядом с дедушкой. Гриша против нас, по ту сторону костра, лицо его раскраснелось, глаза расширились то ли от ужаса, то ли от вранья.
– Ходили летось бабы по ягоды, – говорит он, – да заплутались маненька. Кричат – ау. И им – ау. Оне туды. И приаукали к болоту. Допетрили, что леший их кружит, перепугались до смерти. А сорока над ими: «Тр-р-р, тр, тр, тр…» Чуть живёхонькие из лесу-то вышли.
– Бре-эхня-а, – говоит дедушка. – Никаких таких лешиев нет.
– А домовые?
– И домовых нету.
– Ан есть, Ляксеич. На себе испытал. Лёг раз в сенях не там, где обычно сплю, так ночью, как придавит, не вздохнуть, не пёр… – и, глянув на нас: – Ну да… Руки как плети, а он, гад, и трётся кошачьей мордой, под ладонь, зараза, так и лезет. Насилу отвязался. Маманя баит, не любит, когда в доме непорядок.
– Ты это ври, да не завирайся, – говорит спокойно дедушка.
Кто-то мелькает над самым костром и с писком кидается прочь. Гриша смотрит, вытаращив глаза, разиня рот.
– А вправду, Ляксеич, бабы сказывают про Ивана Зыбина, что колдун?
– Ванька-то? Дурак, скорее всего, а не колдун, – уверенно отвечает дедушка. – Бабы врут, а ты уши развесил, тетеря.
– Ну не скажи… Помню, раз идёт к нам, я в окно усёк и перекрестил дверь-то. Так на воле стал и кричит: «Гришка, подь сюды, дело есть!» – «Ступай, говорю, в избу». «Да плёво дело, выдь на минуту!» Я «Живые помощи» про себя давай читать, выхожу, а он – тресь себя по башке: «Хлеб в печи забыл!» – и тягу.
– Мели, Емеля, твоя неделя. Хлеб в печи забыл… Глупее ничего придумать не мог? – по обыкновению равнодушно возражает дедушка. – Ступай за хворостом!
– Ты чё, Ляксеич, не видишь, время какое? Луна над погостом. Леший след спутает, заведёт в болото да утопит.
– Гляди, беда какая! Одним лешим станет больше, а болтуном меньше.
Гриша обижается, отворачивается, с достоинством поглаживая бородку. Но обида вскоре забывается, и он начинает новую историю. Мы слушаем с жадным любопытством, косимся на лес и жмёмся к бесстрашному дедушке. Сашок засыпает. А я никак не могу заснуть, сердечко моё трепещется. Гляжу на луну, на погост – и на меня нападает ещё ни разу не испытанный страх перед могущественной злой силой, от которой некуда деться…
Но всходит солнце, рассеиваются страхи вместе с темнотой, преображается мир, и так радостно в нём после жуткой ночи. Даже костер, казавшийся недавно единственным спасением, теперь выглядит жалко, как ядовитое пятно на теле земли.
6
Солнце перерезано пополам тонким сизым облачком, стоит над самым горизонтом, ниже того места, где расположен верхний порядок. Оно бледно-розовое, призрачное, печальное. Лёгкие сумерки, ни ветра, ни шороха. С той стороны, где мы с Сашком предполагали город, отдалённо доносятся весёлые девичьи голоса и переборы гармони – из соседней деревни к нам идёт на гулянье молодёжь.
Мы с Сашком сидим на крылечке Светланкиного дома. Светланка в чистом платьице. Весёлая процессия входит в деревню. Девки идут, взявшись под руки, во всю ширину. В середине высокая, чернобровая, черноволосая, не знаю, как её звать, и назову хоть Шурочкой. Голос её сочный, густой. Парни точно так же, только не под руки, идут следом. Гармонист между рядов. По ту и другую стороны порядка на завалинках, на лавках или как и мы на крыльце сидят старики и старухи. Точнее, почти одни старухи, потому что стариков в деревне почти нет.
Поют частушки в основном девки, парни отвечают редко, а вот семечки грызут бойко.
У миленка моёво
Поговорочка на «о».
Он на «о», и я на «о»,
Все равно люблю ёво!
Сашок лыбится. Светланка косится на меня – и меня это начинает беспокоить.
Гармонисту за игру —
Табуретку синюю.
Четыре сына, восемь дочек
И жену красивую.
Парни смеются. Светланка ёрзает и будто нечаянно задевает меня плечом. Я отодвигаюсь, показываю ей кулак и говорю:
– Ещё раз толкнешь, получишь!
– Сам получишь!
Хриплым, пропитым голосом запевает гармонист:
У меня девчонок много,
Как в корзиночке грибов.
Только я к одной имею
Настоящую любовь
Ему тут же отвечают: