
Полная версия:
Сомнамбулы: Как Европа пришла к войне в 1914 году
На этом фоне сербский заем 1906 года явился важным поворотным моментом. Кредитные отношения французов с сербами, по выражению довоенного американского финансового аналитика, стали «более интимными и доминантными»[87]. Французы держали более трех четвертей совокупного сербского долга[88]. Для сербского государства это были громадные обязательства: графики их погашения простирались до 1967 года (в реальности после 1918 года по большей части этих обязательств Белград объявил дефолт). Львиная доля этих средств пошла на военные закупки (особенно скорострельных артиллерийских орудий), большинство из которых пришлось на Францию, что сильно раздосадовало как австрийцев, так и британских дипломатов и оружейников. Кредит 1906 года позволил Сербии противостоять коммерческому давлению Вены и вести с нею длительную тарифную войну. «Несомненно, успешное сопротивление г-на Пашича [австрийским] требованиям, – сообщал в 1906 году британский посланник в Белграде, – знаменует собой очередной шаг к экономическому и политическому освобождению Сербии»[89].
Успехи Сербии в сфере международных финансов не скроют от нас плачевного состояния ее экономики в целом. Оно объяснялось не столько тарифной политикой Австро-Венгрии, сколько хозяйственной деградацией Сербии, связанной с ее историей и структурой экономики. Становление и последующее расширение Сербии сопровождалось процессом кардинальной деурбанизации, поскольку многие города, населенные преимущественно мусульманами, из-за многолетних гонений и депортаций лишились жителей[90]. Сравнительно урбанизированный и космополитичный социум на бывшей периферии Османской империи сменило общество и экономика, где доминировали мелкие фермеры-христиане, отчасти из-за отсутствия у сербов собственной родовой аристократии, отчасти из-за стремления правящей династии исключить появление конкурирующих групп путем запрета на консолидацию землевладений[91]. Несмотря на деградацию городов, население страны в целом росло невероятными темпами; молодые крестьянские семьи получили разрешение возделывать обширные запустевшие поля, что ослабило социальные ограничения в отношении брака и рождаемости. Однако безудержный рост населения не компенсировал нисходящую спираль деградации, по которой двигалась сербская экономика с середины XIX века до Первой мировой войны[92]. С начала 1870-х до начала 1910-х годов производство на душу населения в сельском хозяйстве сократилось на 27,5 %. Отчасти это объяснялось тем, что расширение пахотных земель привело к масштабной вырубке лесов и, следовательно, к сокращению пастбищ, необходимых для существования свиноводства, традиционно наиболее рентабельной и эффективной отрасли сербского хозяйства. К 1880-м годам Шумадия (Šumadija, дословно «Лесная местность»), прекрасная лесистая местность и идеальное свиное пастбище, была практически уничтожена[93].
Это было бы не столь важно, если бы ощущался рост в торговом и промышленном секторах, но и там картина была – даже по балканским меркам – безрадостной. Сельское население имело ограниченный доступ на рынки; отсутствовали условия для быстрого развития альтернативных отраслей, таких как текстильные фабрики (которые в соседней Болгарии стимулировали рост промышленности)[94]. В этих условиях экономическое развитие Сербии зависело от иностранных усилий – попытки организовать упаковку и экспорт сливового варенья в промышленных объемах были впервые предприняты будапештской компанией по переработке фруктов. Точно так же подъем в отраслях виноделия и производства шелковых тканей, пришедшийся на конец XIX века, был вызван усилиями иностранных предпринимателей. Однако приток инвестиций из-за рубежа оставался вялым, отчасти потому, что иностранцев, пытавшихся вести бизнес в Сербии, отталкивала ксенофобия, коррумпированность чиновников и отсутствие деловой этики. Даже в тех сферах, где поощрение инвестиций являлось государственным приоритетом, дискриминация иностранных фирм местными властями оставалось серьезной проблемой[95].
Столь же неубедительны были сербские вложения в человеческий капитал: в 1900 году в Сербии насчитывалось всего четыре педагогических колледжа; половина учителей начальной школы не имела педагогической подготовки; большинство школ находились в зданиях, не предназначенных для этой цели; и лишь около трети всех детей посещали школу. Эти недостатки отражали культурные предпочтения сельского населения, которое невысоко ценило образование и считало школы никчемной затеей, навязываемой правительством. В 1905 году, изыскивая новые источники государственных доходов, Скупщина, где преобладали депутаты из числа зажиточных селян, предпочла обложить налогами не домашнее самогоноварение, а выпуск школьных учебников. Результатом был поразительно низкий уровень грамотности населения: от 27 % на севере – до 12 % на юго-востоке Сербии[96].
Для нашей истории эта мрачная картина «расширения без развития» важна по нескольким причинам. Она говорит о том, что в культурном и социально-экономическом плане сербское общество оставалось необычно однородным. Тесная связь между городской культурой и крестьянскими обычаями с их мощной устной мифологической традицией еще не была разорвана. Даже Белград – где уровень грамотности в 1900 году не превышал 21 % – оставался городом сельских мигрантов, миром «крестьянской урбанизации», находящейся под сильным влиянием культуры и родовых связей традиционного общества[97]. В такой среде развитие современного сознания происходило не как эволюция мировоззрения, а как диссонирующее наложение модернистских представлений на образ жизни, все еще находящийся под чарами традиционных крестьянских верований и ценностей[98].
Эта довольно специфичная культурно-экономическая ситуация объясняет ряд бросающихся в глаза особенностей ситуации в Сербии до Первой мировой войны. В стране, где честолюбивая и талантливая молодежь практически не имела перспектив в экономике, самым привлекательным карьерным путем оставалась национальная армия. А это, в свою очередь, объясняет слабость гражданских властей в условиях доминирующего влияния офицерской корпорации, фактор, оказавшийся роковым в момент кризиса, охватившего Сербию летом 1914 года. Конечно, при этом верно и то, что партизанская деятельность иррегулярных ополчений и отрядов добровольцев – центральная тема в истории становления Сербии как независимой нации – столь долго оставалась успешной именно благодаря сохранению крестьянской культуры, которая к регулярной армии относилась с известным подозрением. Для правительства, которому со все большим высокомерием бросала вызов военная верхушка и которое для противодействия этому давлению не могло опереться на отсутствовавший в стране богатый и образованный класс, – типовой фундамент парламентских систем XIX столетия, единственным действенным политическим инструментом и культурной опорой оставался национализм. Почти всеобщий энтузиазм по поводу присоединения исторических сербских земель опирался не только на мифическую страсть, свойственную народной культуре, но и на «земельный голод» крестьянства, чьи наделы сокращались и теряли продуктивность. В этих условиях восторженное одобрение, естественно, вызывала аргументация – сколь бы сомнительной она ни была, – что экономические проблемы Сербии объясняются заградительными тарифами Вены и удушающим засильем австрийского и венгерского капитала. Эти же ограничения толкали Белград на упорную борьбу за выход к морю, который должен был позволить, как надеялись, преодолеть экономическую отсталость. Такая относительная слабость торгово-промышленного развития страны гарантировала, что в вопросах финансирования военных расходов, необходимых для ведения активной внешней политики, правители Сербии не смогут избавиться от зависимости от международного капитала. А это, в свою очередь, позволяет объяснить углублявшуюся после 1905 года вовлеченность Сербии во французскую систему альянсов, что диктовалось финансовыми и геополитическими императивами.
Эскалация
После 1903 года внимание сербских националистов фокусировалось в основном на развернувшейся в Македонии трехсторонней борьбе между сербами, болгарами и турками. Все изменилось в 1908 году – после того как Австро-Венгрия аннексировала Боснию и Герцеговину. Эти две страны, формально провинции Османской империи, уже 30 лет находились под австрийской оккупацией, не вызывая никаких вопросов, поэтому, казалось бы, номинальный переход от оккупации к прямой аннексии должен был пройти незамеченным. Иного мнения придерживалась общественность Сербии. Известие об этой аннексии вызвало – как в Белграде, так и в провинциях – «беспрецедентный всплеск национальных чувств и негодования». В ходе «многочисленных митингов» по всей стране ораторы «призывали к войне с Австрией»[99]. В Белграде свыше 20 000 человек собрались на антиавстрийскую манифестацию у Национального театра, где Люба Давидович, лидер независимых радикалов, призвал сограждан, не щадя живота, подняться против аннексии. «Мы будем сражаться до победы, но даже если проиграем, то сможем сказать, что отдали все силы и заслужили уважение не только сербов, но и славян всего мира»[100]. Несколько дней спустя импульсивный Георгий Карагеоргиевич, наследник сербского престола, выступая в Белграде перед толпой в 10 000 человек, вызвался повести народ в крестовый поход с целью вернуть аннексированные провинции. «Я горжусь тем, что я солдат, и готов возглавить священную борьбу – борьбу не на жизнь, а на смерть – за Сербию и ее национальную честь»[101]. Даже Никола Пашич, лидер Радикальной партии, который в тот момент не был действующим министром и, значит, мог высказываться свободнее, вопреки обычной осторожности заявил: если аннексия не будет отменена, Сербия должна готовиться к освободительной войне[102]. Известный российский либерал Павел Милюков, посетивший Сербию в 1908 году, был поражен накалом общественных страстей. Как он писал в воспоминаниях: «Ожидание войны с Австрией переходило здесь в нетерпеливую готовность сразиться, и успех казался легким и несомненным. То и другое настроение казалось настолько всеобщим и бесспорным, что входить в пререкания на эти темы было совершенно бесполезно…»[103]
Здесь очевидны ментальные карты, на которых основывались общественные (как элитарные, так и массовые) представления о целях и задачах сербской политики. Единственный способ понять накал эмоций, вызванных в Сербии аннексией двух провинций – пояснял в отчете от 27 апреля 1909 года британский посланник в Белграде, – вспомнить, что:
Каждый сербский патриот, проявляющий интерес к политике или принимающий в ней активное участие, считает сербской нацией не только подданных Петра Карагеоргиевича, но и всех тех, кто родственны им по крови и языку. Следовательно, он мечтает о создании Великой Сербии, которая объединит, наконец, те части сербской нации, которые пока еще остаются под австрийским, венгерским и турецким владычеством. […] С этой точки зрения Босния является, на взгляд сербского патриота, географическим и этнографическим сердцем Великой Сербии[104].
В своем (кажущемся и сегодня актуальном) трактате о Боснийском кризисе знаменитый этнограф Йован Цвиджич, наиболее влиятельный советник Николы Пашича по национальным вопросам, высказывается так: «не [было] сомнений в том, что Босния и Герцеговина… по своему центральному положению во всей этнографической целокупности сербохорватского народа… являются ключом к решению сербской проблемы. Без этих провинций не может быть Великого сербского государства»[105]. С точки зрения панславянских публицистов, Босния и Герцеговина представляли собой «сербские земли под чужеземным господством», с населением «совершенно сербским по расе и языку», состоящим из сербов, сербо-хорватов и «сербов-мусульман», исключая, разумеется, меньшинство «временных жителей» и «эксплуататоров», насаждаемых там австрийцами в течение предыдущих тридцати лет[106].
Эта волна протестов породила новую массовую организацию, созданную для защиты национальных интересов сербов. В ряды «Сербской народной обороны» («Српска народна одбрана»), создавшей свыше 220 комитетов в городах и деревнях Сербии, а также целую сеть дочерних структур в Боснии и Герцеговине, вступили тысячи людей[107]. Ирредентистское движение, набравшее силу и опыт в Македонии, теперь переключилось на аннексированные провинции: «Одбрана» формировала партизанские отряды, вербовала добровольцев, создавала агентурные сети в Боснии и побуждала правительство к радикализации национальной политики. Ветераны боевых действий в Македонии (такие, как майор Воислав Танкосич, ближайший соратник Аписа) были направлены на боснийскую границу, где готовили тысячи новобранцев к предстоящей борьбе. Какое-то время казалось, что Сербия намерена – сколь бы ни был самоубийственным такой шаг – начать вторжение в соседнюю империю[108].
Поначалу лидеры Белграда поощряли эту агитацию, но вскоре поняли, что у Сербии нет шансов опротестовать аннексию. Поводом к отрезвлению стала позиция России, которая отказалась поощрять сербское сопротивление. Этому не стоит удивляться, ибо предположение (пусть и теоретическое) о возможности осуществить аннексию этих провинций высказал австрийскому коллеге, Алоизу фон Эренталю, российский министр иностранных дел Александр Извольский. Он даже заранее предупредил об этом сербского министра иностранных дел Милована Миловановича. На встрече в Мариенбаде, где Извольский лечился на водах, российский министр иностранных дел завел с сербским коллегой откровенный разговор. Хотя Санкт-Петербург и считает балканские государства «российскими чадами» – сказал Извольский, – ни Россия, ни другие великие державы не собираются оспаривать аннексию (он не упомянул о том, что он сам предложил австрийцам присоединить провинции – в рамках сделки по обеспечению российскому флоту доступа к турецким проливам). Позднее сербский посланник в Санкт-Петербурге доложил в Белград о полнейшей бесперспективности мобилизации против Австрии, «поскольку никто не придет к нам на помощь – все желают сохранения мира»[109].
Министр иностранных дел Милованович, умеренный политик, не одобрявший действий Пашича в период австро-сербского кризиса 1905–1906 годов и пришедший в ужас от его готовности начать войну в 1908 году, оказался в крайне щекотливом положении. Предупрежденный непосредственно Извольским, он понял, что идея обращения к европейским державам лишена смысла. Однако ему необходимо было обуздать националистическую истерию в Сербии – и одновременно сплотить политическую элиту и Скупщину вокруг лозунга умеренной «национальной» политики. Эти две цели были практически несовместимы, поскольку сербское общество посчитало бы любой намек на уступку Вене «предательством» национальных интересов[110]. Трудности министра Миловановича усугублялись борьбой между радикалами и их вчерашними товарищами по партии – Независимыми радикалами, которые заняли бескомпромиссную националистическую позицию. Неопределенность усиливало фракционное соперничество внутри Радикальной партии (между «группой Пашича» и «придворными» радикалами Миловановича). За кулисами Милованович упорно проводил умеренную политику, которая должна была обеспечить Сербии скромную территориальную компенсацию, и безропотно сносил все нападки националистической прессы. Однако на публике он демонстрировал непримиримую риторику, вызывавшую патриотический энтузиазм в Сербии и негодование в австрийской прессе. «Сербская национальная программа, – провозгласил он под бурные аплодисменты Скупщины в октябре 1908 года, – требует освобождения Боснии и Герцеговины». «Заблокировав реализацию этого плана», добавил Милованович, Австро-Венгрия обрекла себя на то, что «рано или поздно Сербия и весь Сербский мир поднимутся на борьбу – борьбу не на жизнь, а на смерть»[111].
Проблемы министра Миловановича позволяют понять, какому психологическому стрессу подвергались сербские политики в ту эпоху. Будучи умным и осторожным человеком, он хорошо понимал ограничения, налагаемые на Сербию ее географическим и экономическим положением. Зимой 1908–1909 года все державы призывали Белград отступить и смириться с неизбежным[112]. Однако Милованович понимал и то, что ни один ответственный политик не может позволить себе открыто дезавуировать национальную программу сербского объединения. Он и сам был пылким и искренним сторонником этой программы. Сербия, утверждал он, никогда не сможет отказаться от «сербской идеи». «С патриотической точки зрения нет разницы между интересами Сербского государства и интересами сербов везде и всюду»[113]. Здесь вновь мы видим воображаемую карту Великой Сербии, лежащую в основе ее этических и политических императивов. Важно понять, что единственным отличием умеренных сербских политиков, таких как Милованович (и даже Пашич, отбросивший в конечном счете свои призывы к войне), от крайних националистов была лишь разница в том, как они собирались справляться с проблемой, стоявшей перед их государством. Эти политики не могли (да и не хотели) отказаться от националистической программы как таковой. Таким образом, во внутренней политике преимущество всегда имели экстремисты, поскольку именно они задавали тему дебатов. В таких условиях умеренным политикам было трудно проводить свою линию, не прибегая к той же националистической риторике. Это, в свою очередь, мешало внешним наблюдателям различать нюансы в позициях, занимаемых политической элитой, что могло создать у них обманчивое представление о ее прочном идеологическом единстве. В июне-июле 1914 года Белград ощутит на себе тяжелые последствия, к которым приводит эволюция такого рода политической культуры.
На этот раз, естественно, сила была на стороне Австро-Венгрии, и 31 марта 1909 года Сербия вынуждена была формально отказаться от своих требований. С великим трудом ее правительству удалось свернуть патриотическую агитацию. Белград пообещал Вене разоружить и распустить «добровольческие отряды»[114]. «Српска народна одбрана» лишилась волонтерских и парамилитарных функций и превратилась – по крайней мере, официально – в мирную общенациональную ассоциацию по пропаганде и информации. Теперь она действовала в тесной связи с другими националистическими объединениями, вроде гимнастических обществ «Соко» и культурных групп «Просвета» и «Приредник», крепивших национальную идентичность сербов с помощью литературы, просвещения и работы с молодежью.
Хотя Сербия не смогла противостоять аннексии и не получила территориальной компенсации, которой требовал Милованович, кризис все же вызвал две важные перемены в ее международном положении. Во-первых, за кризисом наступил период более тесного сотрудничества Белграда с двумя дружественными державами. Связи с Санкт-Петербургом упрочились с назначением нового российского посланника. Убежденный сербофил и сторонник славянского единства барон Николай Гартвиг будет играть в политической жизни Белграда важную роль вплоть до своей внезапной смерти накануне войны, в 1914 году. Укрепились также финансовые и политические связи Белграда с Парижем, что выразилось в выделении громадного французского кредита на увеличение сербской армии и повышение ее боевой мощи.
Во-вторых, гнев и разочарование 1908–1909 годов привели к радикализации сербских националистических группировок. На время деморализованные капитуляцией правительства в вопросе об аннексии, они все же от своих амбиций не отказались. Между официальной властью и националистами разверзлась идейная пропасть. Богдан Раденкович, сербский гражданский активист в Македонии, где продолжалась борьба с болгарами, встретился с офицерами – ветеранами македонского конфликта (в том числе – участниками заговора 1903 года), чтобы обсудить создание нового тайного общества. В итоге на частной квартире в Белграде 3 марта 1911 года возникла организация «Уjедињeње или смрт!» («Единство или смерть!»), известная как «Црна рука» – «Черная рука». Среди ее учредителей – пяти офицеров-цареубийц и двух гражданских лиц – присутствовал Апис, ставший к тому моменту профессором тактики в Военной академии. За ним стояла сеть последователей – других офицеров из участников заговора и сочувствующей молодежи, – которая безоговорочно ему подчинялась[115]. Неудивительно, что в первой статье устава организации провозглашалось, что ее целью является «объединение всех Сербов». Дальнейшие статьи обязывали ее членов бороться за то, чтобы правительство приняло идею, что Королевство Сербия – это балканский «Пьемонт»[116] для всех сербов и вообще всех южнославянских народов. Неслучайно журнал, учрежденный для пропаганды идеи «Единство или смерть!», получил название «Пjемонт». Идейной основой движения стала универсальная концепция «сербской нации» – пропагандисты «Черной руки» не считали боснийских мусульман отдельным этносом и категорически отрицали существование хорватов[117]. Чтобы подготовить сербский народ к тому, что они считали неизбежной насильственной борьбой за объединение, организация собиралась вести на всех территориях, населенных сербами, революционную работу. С врагами «сербской идеи» движение обязалось бороться всеми средствами и повсюду, в том числе – за пределами Сербского государства[118].
В своем служении «национальному делу» эти люди все сильнее проникались враждебностью к демократической системе парламентаризма, особенно – к Радикальной партии, лидеров которой они считали предателями нации[119]. Среди членов «Единство или смерть!» культивировалась старая ненависть военных к членам Радикальной партии. Имелись и родство с протофашистской идеологией: целью движения была не просто смена персоналий, возглавлявших государство (что произошло в 1903 году, но без ощутимой пользы для сербской нации), а тотальное обновление политики и общества, «возрождение нашей деградирующей расы»[120].
В организации процветал культ секретности. Вступающие в ее ряды проходили через обряд посвящения, церемонию которого разработал Йованович-Чупа, масон и член учредительного совета. В темном помещении перед таинственной фигурой в плаще с капюшоном новообращенные приносили клятву, обязуясь под страхом смерти безоговорочно выполнять приказы руководителей организации. Вот как звучала эта клятва:
Я [имярек], вступая в организацию «Единство или смерть!», клянусь солнцем, которое меня согревает, и землей, которая меня питает, перед Господом Богом, кровью моих предков, моей честью и самой моей жизнью, что с этого момента до самой смерти буду верен законам организации и ради нее готов буду принести любую жертву.
Перед Богом я клянусь моей честью и жизнью, что без вопросов буду выполнять все поручения и приказания.
Перед Богом я клянусь моей честью и жизнью, что все секреты и тайны организации унесу с собою в могилу.
Если же я, вольно или невольно, нарушу эту священную клятву, то пусть меня постигнет Божья кара и суд моих товарищей по организации[121].
«Черная рука» почти не вела записей – у нее не было централизованного учета членов, а была неформальная сеть ячеек, не обладавших всей полнотой информации о масштабах и подробностях деятельности. В результате остается неясным, насколько велика была эта организация. К концу 1911 года ее численность выросла до примерно 2000–2500 человек; в годы Балканских войн она резко выросла, однако ретроспективная оценка, основанная на показаниях предателя-информатора (100 000–150 000 человек), безусловно, является завышенной[122]. Какова бы ни была ее реальная величина, организация быстро проникла в структуры официальной Сербии, опираясь на прочную базу в вооруженных силах, внедрилась в ряды Сербской пограничной стражи и таможенной службы, особенно вдоль сербско-боснийской границы. Много новобранцев «Черная рука» почерпнула среди агентов, продолжавших в Боснии свою шпионскую деятельность по заданию «Народной обороны», несмотря на ее формальную ликвидацию в 1909 году. В рамках этой деятельности продолжал работать лагерь для подготовки диверсантов, где новобранцев обучали метко стрелять, бросать бомбы, взрывать мосты и вести разведку[123].
Для такого опытного заговорщика, как Апис, это среда была органичной. Его темпераменту идеально отвечали и культ секретности, и символ организации, на котором были изображены череп, скрещенные кости, кинжал, бомба и ампула с ядом. На вопрос, почему они выбрали такой символ, Апис отвечал, что ему «эта эмблема [никогда] не казалась ни пугающей, ни отталкивающей». В конце концов, задачей всех национально мыслящих сербов была «защита сербского дела любыми средствами, будь то бомба, кинжал или винтовка». «В дни моей борьбы [в Македонии], – вспоминал Апис, – партизаны применяли яды не только как боевое оружие, но и как средство избежать плена. Именно поэтому на печати организации была изображена ампула с ядом – символ нашей готовности жертвовать собственной жизнью»[124].
При всей своей секретности «Черная рука» парадоксально имела публичный характер[125]. Довольно скоро, по вине участников, о существовании движения узнали правительство и газеты. В народе даже поговаривали, что князь Александр, ставший после отречения старшего брата Георгия наследником престола, был заранее уведомлен об учреждении новой организации и поддерживал ее деятельность (Александр был одним из немногих жертвователей, финансировавших издание «Пjемонта»). Вербовка новых членов была неформальной и зачастую почти открытой: агентам достаточно были упомянуть патриотическую деятельность организации, чтобы многие офицеры вступали в нее без лишних расспросов[126]. На публичных обедах и банкетах в белградских кофейнях, где за длинными столами восседали молодые националисты, председательствовал Апис[127]. Когда комендант Белграда, Милош Бозанович, спросил майора Костича, своего подчиненного, о «Черной руке», тот изумился: «Неужели Вы этого не знаете? Об этом все знают и болтают – и в кофейнях, и в трактирах». Возможно, в Белграде – где все знали всех, а политику обсуждали не приватно, а в общественных местах – эта публичность была неизбежной. Однако нарочитая секретность «Черной руки», видимо, отвечала какой-то эмоциональной потребности ее членов. И правда, какой смысл принадлежать к тайной организации, если никто не знает о ее сущестововании? Возможность на публике оказаться за общим столом с конспираторами придавала молодым людям ощущение собственной значимости. Это также вызывало трепетное ощущение сопричастности у тех, кто формально не принадлежал к организации, но знал о ее существовании. И это было крайне важно для движения, заявлявшего, что представляет «молчаливое большинство» сербской нации.