
Полная версия:
Сомнамбулы: Как Европа пришла к войне в 1914 году
Воображаемые карты
В основе концепции «объединения всех сербов» лежала воображаемая Сербия, плохо соотносившаяся с политической картой Балкан, какой она фактически была на пороге XX века. Важнейшим политическим манифестом этого идеального государства стал секретный меморандум от 1844 года, автором которого был Илия Гарашанин, министр внутренних дел в годы правления князя Александра Карагеоргиевича. Опубликованный в 1906 году, этот документ – известный как «Начертаније» (от сербского слова «нацрт», набросок) – представлял собой проект «Программы национальной и внешней политики Сербии». Трудно переоценить влияние этого документа на поколения сербских политиков и патриотов; со временем он превратился в «Великую хартию» сербского национализма[57]. Гарашанин начинает меморандум с констатации: Сербия «невелика, но не обязана вечно пребывать в таком состоянии»[58]. В качестве первой заповеди сербской политики автор вводит «принцип национального единства»; под этим подразумевается объединение всех сербов в границах общего для них государства: «Где живет серб, там и Сербия». Исторической основой этого экспансионистского видения сербской государственности стала средневековая империя Степана Душана, обширная территория, включавшая большую часть нынешней Сербии (но исключавшая Боснию, что достаточно любопытно) плюс всю современную Албанию, большую часть Македонии, а также Центральную и Северную Грецию.
Царство Душана, как известно, распалось после поражения в битве на Косовом поле 28 июня 1389 года. Однако эта неудача, по мнению Гарашанина, не уничтожила легитимности сербского государства; она лишь на время прервала ход его исторического развития. Таким образом, «восстановление» Великой Сербии, объединяющей всех сербов, оказывалось не новшеством, а возрождением древнего исторического права. «Нельзя обвинить [нас] в том, что мы замыслили нечто небывалое и беспочвенное, какую-то революцию или потрясение, – напротив, следует признать идею [Великой Сербии] политической необходимостью, рожденной в древнейшие времена и укорененной в былых национально-политических устоях сербской жизни»[59]. В аргументации Гарашанина историческое время оказалось драматически спрессованным, что характерно для интегрального (то есть стремящегося к единению) национализма. Она основывалась, кроме того, на фантастическом предположении, будто неоднородное, аморфное и полиэтничное средневековое государство Душана может быть совместимо с идеей современного национального государства, единого в культурном и языковом отношении. Сербские патриоты не видели здесь противоречия, поскольку считали всех обитателей упомянутых территорий своими соотечественниками. Вук Караджич, создатель современного сербохорватского литературного языка и автор опубликованного в 1836 году великого национального манифеста «Срби сви и свуда» («Сербы все и всюду»), рассуждал о пятимиллионной нации сербов, говорящих на «сербском языке» и на обширном пространстве от Боснии и Герцеговины до Темешвара в Банате (в Восточной Венгрии, сегодня – город в Западной Румынии), от Бачки (регион, включающий север Сербии и юг Венгрии) до Хорватии, Далмации и Адриатического побережья (от Триеста до Северной Албании). Разумеется, некоторым жителям этих земель, признает Караджич (имея в виду, в частности, хорватов), «все еще трудно именовать себя сербами, но, похоже, к этому самоназванию они постепенно привыкнут»[60].
Как хорошо понимал Гарашанин, программа объединения ставила сербское государство на путь длительной борьбы с двумя великими континентальными империями, Османской и Австрийской, чьи владения вклинивались в пределы «Великой Сербии», какой ее воображали себе патриоты. В 1844 году Османская империя все еще контролировала большую часть Балканского полуострова. «Из фасада турецкого государства Сербии надлежит упорно выбивать камень за камнем, чтобы из этих материалов выстроить на фундаменте древнего царства Душана новое, великое Сербское государство»[61]. Австрия тоже записывалась в противники[62]. На ее землях – в Венгрии, Хорватии, Славонии, Истрии и Далмации – проживают сербы (а также хорваты, еще не осознающие себя сербами), которые стремятся к освобождению от тирании Габсбургов и объединению под покровом белградской государственности.
Вплоть до 1918 года, когда многие цели, намеченные Гарашаниным, были достигнуты, его меморандум оставался для сербских правителей важнейшим политическим проектом, в то время как его идеи внушались широким слоям населения путем инъекций националистической пропаганды, частично координируемой из Белграда, частично направляемой патриотической прессой[63]. Однако идея «Великой Сербии» была не просто результатом государственной политики или пропаганды – она глубоко коренилась в самосознании и культуре сербского народа. Память о царстве Душана воплотилась в чрезвычайно живую традицию сербского народного эпоса. Это были длинные, исполнявшиеся под аккомпанемент однострунного гусла меланхоличные баллады, в которых певцы и слушатели вновь переживали трагические моменты сербской истории. В сельской глубинке и на многолюдных ярмарках, во всех населенных сербами землях эти баллады соединяли в народном сознании поэзию, историю и национальную самобытность. Одним из первых это отметил немецкий историк Леопольд фон Ранке. В своей «Истории Сербии», опубликованной в 1829 году, он писал: «история нации, созданная ее поэзией, стала национальным достоянием – и в такой форме сохраняется народной памятью»[64].
Превыше всего в этой традиции была память о борьбе сербского народа против чужеземного гнета. Постоянной темой переживаний было поражение сербов на Косовом поле 28 июня 1389 года. За долгие века сильно приукрашенное, это второстепенное средневековое событие превратилось в символ противостояния «сербского мира» и его супостатов. Битва на Косовом поле стала центром исторической хроники, которую населяли не только великие герои, объединявшие сербов в трагические времена, но и коварные злодеи, отказавшиеся поддержать сербское дело или предавшие своих соотечественников. Среди героев мифического пантеона был и легендарный убийца Милош Обилич, воспетый за то, что в разгар битвы он пробрался в османский лагерь и перерезал горло турецкому султану, прежде чем был схвачен и обезглавлен стражей. Таким образом, главными темами эпоса были цареубийство, мученичество, жертвенность и отмщение за гибель соотечественников[65].
Опрокинутая в мифическое прошлое, воображаемая Сербия обрела в этой песенной культуре свою вторую жизнь. Слушая эпические песни боснийских сербов во время восстания против турецкого ига в 1875 году, британский археолог сэр Артур Эванс поражался их способности «воодушевить боснийского серба на преодоление узких рамок традиции его […] собственного государства», соединить его личный жизненный опыт с опытом его «братьев» в других сербских землях и таким образом «разрушить ограничения современных географических и дипломатических условностей»[66]. Следует признать, что в XIX веке устная эпическая традиция, вытесняемая популярной печатной культурой, вступила в полосу постепенного упадка. Однако еще в 1897 году, путешествуя по Сербии, британский дипломат сэр Чарльз Элиот слышал на базарах в долине Дрины эпические баллады в исполнении странствующих певцов. «Эти рапсодии, – констатирует он, – исполняются монотонно под аккомпанемент однострунной гитары, но с таким подлинным чувством и выражением, что производят довольно сильное впечатление»[67]. Так или иначе, печатные сборники сербской эпической поэзии, составленные и изданные Вуком Караджичем, были весьма популярны, гарантируя ее востребованность растущей образованной элитой. Более того, корпус эпической литературы продолжал пополняться. Классика жанра – баллада «Горный венок», которую в 1847 году сочинил владыка Черногории Петр II Петрович Негош, воспевала мифического тираноборца и национального героя Милоша Обилича и призывала сербов возобновить борьбу против иноземного господства. По сей день баллада «Горный венок» является важной частью сербского литературного канона[68].
Верность идее возвращения «утраченных» сербских земель плюс угрозы, связанные с уязвимым географическим положением страны между двумя обширными империями, наделили внешнюю политику сербского государства рядом характерных черт. Во-первых, неясность географической ориентации. Одно дело – исповедовать доктрину «Великой Сербии», другое – определить, где должен начаться процесс воссоединения. Может быть, в Воеводине, провинции Венгерского королевства? Или в Османском Косово, известном как «Старая Сербия»? Или в Боснии, которая не входила в царство Душана, но где проживало значительное число сербов? Или на юге, в Македонии, все еще остававшейся под властью Османской империи? Несоответствие между возвышенной целью национального объединения и скудными военными и финансовыми ресурсами, которыми располагало сербское государство, не оставляло белградским политикам другого выхода, как гибко использовать любую возможность в быстро менявшейся ситуации на Балканском полуострове. Поэтому между 1844 и 1914 годами внешняя политика Сербии, словно стрелка компаса, металась в направлении разных стран, расположенных по периметру этого государства. Логика этих колебаний зачастую была лишь непосредственной реакцией на внешние события. В 1848 году, когда сербы в Воеводине восстали против политики «мадьяризации», которую проводило революционное венгерское правительство, Гарашанин помог им амуницией и силами добровольцев из Сербского княжества. В 1875 году общее внимание привлекла Герцеговина, где сербы подняли восстание против турок; среди тех, кто бросился в гущу битвы, были Пашич и будущий король Петр Карагеоргиевич, возглавивший войска и сражавшийся инкогнито. После 1903 года, как результат неудачи антитурецкого восстания, усилилось желание освободить сербов Османской Македонии. После того как в 1908 году Австрия официально аннексировала Боснию и Герцеговину (с 1878 года находившуюся под ее военной оккупацией), в фокусе повестки дня оказались аннексированные районы. Однако в 1912–1913 годы его приоритетом вновь стала Македония.
Внешняя политика Сербии вынужденно лавировала между визионерским национализмом, пропитывавшим политическую культуру страны, и сложными этнополитическими реалиями Балканского полуострова. В центре сербского мифического пейзажа находилась область Косово, которая, однако, в этническом отношении не была однозначно сербской территорией. По крайней мере, с XVIII века большинство там составляли мусульмане, говорившие на албанском языке[69]. Значительная часть населявших Далмацию и Истрию, которых Вук Караджич записывал в сербы, были на самом деле хорватами, не желавшими присоединения к Великому сербскому государству. В Боснии, которая исторически не являлась частью Сербии, проживало немало этнических сербов (в 1878 году, когда провинцию оккупировала Австро-Венгрия, сербы составляли 43 % населения Боснии и Герцеговины). Однако там же жили католики-хорваты (примерно 20 %) и боснийские мусульмане (примерно 33 %). Наличие значительной доли населения, исповедующего ислам, являлось характерной особенностью Боснии. В самой Сербии в ходе долгой борьбы с Османской империей мусульманские общины были по большей части уничтожены, мусульмане депортированы или вынуждены эмигрировать[70].
Еще сложнее был казус Македонии. Наложенный на современную политическую карту Балкан, географический регион, именуемый Македонией, включает, помимо бывшей югославской республики с одноименным названием, пограничные районы на южной сербской и восточной албанской периферии, значительную часть Юго-Западной Болгарии и широкую полосу на севере Греции[71]. По сей день точные исторические границы Македонии остаются спорными (вспомним долгий конфликт между Афинами и Скопье по поводу использования названия «Македония» для бывшей югославской республики). Столь же спорен вопрос о том, в какой степени регион обладает собственной языковой, культурной и национальной идентичностью (существование македонского языка признают сегодня лингвисты всего мира, кроме лингвистов Сербии, Болгарии и Греции)[72]. В 1897 году, путешествуя по Сербии, сэр Чарльз Элиот был удивлен тем, что его сербские попутчики «не допускали мысли о наличии в Македонии болгар». Напротив, они «утверждали, что все славяне, проживающие в этой стране, являются сербами»[73]. Шестнадцать лет спустя, когда Фонд Карнеги направил в этот регион комиссию по расследованию злодеяний, совершенных в ходе Второй балканской войны, члены комиссии обнаружили, что установить на месте консенсус по поводу этнической принадлежности жителей Македонии совершенно невозможно: столь накаленной оказалась атмосфера, в которой этот вопрос обсуждался, причем даже в университетских кругах. Отчет комиссии, опубликованный в 1913 году, содержал не одну, а две этнические карты региона, отражавшие точки зрения, соответственно, Белграда и Софии. На одной карте Северо-Западная Македония была населена сербами, с нетерпением ожидавшими воссоединения с родиной. На другой карте тот же регион был обозначен как главный очаг расселения болгар[74]. В конце XIX столетия сербские, греческие и болгарские агенты вели на территории Македонии активную пропаганду, вербуя местное население в ряды своих националистических движений.
Несоответствие визионерских национальных проектов и этнических реалий делало весьма вероятным, что достижение сербских целей будет идти насильственным путем не только на региональном уровне, где затрагивались интересы как великих держав, так и региональных государств, но и на местах – в городах и селах оспариваемых территорий. Некоторые сербские деятели искали решение проблемы, пытаясь вписать национальные цели Сербии в более широкий, «сербохорватский» политический контекст, включавший идею полиэтнического сотрудничества. Среди них был и Никола Пашич, в 1890-е годы много писавший о необходимости объединения сербов и хорватов в мире, где малые народы исторически обречены оставаться под гнетом больших. Однако в основе этой риторики лежали предположения, что, во-первых, сербы и хорваты являются, в сущности, одним народом и что, во-вторых, этот процесс должны возглавить сербы, поскольку они являются более чистыми славянами по сравнению с католиками-хорватами, долго находившимися «под влиянием чуждой национальной культуры»[75].
На глазах у всего мира намечать себе подобные цели Сербия не могла. Поэтому известная степень секретности была изначально присуща «планам освобождения» сербов, остававшихся еще подданными соседних государств или империй. Гарашанин сформулировал этот принцип в 1848 году, в дни восстания в Воеводине. «Сербы Воеводины, – писал он, – вправе ожидать помощи всего сербского народа для того, чтобы они смогли одержать победу над своим историческим врагом. […] Однако по политическим причинам мы не можем помогать им открыто. Поэтому нам остается одно – помочь им тайно»[76]. Предпочтение тайным операциям отдавалось и в Македонии. После неудавшегося македонского восстания против османов (в августе 1903 года) новый режим Карагеоргиевичей начал проводить в регионе активную политику. Были созданы комитеты в поддержку деятельности сербских партизан в Македонии, а в Белграде проходили собрания, на которых формировались и экипировались добровольческие отряды. На прямые вопросы турецкого посланника в Белграде министр иностранных дел Кальевич отвечал, что сербское правительство никоим образом не причастно к этой деятельности, а также утверждал, что собрания были абсолютно законными, поскольку проводились «не для создания бандитских формирований, а лишь для сбора средств и выражения сочувствия единоверцам за границей»[77].
В тайные заграничные операции были активно вовлечены вчерашние цареубийцы. Офицеры-заговорщики и их идейные попутчики внутри армии создали в Белграде неформальный национальный комитет, координировавший пропагандистскую работу и командовавший подразделениями добровольцев. Последние не были, строго говоря, регулярными подразделениями сербских войск, но тот факт, что офицеры-добровольцы немедленно получали служебные отпуска, говорит о серьезной официальной поддержке[78]. Активность милиционных отрядов неуклонно повышалась; между сербскими четниками (партизанами) и отрядами болгарских ополченцев не стихали ожесточенные столкновения. В феврале 1907 года британское правительство потребовало от Белграда прекратить подобную деятельность, грозящую спровоцировать войну между Сербией и Болгарией. И вновь Белград, не признавая своей ответственности, отрицал, что финансирует четников, и заявлял, что «не может помешать [своему народу] защищать себя от иноземных банд». Однако эта позиция выглядела абсолютно неправдоподобной на фоне продолжающейся официальной поддержки «сербского дела» – в ноябре 1906 года Скупщина уже проголосовала за выделение на помощь сербам, бедствующим в Македонии и Старой Сербии, суммы в 300 000 динаров, а за этим последовал «секретный кредит» на «чрезвычайные расходы и защиту национальных интересов»[79].
Такой ирредентизм был чреват серьезными рисками. Послать полевых командиров в районы боевых действий было намного легче, чем контролировать их действия на местах. К зиме 1907 года стало ясно, что отдельные отряды четников преследуют в Македонии свои собственные цели; восстановить контроль над ними белградскому эмиссару удалось лишь с большим трудом. Таким образом, «македонская смута» преподнесла участникам неоднозначный урок, имевший роковые последствия для развития событий 1914 года. С одной стороны, передача командных функций добровольческим отрядам, где доминировали члены конспиративной сети, могла привести к переходу контроля над национальной политикой от сербского политического центра к безответственным элементам на периферии. С другой стороны, дипломатия 1906–1907 годов показала, что тайные, неформальные отношения между правительством Сербии и подпольной сетью, ответственной за ирредентистскую политику, могут использоваться для снятия политической ответственности с Белграда и максимизации его возможностей для маневра. Белградская политическая элита привыкла к двоемыслию, основанному на притворном допущении, будто официальная внешняя политика Сербии и борьба за самоопределение сербов на сопредельных территориях суть отдельные, непересекающиеся явления.
Разделение
«Согласие и гармония с Австрией для Сербии политически невозможны», – писал Гарашанин в 1844 году[80]. До 1903 года потенциал открытого конфликта между Белградом и Веной был ограничен. Эти страны имели протяженную общую границу, оборонять которую, по мнению Белграда, было практически невозможно. Столица Сербии, живописно расположенная в месте слияния Дуная и Савы, находилась в непосредственной близости от границы с Австро-Венгрией. Туда направлялась основная часть сербского экспорта, оттуда же поступала значительная часть импорта. Географические императивы усугублялись политикой Российской империи на Балканах. На Берлинском конгрессе 1878 года Россия помогла выкроить из европейских владений Османской империи довольно большую территорию для болгарского государства, ожидая, что Болгария останется российским клиентом. Поскольку было очевидно, что рано или поздно Болгария и Сербия столкнутся в борьбе за Македонию, князь (а позднее – король) Милан, желая сбалансировать эту угрозу, принялся выстраивать отношения с Веной. Таким образом, российская поддержка Софии толкнула Сербию в объятия Австрии. До тех пор пока Россия разыгрывала свою балканскую партию, заходя с болгарской карты, отношения Вены и Белграда могли, по-видимому, оставаться гармоничными.
В июне 1881 года Австро-Венгрия и Сербия заключили торговый договор. Три недели спустя он был дополнен секретной конвенцией, согласованной и подписанной лично князем Миланом, где предусматривалось, что Австро-Венгрия не только поможет Сербии в ее усилиях по обретению статуса королевства, но и поддержит претензии Сербии на часть македонской территории. Со своей стороны, Сербия обещала не подрывать австрийских позиций в Боснии и Герцеговине. В статье II говорилось: «Сербия не допустит политических, религиозных и прочих враждебных интриг против австро-венгерской монархии на всей своей территории, включая Боснию, Герцеговину и Новопазарский санджак». Эти соглашения Милан скрепил личным обязательством – не вступать, без предварительных консультаций с Веной, «ни в какие договоренности» с потенциальной третьей стороной»[81].
Разумеется, эти соглашения были зыбкой основой для развития австро-сербских отношений, поскольку не имели корней в чувствах сербской публики, остававшейся глубоко антиавстрийской. Они олицетворяли экономическую зависимость, бывшую все менее приемлемой для сербского национального чувства; кроме того, они опирались на изменчивое расположение все менее популярного сербского монарха. Однако до тех пор, пока на престоле оставался Милан Обренович, соглашения, по крайней мере, гарантировали, что Сербия не поддержит Россию против Австрии, а главная линия внешней политики Белграда будет нацелена на Македонию и на конфликт с Болгарией, а не на Боснию и Герцеговину[82]. В 1892 году был подписан новый торговый договор; в 1889 году секретная конвенция была продлена на десять лет, после чего благополучно истекла, оставаясь, однако, концептуальной основой сербской политики в отношении Вены.
Смена сербской династии в 1903 году означала важную перемену в ориентирах. Австрия быстро признала новую власть, отчасти потому, что Петр Карагеоргиевич заранее обещал им сохранить дружественную проавстрийскую ориентацию[83]. Вскоре, однако, выяснилось, что новые правители Сербии подумывают о большей экономической и политической независимости. В 1905–1906 годы разразился глобальный кризис, затронувший торговую политику, геополитику, крупные финансы и оборонные заказы. Вена преследовала тройственную цель: заключить с Сербией торговый договор, закрепить оборонные заказы за австрийскими фирмами, согласовать с Белградом предоставление ему крупного займа[84].
Невозможность договориться по этим вопросам привела к резкому охлаждению между соседями, что явилось для Вены серьезным дипломатическим поражением. Заказы на поставки вооружения перешли от австрийской фирмы «Škoda» в Богемии к французскому конкуренту, фирме «Schneider-Creusot». Австрийцы ответили запретом на ввоз сербской свинины, вызвав таможенный конфликт, известный как «свиная (таможенная) война» (1906–1909). Однако эта мера оказалась бесполезной, поскольку Сербия быстро нашла другие рынки сбыта (особенно в Германии, Франции и Бельгии), а кроме того, наконец начала строить скотобойни у себя, преодолевая тем самым давнюю зависимость от австрийских перерабатывающих мощностей. Наконец, Белград решил вопрос с крупным займом уже не в Вене, а в Париже (предложенный в ответ на размещение сербских оборонных заказов на французских предприятиях).
Прервемся на мгновение, чтобы оценить всю значимость этого французского кредита. Подобно всем молодым балканским государствам, Сербия была активным заемщиком, полностью зависимым от международного кредита, по большей части призванного финансировать реализацию инфраструктурных и масштабных оборонных проектов. На протяжении всего правления короля Милана Белград охотно кредитовали австрийцы, однако поскольку размеры кредитов превышали финансовые активы государства-должника, их предоставляли под различные залоги. Под каждый такой кредит закладывался тот или иной гарантированный государственный доход или часть железнодорожной инфраструктуры. Было согласовано, что обращенные в залог доходы от железнодорожных тарифов, гербовых сборов и налогов на спиртные напитки перечислялись в специальную казну, контролируемую совместно представителями правительства Сербии и держателями облигаций. Этот механизм удерживал сербское государство на плаву в 1880-е и 1890-е годы, но не мог ограничить финансовую расточительность Белграда, накопившего к 1895 году задолженность в размере свыше 350 млн франков. Видя надвигающееся банкротство, Белград договорился о новом кредите, при помощи которого почти все старые долги были консолидированы в новый долг с меньшей процентной ставкой. Заложенные доходы поступили в распоряжение специальной администрации, частично управляемой представителями кредиторов.
Иными словами, сомнительные должники вроде Сербии (то же относилось к другим балканским государствам, а также к Османской империи) могли получать кредиты на разумных условиях лишь в том случае, если были готовы отказаться от права фискального контроля, что равносильно частичной уступке государственного суверенитета. В частности, по этой причине международные займы являлись политической проблемой первостепенной важности, неразрывно связанной с дипломатией и балансом. Крайне политизированной была, в частности, практика выделения международных кредитов Францией. Париж запрещал кредитовать правительства, чья политика была враждебна французским интересам, предоставлял кредиты в обмен на экономические или политические уступки и порой, хотя и неохотно, выдавал кредиты ненадежным, но стратегически важным клиентам, чтобы те не искали помощи в других местах. Париж активно обрабатывал потенциальных клиентов: летом 1905 года правительству в Белграде дали понять, что если Франция не получит права первенства при рассмотрении вопросов кредитования, то для Сербии парижские денежные рынки будут полностью закрыты[85]. Признавая эту связь между стратегией и финансами, министерство иностранных дел Франции решило в 1907 году объединить свои политические и торговые представительства[86].