Полная версия:
Дора, Дора, памидора…
И контракт между администрацией верховного правителя, выступающей в роли «заказчика», в лице «представителя заказчика» – пз, и институтом, в лице директора Тихона Перевозчикова, называемого «исполнителем», был подписан. В соответствии с текстом договора все права на будущее Изделие, включая право собственности, должны были принадлежать «заказчику».
Думал ли верховный правитель и его челядь, что вся система ценностей, все, что делает человека человеком, рухнет и потеряет всякий смысл, если он будет жить вечно. Если человек никогда не умрет, зачем ему жертвовать собой? Зачем гуманность, сострадание? Разве вечная жизнь – не псевдоним вечной старости, бесконечно длящейся дряхлости и немощности? Каково будет вечножителю сознавать, что такое безрадостное существование ниспослано ему навсегда. И будет завидовать свифтовским долгожителям-струльдбругам, которые, по сравнению с ним, выглядят просто счастливцами. «Смысл жизни и смысл смерти – вещи взаимосвязанные, – думала я. – Если смерть теряет смысл, то и жизнь теряет смысл». Вот такой косяк…
Когда Дарвин приняла меня на службу в свою лабораторию три года назад, работа по структурированию воды шла полным ходом. Была собрана почти вся мировая литература по этому вопросу, достаточно фуфлыжная на мой глаз – full bullshit! Речь шла о целебных свойствах «холодной плазмы». О наличии памяти у воды. Научные споры вокруг понятия «память воды» разразились еще в 1988 г. после скандальной публикации в № 333 журнала Nature статьи известного французского иммунолога Жака Бенвениста. Его оппоненты не без оснований считали, что подобное утверждение нарушает все существующие научные представления о законах химии. «Нет никаких оснований утверждать – писали они, – что в воде существует молекулярная информационная матрица, которая могла бы служить долговременной памятью о воздействиях на воду». Тем не менее, Нобелевский лауреат вирусолог Люк Монтанье в интервью тому же журналу высказался в защиту Бенвениста, как учёного, который был отвергнут всеми, хоть смотрел далеко вперёд и думал правильно. А редактор Nature заметил по этому поводу: «Наш ум не столько закрыт, сколько не готов изменить представление о том, как устроена современная наука».
Японец Эмото Масару опубликовал серию работ о способностях воды впитывать, хранить и передавать человеческие мысли, эмоции и любую внешнюю информацию. Однако научное сообщество признало и эти исследования подделкой.
Появились весьма сомнительные термины: «мигающие кластеры», «аквакоммуникация», описывающие особые свойства структурированной воды – так называемой клеточной цитоплазмы, входящей в состав тканевыхжидкостей млекопитающих. Короче, феномен воды исследовали ученые разных стран, разных континентов. Все они пытались структурировать ее и выражали осторожный оптимизм по этому поводу. Особенно преуспели наши соотечественники, у которых тяга к сверхъестественному в крови, как и у руководителей страны. Они стали первооткрывателями явления «аквакоммуникации», на основе которой была разработана методология и технология создания интеллектуальной системы, превосходящей по адекватности и быстродействию американский суперкомпьютер IBM Watson. Только, где она, эта система? Где компьютеры?
А другие исследователи в других странах с не меньшим энтузиазмом доказывали обратное, называя первых лжеучеными. У меня чтение этой литературы вызывало сложные чувства, будто выкурила неправильный косяк. Я понимала, что все это – околонаучные бредни. Новая шняга. Набор откровенной чуши, чередуемой с очевидными банальными фактами, логическими ошибками. Полным отсутствием доказательств и ссылок на независимые источники, которым можно доверять. И что за красивыми словами ничего не стоит и не лежит. Сокровенная хренотень. К тому же, ошибки псевдоученых всегда преднамеренны, в отличие от ошибок честных исследователей. Все это заставляло быть осторожной в оценках. Однако если руководствоваться знаменитым правилом Карла Поппера, то любое научное заявление можно считать научным. А истинно оно или ложно – вопрос дальнейших исследований…
Между тем, структурированная вода задевала за живое, цепляла. Вызывала интерес у профессионалов из-за фантастических возможностей, теоретически заложенных в ее природе в случае успеха. Наконец, проблема другой воды не являлась хобби ни для Тихона, ни для Дарвин. Ни, тем более, для кремлевской креатуры. Это был госзаказ, который обещал всем долгую комфортную жизнь в науке, потому как хорошая работа – это вообще не работа. А другим, если повезет, бессмертие…
Я старалась не думать о перспективах и с отвагой патологоанатома погрузилась в работу, которую мне поручала Дарвин. И тешила самолюбие смутной мыслью, будто в любой научной подделке скрыто нечто подлинное.
Кроме аппаратуры, представленной в избытке мировыми брендами, и специальной литературы, ТиТиПи с Дарвин собрали в Лэбе группу достойных специалистов. Ученая публика днем и ночью трудилась в поте лица за приличное вознаграждение, добавляя в дистиллированную воду всевозможные добавки на основе глицерина и других криопротекторов. Примерно так, как добавляют антифризы в жидкость для стеклоочистителей зимой. Только глицерин или метиловый спирт в кровь не добавишь.
Изолированные органы биглей-доноров перфузировались криопротекторами, а после подвергались заморозке. Хранились нескольких суток, иногда недель, даже месяцев. Потом размораживались и трансплантировались биглям-реципиентам с одновременным удалением собственного сердца или почек. Эта дорогостоящая, трудоемкая и сложная процедура позволяла корректно оценить эффективность консервирующего раствора. Другие методы давали косвенную оценку случившемуся. В 98,0 % случаев не удавалось ни запустить трансплантат, ни получить хоть какую-то функцию после пересадки. Остальные 2,0 % рассматривались, как сомнительные.
Прошли три года моей бесперспективной лаборантской деятельности в институте урюпинска. Под конец все, до последней санитарки, понимали, что вляпались и что скоро нас разгонят. Всё! Гасите свечи. И что держать ответ придется ТиТиПи и немножко Дарвин. И знали – перед кем. Тихон нервничал, кричал. Мы продолжали работать по инерции. И толкли воду в ступе, без надежды, что случится структурирование. И ворчали что-то под нос. Я называла это the grumbling of the lambs – ворчанием ягнят.
Заведующий операционным блоком Лэба, бывший лучший, но опальный хирург с волшебными руками, изгнанный за пьянство из институтской клиники, терзаясь похмельем, перешел на утренний режим приема спиртного. Однако, как бы ни был пьян, никто в институте не оперировал лучше. И в клинике тоже. Он накладывал сосудистые анастомозы при трансплантациях у маленьких биглей без микроскопа и специальных инструментов. И анастомозы никогда не тромбировались, и не кровоточили.
По слухам, его бы еще долго терпели в клинике. Но однажды он выполнял уникальную по технической сложности показательную операцию по удалению тромба из arteria pankreatika y тучной семидесятилетней женщины с острым панкреатитом. Удалив тромб и восстановив кровоток по сосуду, не стал ждать, когда ассистенты зашьют рану Утомленный спиртом и успехом тромбэктомии, мозг требовал немедленной разрядки. Презрев чужеземную делегацию, в присутствии которой проходила операция, он начал колбасить. И наколбасил такого, что лучше не вспоминать. Только тогда ему было все по фигу. Выпустив пар, разлегся на полу подле больной, уложив мозг вместе головой на окровавленное операционное белье, и захрапел, наплевав на обстоятельства…
Его бы, наверное, простили и в этот раз. Но ассистенты, зашивая брюшную полость, оставили в глубокой ране – намеренно или случайно – картонную коробку с атравматическими иглами «Made in France» Больная умерла на пятый день от разлитого перитонита.
В Древнем Риме, если пациент умирал во время операции или сразу после, врачу отрезали руки. ТиТиПи резать руку хирургу не стал. Он просто прогнал его из клиники, наплевав на уникальный хирургический талант, на профессиональное умение в игре на скрипке… Ради этого последнего он часто звал хирурга к себе по выходным на домашние музицирования.
Дарвин говорила, что среди множества фанатичных забав Тихона, любовь к классической музыке была одной из самых невинных. По выходным он собирал у себя в доме струнный квартет из институтских ученых, в котором второй скрипкой выступал опальный стрелок. Сам ТиТиПи предпочитал виолончель и по слухам славился удивительным умением. Я плохо разбираюсь в этом.
На альте играл урюпинский священник, по прозвищу отец Сергий, до боли похожий на своего толстовского тезку. По совместительству – доктор биологических наук, профессор Козельский, заведующий лабораторией сравнительной генетики поведения. Тонкий и длинный, как удочка, глава православных христиан урюпинска славился подчеркнутым аскетизмом, бросавшимся в глаза не слабее косоглазия. И фанатичной, как у нищих, что толкались на паперти возле церкви, верой во второе пришествие Христа.
Партия первой скрипки была пожизненно отдана Наташке Кипиани, who responded to the nickname «Kipa», кандидату физико-математических наук, заведовавшей лабораторией информационных технологий и математического моделирования. Наташка была гениальным ребенком сначала в детском саду, в школе, потом в Тбилисской консерватории, а под конец – в университете. Ее перевез в столицу джазовый музыкант. Весьма посредственный, он сумел заморочить голову родителям Кипы и увез. Через год они развелись. Карьера скрипачки в столице у Наташки не задалась, и она пошла служить в институт физиологии. Оттуда ее перекупил ТиТиПи, позарившись то ли на математический склад ума, то ли умение играть на скрипке….
Узнав, что ТиТиПи забил болт на хирурга и прогнал, Дарвин забила болт на Тихона и предложила хирургу перейти в Лэб. Он перешел, но не стал осмотрительнее и continued to alcohol abuse.[24] И понуро бродил вечерами по пустому Лэбу, согнувшись и спотыкаясь, будто шел за плугом.
Я присоединялась к его алкогольным стараниям ближе к вечеру. Мой собственный алкогольный опыт уходил корнями в детский дом, где мы пили портвейн, разбавляя его пивом. В студенческом общежитии универа северной столицы я пристрастилась к дешевому азербайджанскому вину, полезному для здоровья, как сулема. А в урюпинске основным алкогольным продуктом служила водка. Только пить ее не могла. И отправлялась за виски к Дарвин, в кабинете которой этот напиток не переводился. А за провиантом посылала санитарку в институтскую столовую, в ту часть, которая предназначалась членам ученого совета.
Хирург, его звали Зиновий Борисович Травин, равнодушно терпел мое присутствие за выпивкой. Дорогостоящий алкоголь, что таскала из кабинета Дарвин, его не интересовал, как и деликатесы из виповской столовки. Ему хватало запасов лабораторного спирта, который уважительно приносили операционные сестры.
Он сам разводил спирт дистиллированной водой в литровой посудине темного стекла с притертой пробкой, добавляя спирт в воду, а не наоборот. Потом засыпал лед в потеплевшее пойло и выжимал лаймон. И начинал пить мелкими тягучими глотками, будто цедил горячий кисель. И не притрагивался к еде. И не говорил со мной. Глядел в себя. Иногда в стол, аккуратно прибранный и чистый. А когда чувствовал, что засыпает, выпроваживал из кабинета, успевая поинтересоваться на ходу:
– Что ты здесь делаешь, чува?
– Вас не устраивает мое общество? Пожалуйста, позвольте остаться! – умоляла я, упираясь руками в дверной проем.
– Утомляешь! – бормотал он и ронял голову на стол…
Обычно я садилась напротив, чтобы не терять его из вида.
Вглядывалась в небритое отечное лицо со следами былой породы. В длинные, всегда взлохмаченные, немытые серо-черные жирные волосы, падающие на уши. В невыразительные глаза, слишком близко посаженные к носу, зато меняющие цвет от количества выпитого: с серого на зеленый. И говорила что-то. Говорила. Но никогда про то, что влюблена. Тормошила. Тянула за рукав в надежде, что обратит внимание. Демонстративно проливала на стол спирт или коллекционный Дарвинов виски. И мысленно молила: «Делай со мной, что хочешь!».
Только Зиновий, для краткости я называла его Зиной, в этом смысле не вызывал сексуальных желаний. По крайней мере, пока. После детского дома я особо не знала мужчин… и женщин тоже. И практически не занималась с ними любовью ни в универе, ни здесь, в урюпинске. Думаю, отвращение к сексу появилось у меня после детского дома, где эта забава была сначала мучительно болезненной и унизительной, а потом стала такой же обыденной и мимолетной, как отъем зачерствелого пряника у малолетнего пацана. И казалась себе неживой. Только Дарвин, приходившая иногда поглядеть на большой клитор, могла расшевелить меня. Но это случалось так редко, что память отказывалась верить в случившееся.
А Зина продолжал неправильно питаться алкоголем и пахнул по утрам старым спиртом и биглями. Я держала его то за сына, которого не было, то за несуществующего отца. И питала лишь одну безумную, лишенную чувственности, литературную страсть, сродни той, что испытывают фанатичные монашки к скульптурам святых, затирая до блеска гениталии из бронзы, в надежде, что случится чудо и у непорочного чувака случится эрекция. Только твит Фрейда, что все процессы по мере нарастания эротизируются, не работал и не приносил облегчения. А Зина не поводил глазом из-за пролитого. Вставал. Доставал из бикса толстую марлевую салфетку и так тщательно вытирал стол, будто сушил брюшную полость от скопившейся крови.
– Как вам удается так много сказать, не говоря ни слова? – старалась подмазаться я.
– Тебя это беспокоит?
– Оскорбляет.
Я влюбилась в него с первого дня службы в Лэбе, когда увидела в одной из операционных. В стерильном белье, не отличимый от других, разве что ниже ростом, он стоял у стола, погрузив руки в грудную клетку бигля. А мне показалось, что, оставив бигля, подошел ко мне. Обнял. И дальше мы вместе наблюдали, как мастерски он продолжает операцию. Я знала, что это невозможно. Но так хотелось невозможного.
В какой-то момент Зина поднял голову и увидел, что стою в дверях. Долго смотрел, не узнавая, а потом неожиданно напустился на операционную сестру. И кричал что-то про посторонних, про стерильность, про дисциплину и какую-то хрень еще. Будто претендовал на тринадцатую зарплату. А может, отбивался от неминучей беды, приближение которой предрекала своим появлением.
Я онемела. Не могла ничего сказать в ответ. Лишь сопротивлялась отчаянно, когда санитарка выталкивала меня за дверь, будто навсегда выставляла из института, отдирая от чего-то таинственного, к которому вдруг прикоснулась глазами. Смотрела назад, стараясь разглядеть лицо под маской. И не могла. И влюблялась еще сильнее. И парилась, проходя по коридору. И понимала, что это мой косяк. Что заболеваю им не из-за индивидуальной предрасположенности, а потому как заразилась от него особо опасной инфекцией, вроде сибирской язвы или чумы, которая настигла меня так внезапно, как может застать человека врасплох долгожданный телефонный звонок. Однако не сожалела, что не успела подготовиться. Готовься – не готовься, конец всегда один: такая болезнь бурно прогрессирует и заводит неведомо куда. Как биолог с красным дипломом, я знала, куда…
Иногда мне казалось, что смурной, сильно пьяный Зиновий чувствует мое состояние не хуже маленьких биглей. Он поднимал невидящие глаза, прижимал палец к губам и, чуть покачивая головой, улыбался, будто говорил: «Не дури, чува!» И я не дурила. Но извечное женское любопытство, а может, совсем не женское, постепенно превращало меня в сотрудника нелюбимого фсб. И толкало на расследования, как в биологии, до которой изредка допускала Дарвин.
– У тебя из-за большого клитора почти мужские мозги, Никифороф, – говорила она, загадочно улыбаясь. – В науке это очень важно. Не меньше, чем в поэзии. Поработай еще немного простым лаборантом.
И я продолжала мыть полы в помещениях Лэба. Настраивать аппаратуру. Таскать из институтской аптеки ящики с медикаментами для оперированных биглей. Кормить их. Редактировать статьи младших научных сотрудников и старших тоже. Проводить исследования in vitro с композициями консервирующих растворов. Диапазон моих функций варьировал от прав санитарки до обязанностей старшего научного сотрудника и секретаря Дарвин.
– Давайте сделаем паузу в исследованиях, – предложила я как-то Дарвин.
– Идея не заслуживает аплодисментов, – сказала Дарвин и тут же согласилась: – Давай! – И так обрадовалась, будто выиграла у меня партию в теннис. – Собирай челядь, Никифороф!
– Мы пытаемся структурировать воду, вводя в нее всевозможные добавки, – сказала Дарвин собравшейся публике. Вид у нее был совсем не научный. И публика понимала это, и смотрела с восхищением и нескрываемым желанием, как смотрят на нее всегда. – Мы так стараемся, словно хотим отмыть в сильный мороз водой лобовое стекло автомобиля. Только одного старания мало.
Мне тоже порой казалось, что усилия челяди больше направлены на затягивание времени комфортного проживания в науке, чем установление истины. Но публика оживилась. Принялась выкрикивать с мест разное. Больше про лженауку, про чудеса, которые происходят крайне редко. И что не следует подвергать чудеса сомнению, когда они случаются. Дарвин услышала и сказала:
– Ложь в мягкой форме полезна. В нашей стране лженаукой объявлялась не только генетика. И потом ни от кого из вас не разит, когда возвращаетесь со службы.
Второе лицо в Лэбе, заместитель Дарвин, доктор биологических наук прямо из столицы, независимый и высокомерный старший научный сотрудник Валентин, попытался суммировать ворчание ученых:
– Нужен не просто новый импульс. Нужен вечевой колокол, чтобы тема, которая с самого начала была обречена на провал, зазвучала. Я не раз обсуждали это с вами, Дора Робертовна. За три года мы смогли накосячить кое-чего успешного. Но, к сожалению, ни одна из наших разработок не тянет на открытие. А чистая вода, как замерзала при нуле, так и продолжает замерзать. Хоть считаете, что точка замерзания воды – просто цифра. И земное тяготение нам не одолеть, как ни старайся. Продолжать?
– Я продолжу сама, – сказала Дарвин и неожиданно для себя, и для всех нас произнесла гениальное: – В науке решающую роль играет не столько успех, сколько дух, из которого он рождается. Поэтому в нашей стране за всю историю накопилось только двадцать три Нобелевских лауреата. В Штатах их почти четыре сотни. Берем тайм-аут в исследованиях. Попробуем по-другому. И помните: увеличение ваших усилий или стараний – это не ответ. Это неэффективно, даже при многократном увеличении. Попробуйте стараться умнее. А за оригинальные идеи – премия. – Она задумалась на мгновение: – В размере полугодового жалованья. – Дарвин умело демонстрировала публике influence – потрясающую способность увлекать своими идеями других.
Челядь задвигалась вся разом. Я подняла руку:
– У меня есть идея.
– Я имела в виду научных сотрудников, Никифороф. Пожалуйста, коллеги!
Челядь не торопилась с идеями.
– У вас есть время до конца недели. Жду вас поодиночке или парами. Только не загоняйте мне старое про воду.
– У меня идея, доктор Дарвин, – я снова полезла под пули.
– Хорошо, Никифороф. Бомби!
– Надо попробовать воздействовать на саму природу воды, а не вводить в нее добавки криопротекторов, – сказала я, немного гордясь собой. Хотя в случае успеха мой бонус был бы в пять-семь раз ниже, чем у научных сотрудников. Если, конечно, не считать деньги, что Дарвин давала мне в конверте.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну…, – замялась я. – Станем облучать жестким рентгеновским излучением… стрелять из кобальтовой пушки… давить прессом… кипятить…
– Полагаешь, мы не делаем этого?
– Делаем, но применяем воздействия изолированно, вперемежку.
И сразу челядь подняла головы. Заговорила разом, перебивая друг друга. Идеи посыпались, будто картошка из прорехи в мешке…
С понедельника половина сотрудников Лэба переместилась в инженерно-технологический корпус под названием «Массачузет», оснащенный не хуже знаменитого Массачузетского технологического университета.
Воду начали одновременно облучать, взрывать, продавливать через нано-сита, нагревать, охлаждать до запредельно низких температур, пригласив специалистов из физического института в столице. Жизнь снова закипела. Только ненадолго. Через пару месяцев даже моему ежу МаркБорисычу стало ясно, что структурированную воду не получить и в «Массачузете». Ergo, вп и другим постояльцам кремля вечная жизнь не грозила пока. Может, это и к лучшему.
Публика снова стала тухнуть. Опыты продолжались по инерции. Только ничегонеделанье было еще хуже, потому что в ничегонеделанье нельзя всё бросить и пойти отдохнуть. Запасы лабораторного спирта таяли. Долларовые ставки в преферансе росли. Трудности были связаны не с обилием проблем, но с отсутствием механизмов их решения…
От безысходности я увеличила число алкогольных заходов к Зине по вечерам. Поначалу, он смотрел на меня удивленными глазами, если смотрел, конечно. Но потом привык. И молчал, но так по-интеллигентски нагло, что матерные тексты просто толпились в воздухе. «Hit the road bitch!»[25] – читала я, но не обижалась и не уходила.
Но однажды добилась своего, если это можно назвать достижением. В тот вечер пьяный Зиновий долго рассматривал меня, не узнавая. Встал, поманил ладонью, но так неожиданно, что я в страхе шарахнулась. Подошел и молча стал стягивать с меня одежды, осторожно и очень умело, пока не раздел догола. Притащил стул. Сел и принялся разглядывать, чуть касаясь тела руками. Добрался до клитора. Я покраснела и сказала, будто была последней дурой:
– Доктор Дарвин говорит, у меня слишком большой клитор. – Он даже не улыбнулся.
Я пребывала в каком-то совершенно незнакомом восторженном трансе, трепеща каждой клеткой собственного тела от сумасшедшего желания, которого никогда не знала. Оно было так мучительно прекрасно своей незавершенностью, что вынести его, пережить, казалось, уже нет сил. А он продолжал свои касания, доводя до изнеможения, до полуобморочного состояния, когда потеря рассудка кажется самой малой из потерь, которые ты готова отдать, чтобы мука продолжалась. Только Зина встал внезапно со стула и также молча повернулся ко мне спиной…
Похоже, у него были свои проблемы. Но не слабее. Я безумно жалела его. И себя. И умирала от желания раздеть, приласкать, помочь выплакаться в жилетку. Но он держал меня за бигля. И не пинал ногой только из сострадания и уважения к этой породе с чистыми инбредными линиями, специально выведенной в Штатах для экспериментов по трансплантации органов. Мне ничего не оставалось, как смириться. Я все больше становилась похожей на бигля любовью, терпением и преданностью. Оставалось любопытство, такое же неудовлетворенное, как и все остальное в наших отношениях с Зиной.
За правдой я отправилась в отдел кадров. Попросила личное дело Зиновия Травина. Мне отказали. Отправили к начальнице. Кадровичка, за сорок, худая, модно одетая – в институте, глядя на Дарвин, все хорошо одевались, – улыбчивая и любопытная, поинтересовалась сразу:
– Чем вы так обворожили профессора Дарвин, милочка?
Не ответить ей было просто невозможно:
– Полагаю, в основе наших отношений лежит гомосексуальная невостребованность обеих. – Кадровичка не сразу въехала. А въехав, перестала улыбаться. Стала киснуть и так сильно, что мне стало жаль ее.
– Ступайте за разрешением в службу безопасности – отомстила женщина.
Начальник службы безопасности института, крепкий старый пень в полтора моих роста, со странной фамилией Сангайло, встретил, будто ждал всю жизнь. Выбритые до блеска голова и лицо без бровей и ресниц. Типичный комбриг Котовский. Мне показалось, слышу победный топот красной конницы. Тонкий темный костюм от Труссарди. Такие же очки. Только антураж не скрывает кагэбэшно-эфэсбэшный анамнез. Не помогает доска с иконой святого на стене. Золотой крест на могучей шее в вырезе расстегнутой рубахи и кольца на пальцах, удивительно длинных, как у Рахманинова.
– Зачем тебе? – поинтересовался чекист и добавил улыбаясь: – Никифороф.
– Надо.
– Это не повод. Закон запрещаеть.
– Знаю… я люблю его… а он… он держит меня…
– Шо, за бигля?
Я вскочила. Опрокинула стул. Бросилась к выходу, шепча на ходу ругательства.
– Никифороф! – услышала спиной. – Стань там и слушай сюда. Твой хирург законченное дерьмо, если брезгуеть такой девахой. То, шо он пьяница – не у счет… по крайней мере, для тебя. А шо руки золотые… не за руки же ты утрескалась у него, у конце у концов.
Я двинулась обратно. Села. Раздвинула колени, не пытаясь поправить полы халата. Уставилась на монстра и сказала:
– Дайте личное дело посмотреть… на пару минут.
– У чем засада? – Он встал за моей спиной. Нагнулся. Коснулся ладонью голого бедра. – Лучше всего воспринимаю человека на ощупь. – И медленно двинулся вверх удивительно сильными длинными пальцами. Только с перстнями. Зачем они ему при такой профессии? Похоже, что пальцы удивляли его самого уже не один десяток лет. И удивление не проходило, потому что он рассматривал их, будто чужие, и стеснялся. Этот бзик, видно, досаждал ему не меньше, чем мне – большой клитор.