Полная версия:
Дора, Дора, памидора…
С «кебабами» мы с Дарвин справились, а «лучший образчик» выжег язык и слизистую рта, будто серной кислотой, настоянной на чилийском перце. И белое калифорнийское вино не выручало.
Официант подкатил тележку с новой посудой. Будто фокусник, раскидал по столу столовое серебро, такие же тарелки и кучу щипцов, кусачек, ножниц и прочего медицинского инвентаря. Через головы надел на нас полиэтиленовые накидки. Я почувствовала себя в институтской операционной. Официант не стал возражать. Расставил бокалы для вина, стаканы для виски и воды, ведерко со льдом и отправился за выпивкой. Вернулся. Мы выпили. Официант налил еще.
Встал Бен, сверкнув бритым черепом, и не к месту заявил:
– Хочу пожелать вам, дамы, хорошей страны. Ваша не тянет пока.
Мы не стали спорить, хоть я думала, что страна у нас, пусть с диктаторскими замашками, но вполне сносная, и снова выпили. Пока пили, официант притащил тележку с огромными черно-красными крабами, лежащими горой на блюде. После короткой дискуссии о биологических особенностях каменных крабов мы принялись за дело.
За едой почти не разговаривали из-за трудностей с разделкой каменных чудовищ. Зато, принявшись за фрукты, публика заговорила. Я была уверена, главной темой станет другая вода. Оказалось, вода – под запретом. Американец, похохатывая на весь зал, пересказывал жизнь знаменитого предка, сдабривая ее анекдотами. Я не все понимала. Даже еще меньше, особенно в анекдотах. К тому же американец пропускал согласные в словах, и пойди догадайся, про что он толкует. Поняла, однако, что Бенджамин Франклин был первым американцем, ставшим иностранным членом нашей академии наук. И что в пику всем своим достоинствам, слыл самым знаменитым сифилитиком и алкоголиком в Штатах. Это знание сильно приукрасило портрет чопорного джентльмена на купюре.
А Бен, покончив с предком и продолжая похохатывать, нараспев, на одних гласных, предложил Дарвин перебраться в Штаты и поработать в институте криобиологии, известном на весь мир своими Нобелевскими лауреатами.
– Это вопрос приоритетов, – сказала Дарвин, чтобы ничего не сказать. Даже не поблагодарила. И попросила налить виски: – Нет, без льда. На два пальца. Моих! – Я знала, чем это кончится. Она попросит еще, потом еще. Потом кубинскую сигару, что потрясающе пахнет, пока в пенальчике. А потом… я не хотела думать дальше…
Однако Дарвин не теряла головы, несмотря на выпитый бурбон, который пока мирно уживался в ее желудке с калифорнийским вином. Она была по-прежнему чудо, как хороша, собрана и демонстративно недоступна.
Возможно, от выпитого и всего происходящего, у меня помутился рассудок, и крыша поехала так заметно, что на короткое время я выпала из реальности. А когда вернулась, увидела, как Дарвин, сняв под столом туфлю, шевелит пальцами босой ноги в Марчелловом паху. Я знала, что она лишена дешевого дамского кокетства и сама решает с кем и когда заняться любовью, и как. Секс для нее был не важнее игры в теннис по субботам или яичницы с жареной ветчиной по утрам. Но чтобы прилюдно, чтобы в известном на весь мир кабаке, голой стопой тормошить мужские гениталии?! «Nobody is perfect».[8] Я покраснела от чужого бесстыдства, не хуже сваренных крабов. Голова закружилась.
А Дарвин сидела с прямой спиной и в паузах, любезно предоставляемых Беном, пересказывала байки из провинциальной жизни нашей страны. Хотя вся наша страна – провинция. Лишь румянец выдавал присутствие больших доз алкоголя в крови. Только я знала: еще немного и Дарвин перейдет черту, за которой поведет себя непредсказуемо. И непредсказуемость эта может продлиться несколько дней, которые в урюпинске она обычно проводит в обществе санитара Евсея – служителя институтского морга, похожего бородой и ярко-синими глазами на Саваофа. И никакая сила не может заставить ее покинуть владения Евсея до срока, известного только ей, а, может, и ему.
Для Дарвин жизнь была чередой ритуалов, нерушимость которых держалась на необязательности их соблюдения. Поэтому всякий ритуал – лишь игра в порядок, который не выносит ее вольнолюбивая душа и тело тоже. Для нее большинство ритуалов лишено смысла. Лишь у некоторых сохранились значения. Это знание дает ей свободу, которой мне так недостает.
– Может быть, травку? – поинтересовался Бен, глядя на меня. – Кто вы, прекрасное дитя?
– Я тут случайно. Шла мимо. Решила зайти…
– Здорово! – Бен совсем не удивился. – Забьем косяк?
– Конечно! – оживилась я, забыв про Дарвин и контейнер с другой водой. Но Дарвин, бравшая на себя все ответственные решения, тоже не стала артачиться.
Прямо за столом с крабами мы забили косяк, пустив сигарету по кругу. «Все стало вокруг голубым и зеленым». Я почти догнала свою начальницу и простила сомнительный флирт с Марчеллой.
– Мы могли бы поужинать вдвоем, – стал кадрить меня Бен, quite soft-core. – Согласны?
Конечно, я была согласна. А Дарвин вдруг встала:
– Простите, джентльмены. Оставлю вас на пару минут. – И, забыв про туфлю, двинулась в туалет. «Началось», – с ужасом подумала я, поднимаясь.
Дарвин заняла одну из кабинок. Я не знала, какую, и расположилась в свободной, и успокаивала себя: «Слава Богу, здесь нет Евсея». Однако отсутствие Евсея еще не гарантировало благополучного завершения ужина. Я сидела на стерильном унитазе, вслушиваясь в шорохи дамского сортира, и не слышала ничего предосудительного. И, мучаясь догадками, старалась представить, что делает Дарвин в своей кабинке в полной тишине: звонит Евсею, Тихону, мастурбирует, прячет контейнер с живой водой?
– Дора? – услышала я за дверью голос Марчелло. Рядом щелкнул замок. Открылась дверь. Мне захотелось провалиться сквозь землю, лишь бы не слышать. Подумала: «Хорошо, что сижу».
Теперь я слышала все, а представляла еще лучше. И возмущенно, и злобно, а может, завистливо, осуждала Дарвин за пьянство в чужой стране, за постыдное распутство в сортире, за блистательный доклад, за отсутствие добродетели. И чувствовала, как возбуждаюсь сама. И так сильно, что большой клитор требовал немедленной ласки. И уже была готова согласиться…
Я знала, что случится плохое. И случилось. С шумом распахнулась входная дверь. С криками ввалилась куча полицейских и стала дергать ручки кабинок. Когда добрались до меня, я была почти без сознания от страха и стыда.
– Простите мэм, – сказал один из копов, их было двое всего, и принялся дергать остальные дверцы. Мне показалось, они знают, что ищут. И нашли. И вежливо, даже стыдясь, попросили Дарвин с Марчелло выйти из кабинки. Сказали что-то про права и потребовали проследовать за ними в участок.
В голову лезло: «мочить в сортире». Я почувствовала, что заболеваю. Что стремительно растет температура. И в странном горячечном бреду видела, как разъяренная полураздетая Дарвин, привыкшая, что все дозволено, выбирается из кабинки и кричит копам: – For fuck's sake![9] – И что-то еще, и периодически апеллирует к Марчелло. А тот приводит себя в порядок и не спешит поучаствовать в дискуссии.
Хоть болезнь моя прогрессировала, я твердо помнила из фильмов и книг, что за это не тащат в участок. Что в туалет дорогущего майамского ресторана дорога полицейским без особой нужды заказана, что…
Появился Бен. Невозмутимый и законопослушный, он вступил в переговоры с копами, но ничего не добился. Дарвин увезли и Марчеллу тоже. Мы остались в туалете вдвоем. Смотрели на пустую кабинку, где только что так опрометчиво предавалась любовным забавам Дарвин, и молчали. Мне показалось, Бен коснулся ладонью спины и подтолкнул вперед. Я почувствовала себя доступной, как никогда. Не стала привередничать и шагнула в кабину с туфлей Дарвин в руке. Оглянулась: американец стоял на цыпочках и, грозя разрушить писсуар струей, говорил что-то, прижимая плечом телефон к уху.
Когда мы добрались до участка, Бенов юрист уже поджидал нас. Я опять отключилась, перестав контролировать вновь задвигавшуюся крышу. Лишь видела звезды сквозь прорехи в ней. И потолок американской ментовки, и яркие лампы на потолке не служили помехой.
Я пришла в себя, когда в прохладном коридоре с запахом океана появились Дарвин с Марчеллой. Не сломленная полицейским участком, независимая и бесстрашная недотрога, почти девственница и пуританка, Дарвин гордо смотрела на меня:
– Привет, Серая Шейка! Чтобы проталинка не замерзла, надо постоянно шевелить лапками. Не забыла? – Будто меня пришла вызволять. И хотя в Америке мат не находится под запретом, я не могла вести с ней дискуссию на равных. Лишь подумала: «Screw you!».
Вместо меня заговорил коротышка Бен, поглядывая на перепуганного итальянца:
– Произошло недоразумение, коллеги. Конфликт улажен. Предлагаю отпраздновать ваше освобождение. Сделаем это на яхте, пока не очень темно. Выпьем, потанцуем…
Марчелло пытался отказаться, сославшись на свой завтрашний доклад. Но Бена меньше всего интересовали проблемы итальянца.
– The problem of the world is that «I don't give a fuck» kinda guy clearly expresses his thoughts than a laid-back person,[10] – сказал Бен. И я с трудом поняла, что он имел в виду. Только почему адресовал этот текст Марчелле, для меня осталось загадкой, как, впрочем, многое из того, что случилось в этот безумный день. К сожалению, память оперирует картинками и собирает вместе лишь то, что сочетается, а не то, что было на самом деле. Поэтому так трудно отделить подлинные события от воображаемых.
– Сносная яхта, – заметила я, оглядывая огромную посудину со знанием дела, будто урюпинск – столица семи морей.
– Да уж, крышу сносит, – поддержала Дарвин. – Знаешь, чего они хотят?
– От вас?
– От тебя тоже.
Я не стала спрашивать, потому как ответ был один: им нужен контейнер с другой водой. Все остальное призвано завуалировать отъем упаковки. И желательно, чтобы отдача была добровольной.
Яхта отошла от берега на несколько миль. Капитан, в белой форменной одежде, но все равно вылитый вечный доцент с биофака нашего универа в северной столице – их там было три таких чувака, до боли похожих друг на друга, и не только лицами, – спустил паруса, положил яхту в дрейф и принялся сервировать стол, привинченный к палубе. Сыр, барбекю, белое вино, фрукты. The great spread was continuing.[11] Мы ели медленно. И медленно пили, словно оттягивали грядущие беды. И молчали: после всего случившегося нам нечего было сказать друг другу. А у меня в голове рефреном ходил по кругу дурной вопрос: зачем мы согласились на эту поездку? Будто кто-то спрашивал у меня согласие.
– Что это было? – первой заговорила Дарвин, ни к кому не обращаясь. Публика перестала жевать. И яхта дрейфовать перестала.
– Вы попали в полицейскую облаву, – миролюбиво заметил Бенов юрист. Высокий и жилистый, в морщинах даже на носу, он, казалось, рекламировал собою успешные операции аорто-коронарного шунтирования у пожилых. И чтобы усилить впечатление, помогал капитану в маневрах с парусами.
– Зашибись! – огрызнулась Дарвин. – Я себя впервые почувствовала уличной девкой.
«Так оно и есть, – злорадно подумала я. – Наши ученые не трахаются в чужеземных сортирах». Но Бен уже спешил на помощь:
– Don't stream your beam, Dora. You are a real lady.[12]
– I don't care,[13] – сказала Дора. Однако мы обе воспрянули духом. Марчелла тоже зашевелился. Нежно посмотрел на Дарвин. Поцеловал босую стопу с длинными тонкими, как у школьницы, пальцами.
Традиционное и инстинктивное для наших людей чувство незащищенности в столкновении с более могущественным и компетентным Западом исчезло. Улетучилось, растворилось и забрало с собой подозрительность, страх, ощущение близкой беды и напряженность. И уже не требовало от нас, в порядке компенсации, морального превосходства над иностранцами.
«Господи! – думала я, пребывая в экзальтации и оглядывая пространство. – Как прекрасен этот мир. Как безмятежен. Как разумно устроен. Как добры и не заносчивы американцы. Как хорош влюбленный Марчелло…». И искренне благодарила Дарвин за поход в крабовый кабак, за место в ее лаборатории в Тихоновом институте, за эту безумно красивую яхту, за симпозиум в Штатах, за…
Подумала о другой воде, которая для меня была чем-то вроде волшебного увеличительного стекла, придающего планетарный масштаб рядовым событиям, оставляющим на них не только загадочный отблеск вечности, но место для игры воображения. Отсюда рай на небесах казался шведской деревушкой: сытой и комфортной, приятной во всех отношениях. А воображение рисовало картины будущей счастливой жизни, обязанной присутствию другой воды. И власть в урюпинске, и любезном отечестве поменяется, потому что нефть и газ перестанут приносить доходы, добывай-не добывай, и служить символом денег. Даже тех, что с портретом Бенова предка. Их заменит другая вода. И Тихон перестанет корчить из себя императора и гнобить челядь, и бандиты уберутся из мэрии. И, как о чем-то неважном и совсем далеком, промелькнула и угасла мысль: «Почему они не просят показать Изделие?».
Мы снова принялись за сыр и вино. А потом капитан принес из каюты пару бутылок виски «The Balvenie» и ведерко со льдом. Я опасливо посмотрела на бутылки, на Дарвин, увлеченную Марчеллой…
– Коллекционный шотландский виски, – сообщил Бен. – Хранится в бочках из-под хереса не менее тридцати лет. – Налил в тяжелый стакан. Пододвинул мне. – Хлебните! – Пахло медом и фруктами, особенно грушей…
Тридцатилетняя выдержка давала о себе знать: виски проникал в желудок легко и беззаботно, будто компот в детском доме, где я выросла. И также беспечно накапливался в крови, не туманя голову. Лишь усиливалась эйфория, непривычно праздничная и незатейливая, как в первый день Нового Года.
– Потанцуем! – предложил Бен. Я хотела спросить: «Что?», но не успела. Он исчез в рубке, подвигал компьютерной мышкой и знаменитая «Chattanooga Choo Choo» в исполнении Рея Кониффа загремела над океаном:
«Pardon те, boy. Is that the Chattanooga choo choo? Yes, yes. Track twenty-nine. Boy, you can gimme a shine».
Бен начал ворочать телом. Протянул руку: – Come on, baby!
Я никогда не танцевала буги-вуги. Видела в кино. Однако встала. Подошла. Собралась осторожно подвигать тазом, но музыка заворожила. Закружила голову. Навязала ритм. И вместо того, чтобы осторожно, носком стопы, попробовать воду в бассейне, бросилась в омут незнакомого танца, уверенная, что Бен поможет. И Бен творил чудеса. Я танцевала и одновременно училась движениям буги, которые все усложнялись, потому что Бен прямо на ходу придумывал новые па. И я, уже предугадывая, что он выкинет в следующий раз, с удовольствием подчинялась. И понимала, что Бен может многому научить.
Буги, с ярко выраженным эмоциональным и телесным диалогом партнеров, погрузили меня в невероятно жизнерадостный и эротичный драйв, из которого не хотелось выбираться. «I can Boogie, Boogie Woogie», – бормотала я. А коротышка Бен вырастал на глазах. Вертел меня на спине. Подбрасывал, заставляя делать сальто. Мы терлись спинами, ягодицами, животами. И все повторялось, ускорялось и усложнялось, делаясь еще более эротичным. Его прикосновения заводили меня. И так сильно, что чудилось: еще немного и прилюдно испытаю оргазм. Казалось, знаю его сто лет, понимаю и люблю, как никогда никого не любила. Взаимопроникновение было настолько глубоким, что лечь с ним в постель или сделать это стоя, было таким же естественным и необходимым, как продолжение замечательного танца, могучий свинг которого раскачивал яхту. Только Конифф допел свою «Чаттанугу»…
Мне казалось, у меня отняли любимую игрушку. Бен, похоже, понимал это, потому что предложил осмотреть яхту и сказал: – Come with me. I will stand you something extraordinary.[14]
Я с радостью согласилась и влюбленно смотрела на американца, который чуть не поимел меня только что в танце на палубе.
– Можешь вести себя с ним плохо, – напутствовала Дарвин. – Забудь о предрассудках.
Я двинулась вслед за Беном. Про картины, ковры на полу, деревянные стены, навигационное и компьютерное оборудование, посуду, доспехи для подводной охоты, бар и прочие прелести помню смутно. Мешали ноги, что вдруг стали длинными и нерешительными, и подкашивались всю дорогу или заплетались. Приходилось контролировать состояние суставов, чтобы не свалиться на очередной ковер с логотипами яхты. В одной из кают Бен подвел меня к дивану, обитому кожей, с кучей таких же подушек и, как тогда, в крабовом туалете, осторожно подтолкнул в спину. Я пришла в себя, оглянулась: он смотрел снизу вверх и улыбался. Теперь я знала наверняка: he's gonna long for me.[15] И не ошиблась.
– Let's bind our acquaintance with intercourse, – сказал Бен и добавил: – You are sure to like it.[16]
Дальнейшее, несмотря на потрясный интерьер, происходило незатейливо, как в детском доме, когда тебя трахает завхоз или мальчики из старшей группы, и ни шло, ни в какое сравнение с танцем. Он ласкал как-то нечленораздельно. А я лежала на диване и помнила про большой клитор, и что гадкий утенок по жизни. И, следуя инструкциям Дарвин, сдержанно имитировала страсть.
– Oh, fuck! – сказал Бен. – You are laying as a log. You gotta move and moan. Move and moan. Get it?[17]
Я вильнула хвостом и усилила рвение. И старалась не думать, почему Бен, такой фантастичный партнер в танце, так банален в сексе. Почему не заводит разговор про другую воду, а талдычит что-то из детской считалки: «Back and forth and come again. Feel so great I can't explain» – Возможно, в тот момент ему было не до того, или я не годилась в сексуальные партнеры. «Значит, – думала я, не забывая постанывать, – теперь он потащит Дарвин осматривать яхту».
Американец управился с делами довольно быстро. Но меня это не сильно доставало. Я была счастлива тем, что попользовался и шлепнул по заду. А он потянулся к бутылке, которую предусмотрительно захватил с собой. Отпил, предложил мне. Я сделала вид, будто только что упала с небес на землю и надолго припала губами к горлышку в старании прочистить мозги. Виски лился в рот и слегка побулькивал, скрадывая количество выпитого. Бену надоело ждать. Он отобрал бутылку. Помог одеться. Снова шлепнул по заду и пропел одними гласными, закартавив по-французски в конце:
– In every women must be le grain folie.[18] Хорошая девочка. Ступай! – И вдогонку у двери: – Кто из вас прячет артефакт?
Я остановилась:
– У меня кроме камня за пазухой ничего нет. – И подумала: «Пусть снова ищет». И двинулась обратно, задирая подол и умирая от желания отдать ему навечно контейнер с другой водой и себя в придачу, хоть враг он и страна его враждебна нашей. Точнее, нашему верховному правителю, непредсказуемому и задиристому, нацелившему ракеты на Бена и его страну. А они нацелили свои на нашу. И не спрашивает никто, почему Америка – это плохо? Почему их страна враждебна? А старания власти объяснить, почему, настолько смехотворны и абсурдны, что делают эту страну еще более привлекательной. Уж лучше бы оставили все, как есть, без объяснений: враждебна – и враждебна. Мне казалось иногда, будто наш вп все еще живет в послевоенной северной столице и командует дворовыми мальчишками. А мальчишки периодически объединяются, чтобы проучить его, а заодно и народонаселение, когда он слишком расходится.
Только плохому мальчику Бену не нужен был инсайдер вроде меня.
– На тебе его нет. Внутри, тоже. Значит, артефакт у Доры. Поможешь найти – не пожалеешь. – заверил он. – Put that in your pipe and smoke it![19] Жизнь в Соединенных Штатах не сравнить с прозябанием в сраном урюпинске. Мы – доминирующая нация на планете. Только власть наша ненавязчива и лучше вашей в семь раз… или семьдесят. Теперь ты – мой трофей. Согласна? Деньги – ерунда. В случае успеха тебя пригласят в ложу масонов Соединенных Штатов… самую влиятельную и богатую ложу мира. Действуй!
Я не стала прятаться за камнем, что всегда держала за пазухой, и отправилась действовать. И понимала, что Бен, даже в случае форс-мажора, не даст умереть с голоду в дорогих ресторанах. И просто, как порог, перешагнула грань бесстыдства или нравственности, что было для меня тогда одним и тем же, и уже не тяготилась вероломством, необходимостью врать или красть. И более всего на свете хотела отдать Изделие, так мы называли другую воду, Бену, чтобы открытие принадлежало всем, а не только постояльцам кремля. Чтобы они не жили вечно во главе с верховным правителем, который станет вечным верховным правителем. И в аббревиатуре ввп видела не просто случайность, но зловещую обязательность. Какую-то совершенно безумную необходимость, пугающую своей настойчивостью.
Дарвин с Марчеллой сидели в шезлонгах и спорили, перебивая друг друга, о принципах научной этики. Я села рядом, разыскивая глазами бутылку.
– Запрет на исследования в науке – всегда плохо, – сокрушалась Дарвин, борясь с алкоголем в крови. – Независимо от мотивов запрета. Будь то лженаука или шарлатанство… или большая политика. В нашей стране для этого находили десятки причин: от чуждой народонаселению буржуазной идеологии до предательства интересов родины. Это касалось генетики, продажной девки империализма; трансплантологии, замешанной на торговле органами; кибернетики… Запреты не ограничивались наукой и распространялись на литературу, музыку, живопись… Власть изнуряла и продолжает изнурять запретами себя и свой народ. И усердно карает нарушителей… Сейчас – тоже. – Паузы в предложениях Дарвин заполняла осторожными глотками из бутылки, которую держала возле ноги.
– Шарлатанство… оно и есть шарлатанство, – вяло оппонировал Марчелла, поглаживая Дарвинов живот. – Надо иметь смелость называть вещи своими именами и не тратить миллионы на заведомо мусорные исследования.
– You're broke! – взвилась Дарвин. – Ковры-самолеты, преодолевающие земное притяжение, всевидящие зеркала, змеи-горынычи – она так и сказала: serpent-dragons, – губительные лучи, сапоги-скороходы, искривляющие пространство и время, телекинез, телепортация, телепатия… Весь этот замечательный сказочный фольклор, феномены, кажущиеся игрой воображения, – она потянулась за бутылкой, – становятся реальностью, как стала ей другая вода, существование которой ты публично отрицал сегодня, причисляя ее к лженауке…
Она снова отпила:
– Мир становится все глобальнее. В нем уже нет места простым бинарным противостояниям: «замерзает – не замерзает». Бен понимает это и роется в моей сумке в поисках другой воды, как до него перетряхивали ее содержимое в полицейском участке.
Дарвин замечает меня у ноги вместе с бутылкой и обрушивает свой гнев: – Где ты шлялась, Никифороф, мать твою?!
– Была на посиделках с Беном в гальюне, – отбиваюсь я. – Why the fuck not?[20] Обошлось без полиции в этот раз.
– Мы возвращаемся, – говорит Дарвин.
– Не желаете осмотреть яхту, Дора? – предлагает Бен. – Ваша спутница осталась довольна экскурсией. Правда, Никифороф?
Язык чешется от желания сказать гадость, но я молчу. А Дарвин… Дарвин останавливает научную дискуссию с Марчеллой и милостиво соглашается.
«Что она себе позволяет?», – молча ужасаюсь я и понимаю: несмотря на все научные заслуги, Дарвин никогда не была нравственным идеалом эпохи, даже такой, как наша сейчас. Однако то, что она сделала и собирается сделать… на чужой территории… с разными людьми… с интервалом в несколько часов… Или компенсаторное чувство морального превосходства над противником с Запада полностью исчезло у нее за ненадобностью, как у меня?
Дарвин улыбается:
– Don't worry, Nikiforoff. Of course, he is gonna screw me over but the choice of a pose is mine.[21]
Дарвин возвратилась через несколько минут, строгая и недоступная: поразительная функциональность, заключенная в совершенные формы. Я начинаю понимать Фрейда, считавшего, что анатомия – это судьба. А еще понимаю, что позу в этот раз выбирала не Дарвин. А она шепчет мне в ухо:
– На Казанову не тянет твоя стодолларовая купюра. Собака средних размеров с повадками большого пса. – Я не сразу понимаю, про что она. А Дарвин садится на палубу возле Марчеллы, поправляет лохмотья и говорит, улыбаясь: – Прости, что долго. Объясняла мистеру Франклину отсутствие другой воды при себе. Проблема закрыта. Можем ехать обратно.
– Можем, – соглашается Бен. – Но прежде, девочки, вы скажете, где прячете артефакт. Просто скажете. Никто не станет отбирать его. Слово джентльмена. Или расскажете, как вам удалось получить живую воду?
– Так мы вам и поверили, – говорит Дарвин. – Вы ведь не верите нам? – Вытряхнула содержимое сумки на палубу и босой ногой начала перебирать рассыпавшиеся предметы. Помедлила. Сняла блузку, лифчик и, перешагнув бесстыдство, принялась стягивать штанишки…
– Нет, нет! – всполошился Марчелло. – Я знаю, там ничего нет.
«Плохо ты проверял, итальяшка сраный», – подумала я, не решаясь вмешаться.
– У такого проект, как этот… здесь… на яхте, должен быть внятный заказчик, – сказала Дарвин, стоя перед Беном с трусиками в руке. – Ты заказчик? Какой твой интерес, чувак? – Будто не знала и переступала длинными непредсказуемыми ногами, что жили всегда сами по себе: то задумчиво, то тревожно, то невероятно распутно.