
Полная версия:
Дорога в Аризону
Толик прежде несколько раз мельком видел в школе отца Ники – благодушного дядю Сергея, которого называл СМУтным субъектом: он работал электриком в местном СМУ. "И что… он тебя обижает?" – "Кто?". – "Отец". – "Меня – нет. Меня он любит, руки мне целует, звездочкой своей называет… А с мамой они ругаются, кричат, посуду бьют. Она ему кричит: "Ты всю мою жизнь пропил!..". А он ей в ответ: "Я бы и тебя пропил, если б мог!..". Несколько раз дрались даже…". – "А ты единственный ребенок в семье?". – "Нет, у меня есть старшая сестра. Но она уже замужем, сейчас в Риге живет. А я вот не знаю, что с родителями будет, если я поступлю в институт и уеду. Боюсь, как бы они не поубивали друг друга". – "Может, они к тому времени разведутся…". – "Думай, что говоришь. Если они разведутся, папа точно один пропадет. Окончательно сопьется". Обескураженный Тэтэ умолк. Мысленно он проводил параллели со своей семейной ситуацией и спрашивал себя, что же хуже – когда отец пьет и дерется с матерью или когда отец изменяет матери, обманывает ее? Наверное, все-таки отец-пьяница хуже. На его собственного отца, конечно же, нашло какое-то временное помрачение. Но отец одумается, оставит эту девицу из кинотеатра, мать его простит, и они все вместе снова будут жить, как раньше. Как будто ничего и не было. А пьющий отец – это сложнее… Эту проблему, наверное, так быстро не решишь. Толик раньше относился к пьяным со снисходительным юмором. Должно быть, потому что близко с ними никогда не сталкивался. И не представлял, что можно каждый день лицезреть в своем доме пьяное животное, которое приходится тебе отцом…
"Пошли, – Ника спустилась со скамейки. – Зябко уже. И темнеть скоро начнет". Обратно они шли без слов, думая каждый о своем. Уже возле Никиного дома Тэтэ сказал: "Послушай, Ника, я, конечно, не такой умный, как Перс. Это он у нас вумный, как вутка, только вотруби не ест. Но и я могу с уроками тебе подсобить. Не со всеми предметами, правда, но с теми, в которых разбираюсь, помогу. Ты обращайся, пожалуйста. Ладно? И в кино мы с тобой тоже можем ходить. И гулять, как сегодня". – "Спасибо, Толик. Я знала, что ты хороший. Рада, что не ошиблась. Вон мой дом. Дальше я дойду сама. Не надо меня провожать, правда. До завтра!". – "До завтра, Ника!".
Несмотря на шокирующие подробности семейной жизни своей возлюбленной, в родную хижину Толик возвращался вприпрыжку. Разве что не танцевал на асфальте. Хотя тянуло. Он признался Нике в любви! Он поцеловал ее!!! Если бы кто-нибудь еще утром предсказал ему такое, Толик поверил бы в это не больше, чем в вегетарианство Веньки. Или в северное сияние над их школой. Но это случилось – и признание в любви, и поцелуй! И она сказала, что он хороший. И с Персом у нее ничего нет: Ника не может врать, не может. И они будут гулять и ходить в кино! О, как Толик был счастлив! Никогда еще он не испытывал такого пронизывающего с ног до головы ощущения абсолютного, головокружительного счастья! Вот только что сказать родителям, если спросят, отчего это он так сияет и искрится? Скажет, что из-за пятерки по английскому языку. А он ведь ее, действительно, получил!
У его подъезда толпились какие-то люди, стояла машина "скорой помощи". При виде "скорой" на душе у Толика стало нехорошо. Бывает так, когда, проснувшись солнечным утром, омывшись живой водой контрастного душа, растерзав шипящую от страсти яичницу, испив чаю и выкурив первую душистую сигарету, ты в великолепнейшем настроении, полный сил и великих замыслов, не допуская и мысли, что кто-то в мире может быть несчастлив в такое дивное утро, твистующим аллюром сбегаешь по лестнице, напевая что-то из Кальмана, тычком распахиваешь дверь подъезда и видишь напротив машину с красным крестом. И твое солнечное настроение разбивается об этот борт с красным крестом вдребезги, как бутылка шампанского – о борт спускаемого на воду корабля. И сердце у тебя невольно начинает ныть. И, отводя глаза, ты торопливо идешь своей дорогой, стараясь не думать о том, кого и зачем ждет здесь эта машина… Еще хуже, когда ты видишь "скорую" у своего подъезда вечером, возвращаясь домой в превосходном расположении духа. В этом случае твое настроение не просто мгновенно портится. В этом случае тебя мертвяще студеной волной окатывает самая настоящая тревога. Потому что нет уверенности в том, что "скорая" не пожаловала к кому-то из твоих родных.
У подъезда Толик увидел отца и успел удивиться тому, что отец, вопреки обыкновению, вернулся домой так рано. Задние двери у "скорой" были открыты. Санитар завершающим усилием задвинул в освещенное чрево носилки, на которых лежал кто-то, укрытый клетчатым одеялом. Отец вскочил следом. Заметив Толика, он приостановился и, схватившись рукой за дверь, высунулся из проема: "Толик, иди домой!.. Будь с мамой! Я еду в больницу – деду плохо! Будь с мамой, слышишь?". Двери захлопнулись. "Скорая" отъехала от подъезда. Через секунду вечерний полумрак располосовало истошное завывание сирены.
Толик, еще ничего не понимая, но, уже чувствуя, что случилось что-то очень плохое, помчался наверх. Дверь в квартиру была приоткрыта. Внутри суетились женщины, исключительно женщины. Толик узнал некоторых из них: это были коллеги матери из поликлиники. Мать лежала на диване с закрытыми глазами, голова и плечи ее были приподняты горой пышных купеческих подушек. Рядом сидела медсестра, впиваясь жалом шприца в беззащитную бледно-синюю вену на локтевом сгибе матери.
Как узнал позже Толик, мать в тот день днем позвонила домой с работы, чтобы узнать, как у них с дедом дела. Ей никто не ответил. И во второй раз. И в третий. Заподозрив неладное, мать отпросилась с работы и поехала домой. Дома она нашла деда лежащим в постели без сознания. Пульс у него еле прощупывался. Вызвав "скорую", мать до приезда медиков безуспешно массировала деду грудную клетку и делала искусственное дыхание. Прибывшие врачи "скорой" деликатно, но твердо попросили мать отойти и успокоиться, а сами, окружив кровать, на которой по-прежнему неподвижно лежал дед, заклацали чемоданчиками, зазвякали инструментами и ампулами, обмениваясь короткими четкими фразами. Мать, стоя в коридоре рядом с медсестрой, произносившей успокоительные заклинания, все же расслышала долетевшие из комнаты слова "клиническая смерть", после чего сама потеряла сознание.
…"Толенька, пойдем со мной, я тебя покормлю, – тетя Галя, Венькина мать, положила ему руку на затылок. – Пойдем-пойдем, надо покушать". Они уже почти переступили порог, когда в коридоре зазвонил телефон. "Погоди, я возьму", – тетя Галя вернулась и сняла трубку. Звонили из больницы, чтобы сообщить, что дед умер. Он умер еще по дороге в больницу, в машине "скорой". Умер на сей раз уже не клинической, а самой обычной смертью.
Глава 22
Целый месяц после смерти деда Толик жил в странном мире – сумеречном и тихом, словно обложенном ватой, сквозь которую доносились приглушенные голоса, звуки и тусклый свет. Такие же ощущения он испытывал, когда, плавая в речке, нырял на глубину, полную мутной жути. Или когда видел черно-белые сновидения, в которых перемещались какие-то расплывчатые фигуры и творилась какая-то чертовщина. Эти сны появлялись так же неожиданно и стремительно, как и размывались утренними красками, оставляя после себя недоумение и илистый осадок в душе и в голове. Еще за секунду до своего пробуждения Толик знал наизусть содержание такого, пусть и неясного для него сна, и, будто оказавшись у доски на уроке химии, забывал все напрочь в тот миг, когда открывал глаза, в бессильном порыве пытаясь ухватить за край плаща ускользающее ночное привидение.
Сумеречная тишь поселилась в доме Тэтэ и в его сознании сразу после известия о кончине деда. Опасаясь, что сцена похорон окончательно добьет мать Толика, врачебный экипаж другой кареты с красными крестами на бортах в тот же вечер доставил ее в больницу. После эвакуации матери зеркала и люстры в доме окутали простынями, словно саваном, входная дверь была приоткрыта днем и ночью, по комнатам курсировали съехавшиеся со всех концов страны родственники Топчиных и Яснорецких, многих из которых Толик видел впервые в жизни, а также сердобольные соседи и сослуживцы его родителей, взявшие на себя организацию похорон. Друг с другом они переговаривались шепотом, как заговорщики на конспиративной квартире. Кто-то из них постоянно опекал Толика, кто-то, всхлипывая, все время гладил его по голове и целовал, увлажняя его лоб и щеки следами слез и горьких поцелуев. Лишь ночью он ненадолго оставался один, окунаясь на рассвете в спасительную зыбкую дрему.
Толик прежде никогда не видел смерть так близко. В его представлении смерть существовала лишь в кино и книгах. Там она была совсем нестрашной, напротив, – лихой и прекрасной, как разящий удар шпагой или точный выстрел. Умирали, сраженные клинком, пулей, автоматной очередью, мышьяком или надломленной с хрустом иголкой из яйца, как правило, отрицательные герои, что делало просмотр фильма и чтение книги еще более увлекательными. Гибель же положительных персонажей вызывала у юного романтика светлую скорбь и одновременно – восхищение героизмом погибших, как вызывал восхищение кодекс чести самураев, искавших героической смерти и готовых принять ее в любой момент с горделивой улыбкой. Не то, чтобы Толик совсем не думал о смерти в реальной повседневности. Конечно, думал, против своей воли думал, но всякий раз гнал от себя эти мысли удобной верой в то, что скоро, может быть, уже совсем скоро ученые изобретут лекарство от смерти, ну, не лекарство, но что-нибудь другое, обязательно придумают что-то такое, что позволит людям жить вечно. К идее неизбежного пришествия коммунизма Тэтэ, несмотря на свой памятный зажигательный монолог на классном часе, между нами говоря, относился с хорошо скрываемым скепсисом, зато в будущее бессмертие тела и триумфальную поступь научного прогресса верил незыблемо. Тем более ошеломляющее впечатление произвела на него смерть деда. Ошеломление было столь велико, что до краев переполнило его растерянную душу, вытеснив оттуда и ужас, и печаль. Пребывая в мрачной апатии, он, словно во сне, который никак не кончается, наблюдал за тем, как одноклассники с повязками из носовых платков на рукавах бросают вялые хризантемы на снег по пути следования похоронной процессии, как гроб опускают в вырубленную в мерзлой земле, словно в скале, могилу, как плачет в сторонке старик Валерьяныч, как ветераны, надевшие все свои ордена и медали, стоят над разверзшейся твердью в суровом безмолвии, и ледяной ветер ерошит, будто гриву старых боевых коней, седые пряди на их склоненных обнаженных головах…
На поминках Генрих Романович Пуповицкий проворно и незаметно напился, невзирая на неусыпный контроль со стороны своей Минервы, и порывался произнести поминальную речь в шекспировском духе. Однако супруга зарубила эту многообещающую инициативу на корню и увела служителя муз и Бахуса домой под конвоем. "Не можешь ты меня понять, Минервочка, – бормотал Генрих, икая и спотыкаясь. – Но ты в этом не виновата… Мы с тобой дышим разными жабрами, из разных молекул сложены мы… Потому что ты – женщина, я – мужчина… Ты инь, а я… я… янь". "Пьянь ты, а не янь", – отвечала Минерва.
Зеркала и лампы после похорон распеленали, не тронув лишь обернутый простыней полковничий китель деда в платяном шкафу. Комната теперь перешла в единоличное пользование Толика, и это по-настоящему испугало его. Присутствие деда, незримое, но почти осязаемое ощущалось в комнате повсюду. Это ощущение создавал и китель в шкафу, и исписанные тетради в ящиках стола, и книги на полке, и ночник с лиловым абажуром, и радиола с вместившей в себя целый мир шкалой настройки, и дедовы ракетки для бадминтона, высунувшие из-за тумбочки в углу свои любопытные сетчатые морды, и фотографии на стене. Вот на одном из фото, старом и желтом, молодой дед, то есть, еще не дед, но еще молодой, в гимнастерке, со сдвинутой на затылок фуражкой и кобурой на поясе смеется в объектив, стоя на фоне какого-то затянутого брезентом кузова. К деду, по-жигански небрежно, но крепко обняв его за шею, привалился другой воин – без фуражки, коротко стриженый, со скуластым лицом и взглядом, прямым и острым, как шило. А вот дед, уже солидный, с проседью в волосах, в белом халате восседает в центре коллективного снимка хирургов городской больницы, окруживших начальника преданно и почтительно, словно небесная челядь – Создателя. На следующем снимке кинопленка фильма под названием "Жизнь человека" снова отмотана назад. Дед с зачесанными назад волосами, в просторном светлом костюме стоит в зарослях пальм, как в райских кущах, попирая летними туфлями размашисто белеющую подпись "Ялта, 1954 г.". Рядом – высокая женщина с капризным ртом, в шляпке и приталенном платье с вырезом на груди, схваченным брошью в виде морской раковины. Это бабушка Толика, которую он совсем не помнил: она умерла, когда ему едва исполнилось два года. Бабушку за руку держит маленькая девочка в сарафанчике и гольфах – будущая Толикова мама, глядя исподлобья застенчивым взглядом на то, как вылетает обещанная птичка.
А вот фотография, на которой деда нет, но которой он дорожил, будто сокровищем: снимок его родителей и старших братьев, сделанный еще до революции, в царской России, – толстый прессованный кусок картона с тиснеными золотом реквизитами на дне: "С. Грошинъ. Крещенская, 21". Музейный экспонат, да и только. На превосходно сохранившемся позитиве запечатлена крестьянская семья в парадном облачении. Средних лет мужчина с глубоко посаженными, чуть лукавыми глазами, в пиджаке, галифе и надраенных бутыльчатых сапогах. Усы и борода-лопата расчесаны тщательнейшим образом, волосок к волоску. По левую руку от главы семейства – женщина с натруженными и темными от загара руками, волосы собраны в шишковатый узел. Плечи женщины облапил пестрый платок, на коленях у нее – щекастый херувим в штанишках и курточке с тесемками. За спиной у мужчины стоит, положив ему руку на плечо, белобрысый подросток в косоворотке, подпоясанной ремешком. Лица у всех, кроме херувима, серьезные и одухотворенные, будто семья пришла не в фотосалон господина Грошина, а в мастерскую живописца… Как же хотелось узнать, о чем они думают в этот миг. Отчего так торжественно и многозначительно смотрят из своего времени на наше? Хочется ли им сойти со снимков в будущее, сойти хоть на минуту, присесть в кресло, дав отдых одеревеневшим от долгого стояния на одном месте ногам, осмотреться, поглядеть на несуществующие в их время вещи, на своих потомков? Неизвестно. А вот Толику очень хотелось очутиться рядом с людьми на фотографиях – не в современной жизни, а в их времени, в ожившем, как по волшебству, пространстве снимка: там, на войне, рядом с молодым дедом и его другом, рядом с маленькой мамой среди ялтинских пальм, рядом с прадедом и прабабкой на Крещенской улице… Но нет, Княжич прав: время неподвластно прихотям и желаниям людей.
Вещи и снимки деда продолжали жить в комнате молчаливыми недвижными призраками, словно верные слуги, ожидающие возвращения хозяина. Не было лишь самого деда. Теперь предстояло привыкать к его отсутствию, к ватной тишине и пустоте в комнате, прежде наэлектризованной энергией жизнелюбивого человека, не желавшего стареть и подчиняться законам природы и времени. Кровать деда вскоре вынесли из комнаты и вообще из дома, как будто она тоже умерла, не пережив кончины своего владельца, и отправилась на специальное кладбище для кроватей. С ее исчезновением распалась буква "Г", образуемая двумя сросшимися в изголовьях кроватными спинками. Ложе Толика, лишившись своей второй половинки, превратилось в единицу, жалкую и скрипучую от тоски и одиночества. Освободившееся пространство попытались справедливо поделить между оставшейся в комнате мебелью, двигая шкафы, столы и тумбочки. От этого комната приобрела чуть более обновленный и обширный, но от этого еще более опустошенный вид.
Мать, исхудавшую, с лицом, казалось, навсегда утратившим способность улыбаться, спустя пару недель выписали из больницы. Несколько дней она, набираясь сил, которым неоткуда было взяться, провела дома. На самом деле, дома она только ночевала и готовила еду для мужчин, а все остальное время пропадала на кладбище, где вместо временного цинкового мини-обелиска с пятиконечной звездой на могиле деда планировалось установить большой мраморный памятник. Затем мать вернулась на работу. Чувство пустоты, прописавшейся в доме после смерти деда и не желавшей выписываться, не могли изгнать даже регулярные визиты сестры Толика, московской студентки, каждые выходные навещавшей родителей. Не помогало и изменившееся поведение отца. Общее горе и осознание собственной стержневой и цементирующей мужской миссии, похоже, заставили отца одуматься, расстаться со своей бесстыжей чаровницей и вернуться в семью. По крайней мере, они заставляли его каждый вечер после работы мчаться домой и с виновато-заботливым видом вертеться подле ослабевшей супруги. Бесцеремонные телефонные звонки, тем не менее, не желали с этим считаться, вынуждая вновь и вновь биться в истерике импортный телефонный аппарат кремового цвета. Однако отец в таких случаях не снимал трубку, как раньше, играя желваками, а отработанным движением приподнимал ее и затем с силой опускал на рычаг, будто припечатывая кого-то невидимого, но настырного. Однажды телефон зазвонил в тот момент, когда дома был один Толик. "Олега Петровича, будьте добры", – попросила трубка молодым женским голосом. "А кто его спрашивает?". – "Знакомая". "Я вам предлагаю познакомиться с кем-нибудь другим, а сюда больше не звоните", – отчеканил Толик и положил трубку.
В школе было еще тягостнее, чем дома. Наступила самая ответственная и канительная пора завершающегося учебного полугодия, заставшая врасплох Тэтэ, ошарашенного и морально раздавленного уходом деда. Словно лишенный аппетита пациент, через силу запихивающий в себя необходимую пищу, он принуждал себя открывать учебники, раз за разом перечитывал нудные главы и параграфы, пытаясь удержать в памяти хоть что-нибудь, но память, великолепная доселе память Тэтэ, сейчас не удерживала почти ничего, подобно желудку долго голодавшего человека. Венька, Ника и другие одноклассники всеми силами помогали ему: давали списывать домашнее задание и контрольные и, рискуя собственными головами, самозабвенно подсказывали на уроках. Впрочем, и от этого толку вышло немного. Учителя на первых порах редко вызывали Толика к доске, понимая его сложное душевное состояние. Но потом все встало на свои рельсы, поблажки и привилегии закончились, и, как следствие, Толик нахватал несколько неминуемых в такой ситуации троек по итогам полугодия. Гуманность проявил лишь Костя Княжич, даровавший ему полугодовую четверку, но взявший с Толика обещание, что на каникулах тот зайдет к нему домой и отчитается по пройденному материалу.
Тэтэ пришел в себя в самом конце изматывающего марш-броска, именуемого первым полугодием. Чудодейственным глотком оживляющего эликсира стала для него предновогодняя школьная дискотека. В полутьме актового зала бесновалась цветомузыка, порхали, словно лесные эльфы в летнюю ночь, отблески покрытого зеркальной чешуей шара под потолком. Весь вечер Толик с Никой были вместе, сокращаясь, как одно большое сердце, в такт быстрому диско, кружась под звуки "Гуд бай, май лав, гуд бай" Руссоса и "Двадцать лет спустя" Антонова. Перс барражировал неподалеку, но не делал попыток вмешаться. Лишь глядел на Толика долгим пристальным взглядом, как тогда – после неудачной попытки Тэтэ прицепить прищепку на юбку Тамары. Однако на сей раз это не был взгляд любопытствующего врача-психиатра. Это был взгляд шахматиста, обдумывающего виртуозную и тонкую комбинацию, пока невидимую для противника, но уже расправляющую крылья и выпускающую когти с тем, чтобы через несколько ходов вдруг вырасти перед ним неумолимым хищником и проглотить его вместе со всем его беспомощным войском. Толик не замечал этого взгляда. А если бы и заметил, то наплевал бы с пожарной каланчи на Перса и его сеанс гипноза. Толик не хотел замечать никого вокруг, кроме своей подруги. Положив ей руки на талию, чувствуя под влажными от волнения ладонями, под ее платьем проступающие швы и полоски тех секретных предметов женской одежды, от одной мысли о которых лицу становилось еще жарче, чувствуя ее ладони на собственных плечах, Толик сознавал, что любовь и вкус к жизни возвращаются к нему посвежевшими и окрепшими. Он победил и теперь получает заслуженную награду. Крылатая богиня Ника птицей опустилась на его протянутую руку, чтобы никуда уже больше не улетать. Впереди его ждет счастье. И больше никаких трагедий: он уже получил все причитающиеся ему беды и страдания. Отныне его ждет только счастье. Начинались двухнедельные зимние каникулы, наступили те благословенные, последние перед Новым годом дни, когда все дела в уходящем году закончены, в школу ходить не надо и можно отдыхать, созерцая предпраздничную сутолоку взрослых. Год завершался.
Глава 23
В отличие от бледного уродливого ноября румяный и свежий декабрь – самый быстротечный месяц в году – был любим и ожидаем всеми вменяемыми гражданами. Преисполненный с самого момента своего появления, с самого первого числа предчувствием грядущего Праздника декабрь всякий раз проживал в сознании людей жизнь короткую, но ослепительную, как залп фейерверка. Изнывая от предпраздничного нетерпения, желая приблизить заповеданный календарный миг, люди торопили время и самое себя, пытаясь сделать в декабре все то, что они не успели или не захотели сделать за предыдущие одиннадцать месяцев. Лавина неотложных дел, итоговых отчетов и сводных ведомостей раскачивала маховик времени, превращая декабрь в безумную круговерть, дьявольскую гонку по кабинетам, магазинам, елочным базарам и парикмахерским. Люди неслись в этом вихре, соединяясь в один разгоряченный магматический с элементами маразматического поток, неслись с азартом гончих псов в вытаращенных от предвкушения скорого счастья глазах, со сдвинутыми на затылки шапками, мокрыми от снега снаружи и от пота – внутри, то и дело возбужденно взвизгивая: "Они, как всегда, под конец года все свалили на меня, а мне что, разорваться или раздвоиться?!", "Женщина, имейте совесть, вы в очереди не стояли!". – "Не гневите Бога! Стояла и я, и моя совесть!", "Учти, если ты не успеешь купить детям елку, как обещал, я наряжу тебя вместо елки и звезду тебе вставлю, куда следует!", пока, наконец, 31-го числа не останавливались на всем скаку под удары кремлевского гонга на Спасской башне. Чтобы выпить за явившийся Новый год, благоухающий хвоей, цитрусами и морозом, расслабленно выдохнуть, снова выпить, уже не выдыхая, закусить ("Дай мне вон ту помидорку!.. Это яблоко?.."), ощутить блаженную истому во всех закоулках своего еще недавно напряженного тела и на целый день погрузиться в пучину веселья и салата оливье.
Вечером 31 декабря компания девятиклассников собралась для встречи Нового года на квартире у Дыбы. Родители Макса, инженеры из местного проектного НИИ, люди прогрессивные и сознательные, на праздники уехали на лыжную турбазу, оставив сыну сотоварищи на откуп двухкомнатные палаты с балконом, полный холодильник праздничной снеди и даже бутылку шампанского, вобравшего в себя, казалось, все солнце и все газы щедрой местности по имени Абрау-Дюрсо. Поддавшись уговорам Перса, шампанское – по глотку на каждого – опрометчиво выпили еще до двенадцати часов, провожая старый год. После чего встречать год новый пришлось уже безалкогольными напитками, в том числе – смородиновым морсом. Что, впрочем, не сбило градус веселья: под морс и слоеный пирог размером с богатырский щит отлично пошел "крокодил" – патриархальная интеллектуальная игра, суть которой сводилась к тому, чтобы отгадать загаданное командой соперников слово. Слово презентовалось отгадывающим посредством потешной пантомимы, насыщенной ассоциациями и нестандартными логическими ходами пантомимиста. Команда под предводительством Тэтэ, как орехи, щелкала задачи команды Перса, споткнувшись лишь на пантомиме в исполнении Ветлугина. Славик, немилосердно жестикулируя и гримасничая, изображал дрожащего перепуганного субъекта, который войдя в кабинет какой-то зловеще потирающей руки дамы, почему-то стягивал штаны и поворачивался к даме задом. Толик и его команда сошлись во мнении, что это кабинет проктолога. Оказалось же, что Ветлугин имел в виду кабинет директора школы.
"Народ, а ведь это предпоследний раз, когда мы вместе отмечаем Новый год, – сказал вдруг Дыба. – Остался еще следующий год – и все". – "Ну, почему все? Потом что, жизнь закончится?". – "Потом начнется совсем другая жизнь. Придет долгожданное взросление, суровые трудовые или студенческие будни, и нам будет уже не до школьных воспоминаний. У всех появятся новые друзья, новые заботы, семьи, мужья, жены, дети… И очень может быть, что многие из тех, кто сидят сейчас в этой комнате, после окончания школы никогда уже друг друга не увидят". – "Какой-то паршивый прогноз, Макс". – "Зато реальный. Ты просто еще плохо знаешь жизнь, мой юный друг". "А давайте договоримся прямо сейчас, что будем встречаться все вместе каждый новый год – здесь или где-нибудь в Москве", – хлопнув в ладоши, предложила Ника. "Лучше в Ленинграде – на 3-й улице Строителей!". "Не, лучше не в Москве и не в Ленинграде, а в школе нашей, в кабинете директора. Прикиньте, заваливаемся к Легенде всей толпой, синхронно снимаем штаны и поворачиваемся к ней задом!.. И ведь ничего нам за это уже не будет!". "Ну, я же серьезно! – перекрикивая общий хохот, не унималась Ника. – Ну, давайте, а? Неужели вам не хочется этого?". – "Ха, договориться-то не трудно. Трудно исполнить это". – "Ну, почему?". – "Я уже сказал, почему. Взрослая жизнь имеет свои неумолимые законы, крошка". – "Ерунда. Главное – иметь желание и не забывать друг друга, а время всегда найти можно, каким бы взрослым и занятым ты ни был. Можно встретиться хоть ненадолго, хоть на пару часов. Не получится 31-го, давайте 1-го января. Или хоть 30 декабря. Заранее созвонимся, договоримся и соберемся. Ну, что?..". – "Ну, ежели ты так лоббируешь эту заманчивую идею, Ника, лично я не возражаю". – "И я не возражаю!" – "Да никто не возражает, все – за!". – "Значит, договорились?". – "Договорились! Уррааа!". – "Но только, чтобы все по-честному было, смотрите!". – "Предлагаешь кровью расписаться?". – "А я не могу кровью расписываться, у меня ее всю в школе выпили!". – "Кстати, насчет "выпили"!.. В ознаменование клятвы, данной членами тайного общества вольных каменщиков и двоечников, предлагаю выпить! Венька, нацеди-ка мне кубок тархуна!". От дружного вопля "Ура!" заколыхалась и без того натужно позвякивающая стеклянной бахромой люстра: соседи сверху лихо отплясывали, топая, как стадо слонов, бегущее от стаи мышей. "Народ, а не пора ли нам достойно ответить этим нахалам сверху? – Дыба направился к магнитофону. – Танцуют все! Пацаны, помогите диван подвинуть".