
Полная версия:
Победители
Каждое утро я выскакиваю из холодного общежития, вручаю Паулю пару картофелин. Он улыбается. Пауль старается учить русские слова, а я зубрю немецкий язык. В разговоре начинаем понимать друг друга. Порой, путая русские и немецкие слова, беседуем взахлеб, перебивая друг друга. Все время хочется спросить, почему он съедает картофелины, не очищая от кожуры, но не могу правильно построить предложение. Постепенно узнаю, что он по профессии токарь, в 1944 году попал под тотальную мобилизацию, несмотря на слабые легкие – хронический бронхит.
Военнопленные свободно гуляют по селу, некоторые с удочками сидят на плотине, пробуют ловить рыбу. Вдовы-солдатки подходят к начальнику госпиталя, просят, чтобы немцы помогли в хозяйстве – то печь сложить, то крышу перекрыть. Отпускают. Среди немцев много из сельской местности, работу делают добросовестно, с умом.
На Пасху Пауль дарит мне резную деревянную шкатулку, отшлифованную до блеска. На крышке ангел, а по бокам серп и молот. Меня это сочетание удивляет. Пауль объясняет: «Мы просим у Бога хлеба насущного, но для этого надо трудиться и в поле, и на заводе». На внутренней стороне крышки готическими буквами, но на русском языке: «Александру от Пауля. Апрель 1948 г.».
В мае за двором разрослись листья хрена. Я знал, что хрен очень полезен при легочных заболеваниях. А у меня открылся бронхит. Натер корни на терке, залил молоком, макал черный хлеб и ел. Хрен злой, но знаю, что полезен. Вечером Пауль во дворе школы чинил сбрую, чистил конюшню. Порядок у него был образцовый. Я посмотрел на Пауля, и меня осенило: так ему-то и нужно хрен есть, для его легких полезно. Предложил Паулю попробовать. После первой ложки у него перехватило дыхание, с кончика носа закапали капли пота, расширились зрачки. Когда Пауль смог спокойно дышать, я пояснил, что надо есть маленькими порциями. Хрен может вылечить легкие. Пауль улыбнулся и понимающе кивнул головой.
Так и промчался май. Я по утрам носил Паулю пару картофелин, а вечером блюдце кашицы хрена с черным хлебом. Наши задушевные беседы на бревне не прекращались.
В конце мая – я только пришел из школы – Пауль вбежал в мою комнату, обхватил меня и закричал: «Александр! Вчера рентген – я здоров, спасибо тебе! Это ты вылечил меня. Я скоро домой к фрау и киндер». Эмоции расписали обычно бледное его лицо яркими красками. Как радость и счастье одинаковы у всех людей, подумал я.
25 мая 1948 года. Пауль рано утром зашел ко мне. Положил на стол алюминиевую ложку с толстой ручкой: «Это, Александр, тебе на память, я ее сам точил на заводе. Сегодня отправляют эшелоном домой, в Германию». Я расстроился так, как будто лишался чего-то очень важного, близкого, родного. Пауль сказал: «Александр, я напишу, сейчас не имею моего адреса, дом американцы разбомбили».
Но письма я не получил. Сдавать выпускные экзамены нас отправили в Нытву. Затем военное училище.
Пауля, наверное, уже нет в живых, но надеюсь, что здравствуют его дети – мои ровесники, может, он рассказывал им о сверстнике с Урала.
Очаровательная Анна
1948 год. Июнь. Средняя школа за прудом. Вместо привычных испытаний в десятых классах введены выпускные экзамены. Создаются комиссии. Нас в классе девять человек. Отправляют на экзамены в районный центр Нытва. С нытвенскими нас набирается более сорока человек. Экзамены идут с утра до вечера. Утром пьем чай, заваренный лепестками шиповника, с черным хлебом, посыпанным крупной солью. В обед торопимся в заводскую столовую (есть договоренность). На первое грибовница из волнушек, в которой плавают дольки картофеля. На второе пшенная каша на воде, сверху лунка с чайной ложкой растительного масла. Запах масла радует душу. На третье – настойка шиповника с квадратиком сахара. Пьем вприкуску.
После еды усиленно занимаемся. Расходимся по классам. У каждого свой класс. Никто не мешает. Изредка в класс заглядывает уборщица – тетя Марта. Немного поработает, потом долго стоит, опершись на швабру, опустив взгляд. Вечерами приходит убирать с дочкой лет восемнадцати. Обе аккуратненькие, всегда чистенькие, в передничках. Мне семнадцать, большеголовый, тонкошеий, светло-русый, с завитками волос за ушами и на шее.
Вечером ужин: чай и по три картофелины на брата, сваренные в чугунке. Директор школы Федор Владимирович Статиров где-то достал мешок картошки. После ужина полчаса отдыха. За день сидения немеют ноги, болит спина, голова становится тяжелой. Выбегаю во двор. Из закутка достаю городки, биты, начинаю играть один. Ставлю фигурку «дедушка в окошке». Натренировался разбивать с первой палки. Подходят нытвенские десятиклассники. Тетя Марта с дочерью стоят в стороне, наблюдают, как мы суетимся. Через пару дней – я только поставил фигуру – подошла дочурка тети Марты. Спросила: «Можно я с вами поиграю?» Отвечаю: «Буду рад с вами партию сыграть». Зардевшись, она протянула мне руку: «Анна» Я застеснялся, несмело взял ее руку, ответил: «Шура». Она заулыбалась: «Интересное имя. А как оно пишется в паспорте?» – «Александр». – «Хорошо, значит, Саша». Это было для меня ново: дома и в школе – Шура да Шура. Аня попросила: «Подожди играть, переоденусь». Минут через пятнадцать вышла в коротких штанах, как потом узнал, назывались они шорты, в спортивках, голубенькой майке, которая обтягивала налитые груди. Я увидел не уборщицу, а очаровательную девчушку, чьи голубые глаза с крапинками, как весенние незабудки, смотрели на меня нежно и приветливо. Две косички, перевязанные голубыми лентами, пшеничными метелками топорщились в стороны. По щекам маленькими искорками разбросаны веснушки. Анна была обворожительна. Я смотрел на нее очумело и молчал. Анна спросила: «Саша, я тебе нравлюсь?» – «Угу». – «Ну что значит это «угу», молчаливый дубочек? Можно я буду звать тебя Сашенькой?» – «Угу».
Разыгрались. У Анны получалось неплохо. Когда удачно разбивала фигуру, от радости высоко подпрыгивала, хлопала в ладоши, кричала: «Попала, попала!» Наигравшись, мы садились на лавочку. Она рассказывала смешинки, крутила головой, косички, от которых шел запах цветущей черемухи, щекотали мои плечи. Глаза у Анны в такие минуты лучились, обладали какой-то притягательной силой. Анна рассказывала: они немцы с Поволжья, выселенные сюда, там у них остался большой дом, сад. Отец коммунист, был директором совхоза. Дед в гражданскую был комиссаром продотряда, мама завбиблиотекой. В первые же дни войны отец ушел добровольцем. В декабре 1941-го погиб под Москвой. Глаза у Анны повлажнели. Она прошептала: «Каждый вечер мы с мамой плачем, не пойму, почему нас выселили. Я была активной пионеркой. Окончила семь классов, в связи с переездом пришлось идти в ремесленное училище. Более полугода работаю на заводе токарем, план выполняю, а вечерами помогаю маме, хотя она и не старенькая, но ей тяжело. Она очень тоскует по папе».
Я прикипел к Анне, если вечером ее не было – когда она работала во вторую смену, – то я тосковал, игра не ладилась. Ребята смеялись: «Ну что, Сашок, раскис – Анны нет!» На игру Анна появлялась со своей битой – березовой палкой, с одного конца обитой алюминием, – заводские ребята сделали. Наловчилась, играла мастерски, «письмо» распечатывала с первой биты.
Неожиданно меня вызвала завуч школы Бэла Яковлевна, предупредила: «Чебыкин, должна поставить тебя в известность, что Анна и ее мать переселенные, будь осторожен, не кончились бы твои встречи объяснением в особом отделе». После этой беседы я взволнованно думал: «Какая ерундистика, каким врагом народа может быть Аня, эта девчушка, которая работает на заводе, а ее мать моет полы в школе. Аня такая нежная, веселая, доброжелательная – и враг. Чушь какая-то, кто это только выдумал?!» Я стал относиться к девушке еще нежнее, заботливее, как-то незаметно для себя начал жалеть ее за исковерканную судьбу. В ушах все время стоял ее голос: «Сашенька, здравствуй! Сашенька, до свидания». Хотя Аня с мамой жили при школе, но мы расставались на лавочке. Аня обычно чмокала меня в мочку уха и убегала. Как-то раз перед вечером началась гроза, я вышел из класса в коридор, раскрыл окно и наблюдал, как к горизонту уходили черные тучи, в которых то и дело вспыхивали молнии. Это было грандиозное зрелище. Кто-то сзади накрыл мои глаза ладонями. Спрашиваю: «Катя? Лида?» Смех: « А почему не Аня?» Два тугих мячика прижались к лопаткам. Губы Ани у моей шеи. В затылке застучали молоточки. В глазах поволока, молнии сливаются в одну алую полосу. Я хватаю Анины руки на моей голове, она вырывается и убегает.
После экзаменов нас отпустили на три дня домой. Готовились к выпускному вечеру. Мама пошила белую рубашку, в голубую полоску, отутюжила костюм брата, который погиб в сентябре 1941 года. Прибыл я на выпускной вполне цивильным парнем. Аня увидела, подбежала, радостно воскликнула: «Сашенька, какой ты красивый и нарядный!» Я предложил: «Аня, приглашаю тебя на выпускной, я хочу быть с тобой рядом, будешь мне сестрой на вечере». Анна прижалась ко мне лбом и заплакала: «Не разрешит мне директриса… Ты потом напиши мне, куда поступишь, как будут твои дела».
Пришли нытвенские ребята, с которыми я сдавал экзамены, потащили в столовую, где их мамы накрывали столы. Угостили большой кружкой пива. На банкете с первым тостом выпил еще кружку, и все это на пустой желудок. Мне стало плохо. Выбрался во двор школы к колодцу. Черпал воду и пил, и пил, и тут же все выбрасывало обратно. Внутри горело, как будто туда насыпали ковш горячих углей. Откуда-то появилась Аня: «Сашенька, что с тобой?» На улице темнело. На Каме в июне заря с зарею сходится. Аня побежала в поселок. Принесла бидончик молока. Вскипятила. На ступеньках крыльца отпаивала горячим молоком. Когда стало чуть лучше, она завела к себе в комнату. Шептала: «Никуда я тебя больше не отпущу». Стала раздевать. Сил сопротивляться у меня не было. Когда сняла пиджак, рубашку, брюки, мне стало стыдно: на мне были льняные подштанники с завязками. Я сник. Уложила в кровать. И я ухнул в мягкую перину. Анна стояла передо мной и медленно, медленно раздевалась. Я как в тумане видел перед собой божественную фею-ангела с рождественской открытки. Разделась, шмыгнула под одеяло и стала целовать грудь, плечи. Я сжался. Подштанники сковывали меня, и откуда-то всплывали слова завуча беллы Яковлевны. Я провалился в дремоту…
Рано утром Аня, прижавшись к моей спине, целовала мочку уха, тормошила: «Сашенька, вставай! Ребята ищут тебя, через час поезд». Соскочил, но тут же свалился на кушетку. Земля кружилась. Аня принесла ведро холодной воды. Мокрым полотенцем обтерла мне грудь, лицо. Налила в стакан нашатырных капель. Дала попить. Еле пришел в себя. Зашел в класс, уложил в чемодан книги, вещи и в сопровождении Ани отправился на вокзал.
Поезд набирал скорость. Через окно я видел Аню с прижатыми к вискам ладонями.
Прошлая жизнь отодвинулась куда-то далеко – надо было думать, что делать дальше, как жить.
Поступил в военное училище в городе Пермь. Писал Ане, но ответа не было. Со мной учились нытвенские. После Нового года узнал, что Ане и ее матери пришли отцовские награды и что разрешили вернуться в свой дом на Волгу.
Учился я на «отлично» по всем предметам, кроме физподготовки. Был неуклюж. Частенько получал двойки, поэтому в увольнение попадал редко, но спасало то, что над училищем шефствовал оперный театр. В субботу и воскресенье – культпоходы за символическую цену. Вечерами после театра передо мной стояли незабудковые глаза Ани, а в ушах звенел ее голосок: «Сашенька».
И с кем бы я потом ни знакомился – сравнивал с Аней: нежной, стройной, белокурой, синеглазой. Женился поздно – все искал похожую на Аню.
Вылечил
После окончания военного училища я проводил свой отпуск у родителей в деревне. Соседкой нашей была Нюра Ваниха – вдовица лет тридцати. С ней жила старушка – бабушка усопшего мужа. Звали ее Матреной, а в простонародье «Осихой» Шел ей 91 год. Старушка была еще шустрой, поджарой, разговорчивой, ее голубые глаза всегда светились теплотой. Как-то утром соседка зашла и говорит: «Старая моя стала плохо видеть и слышать. Просится к доктору. Не свозишь ли ты, Шура, ее к врачу, я бы сама, да малышей не с кем оставить. Дам я тебе самую послушную лошадку, только кошевка с короткими оглоблями. Под горку не давай ей разбегаться, тогда она ногами достает до передка саней, пугается и несется как угорелая». Форсу у молодого лейтенанта много, куда там, я все могу. Усадил бабушку в кошевку, сам устроился на облучок и вперед. Трусцой проехали деревню Сахары, добрались до Дроздов, а там за деревней крутой спуск, за ним два маленьких ложочка перед хуторком Окуни. По крутяку мы спустились тихонько, а на последнем ложочке я отпустил вожжи и дал волю лошадке. И тут началось: копыта стали бить по передку кошевки, моя лошадка полетела. Выскочила к хуторку. А тут был устроен ток для молотьбы. Слева от дороги молотилка приводная, а справа обметы свежей соломы. На самом току кошеву разнесло и перевернуло. Оглобли выскочили из заверток. Кошева осталась, а я потащился за лошадью на вожжах, которые были обмотаны вокруг рукавиц. Пробежав еще немного, лошадка встала.
Освободившись от вожжей, я побежал к кошеве, испугавшись за «Осиху», жива ли она. Подбежал… ни в кошеве и ни около – никого! Тут и забила меня трясучка. Кричу: «Матрена, Матрена!» Тишина. Какое-то наваждение. Вдруг солома в одном из обметов зашевелилась. Подбегаю – бабушка Осиха отряхивается. Говорю: «Руки, ноги целы?» Отвечает: «Не пужайся, Шура». Приехали в больницу. Пропустили нас вне очереди. Молодая, дородная, со строгими глазами и твердым голосом врачиха спросила: «На что, бабушка, жалуешься, что болит?» «Ниче не болит», – отвечает моя бабуля. Я рассказал, что к чему, почему приехали. Врач послушала ее, проверила слух и зрение и сказала: «Больших отклонений нет, если есть что-то, то все возрастное». Так до самой смерти бабушка Матрена не жаловалась ни на слух, ни на зрение. Нитку в иголку вдевала сама.
Дед Федула
У моего дедушки Осташи было семеро братьев, у одного из них, Мелехи, было семеро дочерей и только один сын, и то от работницы Моны. Нарекли его Федулой. Хотя, как говорится, «нагулян», но в семье его берегли – наследник. На тяжелые работы его не посылали, пахали и то девки. Родился он, как сам говорил, в один год с Лениным. В армию его не брали, потому что единственный сын. На тридцатом году его женили. Было у него два сына: Степан и Василий и три дочери: Сика, Марика, Дарасика. Старший сын умер молодым, а младший, Василий, погиб в Отечественную. И горевала же о нем мать Матрена. Кончилась война, а она каждый день выходила на росстань и подолгу стояла, все ждала возвращения сына, так с горя осенью умерла. Дедко Федуле к тому времени было 75 лет. У дочерей свои семьи, да и жили они далеко. С хозяйством без бабы не управиться. И привел он с соседней деревни Кокшары вдовушку Филиху, которой было около пятидесяти.
В 1952 году я приехал первый раз в отпуск с Дальнего Востока. Спал в клети. Утром слышу, кто-то в доме плачет. Встал, смотрю, – Филиха. Когда ушла, спрашиваю у мамы: «Почему она плакала?» А мама отвечает: «Стыдно, сын, говорить, но Филиха жалуется: дедка Федула замучил ее. Она днем навозится по хозяйству, а по ночам он ей покоя не дает, если не подпускает, то ременными вожжами к лавке привязывает». И верилось, и не верилось. Так прожили они лет пятнадцать. Можно сказать, что загнал дед Федула бабку Филиху в могилу. Не прошло и года, как дед привел в дом новую хозяйку: моложавую, крепкую бабу.
В 1966 году при очередном отпуске отправился я в сельсовет, чтобы стать на воинский учет. Деревня наша разбросана по косогору. Не спеша шастаю в гору. Смотрю, меня догоняет дедушка Федула и говорит: «Здравствуй, Шура, ты прости меня, мне швидко надо по делам в Дрозды», – и пошел на обгон. В гору вылетел вперед меня. Это был ядерный 96-летний старик с лохматыми бровями, гладкими щеками, без морщин, с двумя небольшими складками на лбу, светящимися добром, выцветшими голубыми глазами, без единого волоска на голове. Все лето и до крещенских морозов дед ходил без шапки. Кожа на черепе до того задубела, что покрылась глубокими трещинами. Самолюбие меня задело, и я быстро догнал его. Когда поравнялся, деда Федула заговорил: «Шура, наверное, скоро я умру». Спрашиваю: «Что ж так. Вы еще бойки». – «Нет, Шура, силы стали покидать меня, как со старухи слажу, так голова стала кружиться». Надо сказать, что после Великой Отечественной войны дед на всю деревню был и радостью, и сладостью для одиноких солдаток, ни старых, ни молодых не обижал, для каждой находил вечерок. С третьей женой, как и со второй, дед прожил пятнадцать лет, и ее бог забрал к себе. Дед с год помучился один со своим хозяйством. Внук Павел уговорил его и забрал к себе. Может, от тоски по дому, может, от старости, но через год деда не стало. Итого, он прожил сто семь лет – активной физической и духовной жизни. Я часто задумываюсь: в чем секрет такого жизнедеятельного долголетия?
Переполох
Шли 50-е годы. Маленков снял налоги с крестьянских хозяйств. Деревенские радовались этому больше, чем Победе. Наконец, можно было вздохнуть. Колхозники начали справлять свадьбы. Пошли байки: у Татьяны свадьба, Федор дочь выдает за тракториста из соседней деревни. Гуляли три дня. На четвертый дальняя родня разъехалась, а ближняя осталась. Похмелье, тяжесть во всем теле, Татьяна – хозяйка – стала сливать гущу из корчаг, бидонов, кувшинов. Все остатки пива и браги до кучи. Набралась трехведерная кадушка. Вылили туда остатки тройного одеколона, бутылку денатурата, который хранился для пользы». Часа через два смесь забурлила, запенилась. Хозяйка попробовала пальцем, сказала: «Можно пить, хорошая бражка». Все черпали кружками, морщились, но пили, заедая корками от рыбных пирогов. К вечеру, изрядно захмелев, начали поплясывать. Федор снял заслонку с устья печи, достал напильник «стал наигрывать: туны-таны-тан. Пляска завертелась. Закрыли окна тряпками, чтобы с улицы не подсматривали. Чем больше пили эту бормотуху, тем шибче скакали. Мужики поснимали штаны и рубахи остались в одних подштанниках. Где-то в средине ночи попадали на пол, кто где приткнулся, там и уснул.
Иван-свояк проснулся от сильной боли в голове и жжения в брюхе. Стал шарить вокруг, ища что-нибудь попить, но кроме рук, ног, голов ничего не попадалось. Еле встал на карачки, пополз. Дополз до угла. В углу стояла корчага с забытой опарой па оладьи. Иван наклонил, хотел попить, но ничего не текло. Кое-как засунул голову вовнутрь. Тесто было липкое, но приятное на вкус. Боль в животе стала утихать. Пробовал вытащить голову обратно, не смог. Корчага была крепкая обвитая берестой и залитая варом. Хмельной дух ударил в нос, в глазах потемнело. Иван ухватился руками за край корчаги, но снять не мог. Соскочил, закричал: «Люди добрые, помогите, замуровали». Но звук из корчаги раздавался глухой. Все мертвецки спали после трехдневной пьянки. Иван ощупью пошел вдоль стены, шараборя, наткнулся на занавешенное окно, решив, что это дверь, вместе с рамой вывалился под окно на ульи. Сшиб один улей, другой. Крышки слетели, растревоженные пчелы набросились на Ивана. Иван с диким ревом бросился бежать с корчагой на голове. Падая и поднимаясь, ничего не видя, пополз па четвереньках на звук, издаваемый рельсой. Бригадир собирал колхозников для распределения по работам. Когда Иван подползал к звонку, его заметили бабы. Тесто текло по груди, спине и ногам. Бабы, увидев такое страшилище, закричали: «Оборотень! Оборотень! Оборотень!» – и бросились бежать. Иван услышал крик, стал трезветь. Приподнялся и тут же наскочил на раскачивающийся рельс, подвешенный на суку. Корчага раскололась на части. Яркое солнце ударило в глаза. Иван на какое-то мгновение потерял сознание, ухватился за ствол березы и сполз на землю. Хватая ртом воздух, заснул под березой. Бригадир Степан признал в «оборотне» кума Ивана. Побежал по деревне звать баб, просил, чтобы прихватили с собой ведра с водой. Давай поливать Ивана. Тот отфыркивался и матерился. В деревне долго смеялись, вспоминая об Иване-оборотне.
Серко
В мае, за месяц до войны, Рыжуха ожеребилась. Деревенские бегали смотреть на жеребенка удивительной масти: белолобого, с вороными ушами, черной шеей, белым брюхом, серыми боками, по которым были разбросаны яркие рыжие пятна, с темной полосой по хребту и белыми чулками на ногах. Рыжуха была вся рыжая. Мужики дивились: Рыжуху водили на случку к породистому Воронку, у которого была белая полоса по лбу и белые щиколотки ног. Пацаны не отходили от красавца. Носились с ним по лугу от ручья к ручью. Он громко ржал, взбрыкивал вверх ногами, крутил хвостом-обрубком. Если, накупавшись в омуте, дети долго нежились в тени на песочке под старой ивой, то забияка незаметно подходил и начинал трепать чубы зевак, подтверждая этим, что хватит валяться, пора резвиться. И в ночное, когда отводили лошадей на луг, шустрик хорошо просматривался и сумерках своими яркими пятнами. Дети давали ему разные клички: и Маек, и Пятнышко, и Яблоко, – но в паспорт записали «Серко». Взрослые звали Серко, следом и малышня вторила Серко да Серко.
Первую военную зиму пережили сытно. За лето мужики, оставшиеся от первой очереди призыва, успели застоговать лугового сена, убрать урожай до осеннего бездорожья. На второе лето ребятня пробовала запрыгивать на Серко, но бабы ругались: «Куда лезете, спину сломаете, он еще не окреп». Вторую зиму было труднее. Мужики ушли на фронт. Овражки и луговины не косились. Выручило клеверное поле, кое-как свезли на сеновал перележалый клевер. На третье лето Серко запрягли таскать копны, попробовали пристяжным в жнейку, но услышав ржание и завидев лошадь, Серко начинал метаться, взбрыкиваться. Работа срывалась. Пришлось Серко охолостить, хотя мужики мечтали оставить Серко в производителях за его красоту, выносливость и понятливость. После этой процедуры Серко загрустил, сник, но к детям был по-прежнему ласков и притягателен. Мужал Серко – подрастали и дети. Но на четвертое лето, после полуголодной зимы, Серко вывели на свежую траву отощавшим и понурым. Те несмышленыши, которые три года назад резвились с ним, понукали его за плугом. К концу дня ноги у Серко дрожали, тело било ознобом. Не было сил тащиться до конюшни. Зерно в кормушку не попадало. Бабы окашивали запустевшие огороды, тащили из дома кто что мог, чтобы подкормить Серко.
В деревне остались две лошади: Серко и его мать Рыжуха, остальных лошадей отправили на лесозаготовки. Четвертая зима выдалась особенно тяжелой. Лето было дождливым, кормов на зиму не заготовили. Зябь пахали в слякоть. Рыжуха не вынесла перенапряжения: упала на пашне и более не встала. Осенняя тяжесть работ легла на Серко: возить снопы на ток, пахать огороды, отвозить зерно на сушилку по раскисшей дороге. В феврале замело дороги, овраги засыпало снегом. Серко голодал. Кормили гнилой соломой со старых конюшен. От голода Серко обгрыз прясла и косяки. Весной слег. Пришлось разобрать простенок, чтобы вытащить Серко на солнышко. Бабы стояли и вздыхали, видя, что их кормилец совсем заплошал. Нюрка Ваниха зашумела: «Что стоите? Если Серко не встанет, то и нам погибель. С сегодняшнего дня очистки от картошки приносить Серку». Бабы побежали по домам, тащили, кто что мог: отруби, старую картошку, молодую зелень с проталин. Нюрка Ваниха пошла в правление колхоза. Забрала у председателя лошадь и поехала в село на мельницу. Привезла мешок буса. Заваривала с картошкой и таскала по ведру Серко. Через две недели Серко поднялся, пошатываясь, лизал бабам руки. На весеннюю пахоту запрягать не стали. Ложбинки и крутяки остались невспаханными.
В День Победы Серко обвешали лентами и вывели на полянку к звонку. Посадили малышню в телегу, а сами гуськом отправились в отделение колхоза на митинг. Бабы обнимали Серко, приговаривая: «Кормилец ты наш, радость ты наша. Сами не съедим, но на зиму овса оставим, может, придется за ранеными и калечеными мужиками ездить на станцию».
Летом привели с конезавода двух годовалых лошадок, поставили в конюшню рядом с Серко. Не стар был Серко, всего четыре года, но военные годы износили его, подорвали живительные силы. Бабы Серко берегли.
Через три года на конном дворе бегало пять лошадок. В МТС появились новые тракторы и комбайны. Лошадей использовали только на подсобных работах. Менялась государственная политика – менялось и отношение к колхозам. Колхозы укрупнялись, деревни хирели и сиротели. Мужики, которых ждали с войны, не приходили. Солдатки, поднимая колхоз из разрухи и обустраивая детей, одна за другой уходили из жизни. Дети, подрастая, уезжали в город или на центральную усадьбу. Деревня пустела. Лошадей забрали. Оставили для старушек одного Серко. Старели солдатские вдовы, не дождавшись своих суженых с войны; дряхлел и Серко. Зрение стало ухудшаться, Серко начал слепнуть, но он охотно пахал огороды, умело вел дрозду, возил дрова из леса, находил дорогу только ему одному по известным приметам. Старухи добились решения прав правления: выдавать для Серко комбикорм. Сено не жевалось – зубы стерлись. Последнюю зиму Серко болел, жил в конюшие у Насти Ванихи. Настасья ухаживала за ним, делала теплое пойло. По весне слегла и Настасья. Постоянных жителей в деревне остались четыре старухи, остальные зимами жили у детей в городе, но к весне возвращались на свой косогор. На южном склоне снег стаивал рано. Огороды просыхали и прогревались. Старухи с восходом солнца копошились на огородах. Серко ходил от огорода к огороду, прислушивался к знакомым голосам и изредка подавал звук негромким ржанием, сообщая, что живой, мол, я.