
Полная версия:
Победители
Добрые дела человека не забываются – остаются в памяти людской.
Хлеб и мед
В 30-е годы родители мои никак не хотели вступать в колхоз. Больше всего упирался отец. Самым тяжким для него было отвести на общий двор своего коня Рыжко. Деревня моя состояла из тридцати двух домов: Верхних и Нижних Чебык; двадцать два дома в Верхних Чебыках и десять домов в Нижних. В Верхних Чебыках жили все Чебыкины и все исходили из одного корня, а в Нижних были две фамилии: Пироговы и Худяковы. Из всех Чебыкиных только мой дед был безлошадным, поэтому за то, чтобы вспахать свой клин, а осенью свозить снопы на гумно, дети его по очереди каждый год уходили в работники – «за лошадь». Отец мой был призван на действительную в 1912 году, а вернулся в 1921 году. Или за храбрость, или за сноровку, был награжден серебряными часами. По прибытии домой на эти часы и шинель выменял лошадь. Отца можно было понять: всю юность проработал в батраках за лошадь, а тут своя родная и кому-то ее отдавать. Поэтому и не вступал в колхоз. А в деревне вся родня заявила: «Раз не колхозник, то не ходи по колхозной земле и не гоняй корову на общий выпас». В результате лишились земли, а лошадь забрали за налоги. И кочевали мои родители по соседним деревням с кучей малышей и коровой. Одну зиму, помню, отец работал на лесоповале в деревне Пашицы, годиков пять мне тогда было. Давали отцу буханку хлеба на день, а всех нас было шестеро и хлеб ели впроголодь. Мы с братом Семеном лазили по сеновалу и обрывали шишки от клевера, а мать, чуть их примучив, пекла нам лепешки, и какие они были вкусные, самое главное – пахли медом.
В 1938 году вернулись обратно в свой дом. Отец пошел работать на Железную дорогу, стал получать около ста рублей в месяц, по отношению к колхозникам мы стали более обеспеченными. Шел мне тогда восьмой год. В теплый августовский день мама отправила меня с туеском за медом в деревню Пашицы. Бабушка моя Федосия уже несколько недель болела воспалением легких. Фельдшер посоветовал подкормить ее медом. Тропинка знакомая. Нашел тетку Марию, у которой были пчелы. Узнала меня: «Да это Шура, Татьянин сын». Взвесила на безмене два фунта меда, посадила меня за стол и стала потчевать. Налила в деревянную чашку свежего меда, собранного пчелами с косогоров и лесных полян. Отрезала большой кусок ржаного хлеба от каравая, выпеченного в русской печи из урожая этого года. Хлеб и мед пахли цветами. Очень экономно макал хлебом в мед. Незаметно съел весь хлеб, а мед еще остался. Было бы кощунством вылизать остатки меда или выскрести ложкой. Посидел, помолчал и заявил: «Хлебушко-то я съел, а медик остался». Баба Мария отрезала новый ломоть хлеба. Быстро расправился с остатками меда, посмотрел, что большая часть ломтя осталась не съедена. Ну а кто в деревне ест хлеб всухомятку, и оставить кусок хлеба недоеденный – великий грех. И снова заявляю: «Мед-то я съел, а хлебушко остался». И пришлось бабе мари подливать мед. Пока была жива баба Мария, все посмеивались надо мной.
Когда принес мед домой, мама налила в большую фаянсовую кружку мед и стала угощать бабушку. А мои братья и сестры стояли вокруг постели бабушки и смотрели на мед и на бабушку. Мама говорит: «Поешь, маменька, меду, может, легче станет». Та попробовала чуть-чуть ложечкой и промолвила: «Нет, не поможет уже, пусть дети полакомятся».
Флаг для Первомая
Вторая половина 30-х годов. Принята Конституция Союза, прошли первые всенародные выборы в Верховный Совет СССР, в стране мощный патриотический подъем. Первый год в школе. Мы, первоклашки, ловили каждое слово молоденькой восемнадцатилетней, зеленоглазой, подстриженной по моде тех лет нашей учительницы Анны Андреевны. В школу бегали на станцию Григорьевская – за десять километров. Большинство детей, особенно из дальних деревень, были переростки.
Перед Первым мая Анна Андреевна сказала, чтобы мы вывесили красные флаги на своих домах. Дома я перерыл все, что бы подходило для флага. Папина бордовая рубаха, вышитая петухами и елочками, ну никак не подходила для флага. Вспомнил, что наша крестная, а мы ее звали почему-то Кокой, каждый год на Троицын день вынимала из сундука прекрасную малиновую шаль с кистями. Немного покрасовавшись в ней перед соседями, прятала снова на дно сундука. Жила она по соседству с нами. По рассказам матери, появилась она в нашей деревне после гражданской войны. С родителями дружила. Детей у нее не было. И всю свою ласку она отдавала нам: моим братьям и сестрам. Это была женщина лет под пятьдесят, с крупными голубыми глазами, длинными русыми волосами, которые она носила на пробор, розовощекая, всегда задумчивая.
Вспомнив о ярком платке, я пробрался в дом с мыслями: зачем такой красивый платок будет лежать в темном сундуке, никем не увиденный, а мы все тут будем любоваться. Изрядно попыхтев, я вытащил платок. Разостлал на свежевымытом деревянном полу, по которому играли солнечные зайчики. Платок занял все свободное пространство. Он был квадратный и никак не укладывался в мое понятие о флаге, какой я видел на углу школы. Недолго раздумывая, я разделил платок на две части. Одну часть спрятал обратно в сундук, а другую прибил гвоздями к держаку грабель и водрузил на князек крыши. Флаг ярко подыхал не только над деревней, но и над всей округой: полями, лесами, лугами. Когда Кока с соседкой пошли к нам, чтобы поздравить с праздником, то порадовались трепыхающемуся на ветру флагу и спросили маму: «Где ж ты, Татьяна, достала такой материал на флаг?» Мама вместе с Кокой вышли из избы и, приглядевшись, ахнули, ведь для флага был использован Кокин платок. Как потом узнал позже, это был подарок Коке, Арине Романовне, от приказчика Строгановых из села Ильинского.
Немедленно был поставлен в известность мой отец, который редко разбирался в причинах проказ детей. Ремешок висел аккуратно на гвоздике. Никаких слов, быстро начиналось воспитательное воздействие. В это время надо было успеть обежать вокруг русской печи и по ступенькам заскочить на полати. На этих ступеньках всегда достигал ремень. На этот раз Кока загородила меня и сказала: «Не надо бить». Она поняла мой поступок, и я благодарен ей за это по сей день.
Птичка
Предвоенный год. Весна благоухает цветущей черемухой. От земли идет тепло и благодать. Травка перед домом растет прямо на глазах! Отец работает на железной дороге. На работу ходит за пять километров. Старший брат Семен учится в седьмом классе, бегает па экзамены в школу за десять километров Мама мотается за грибами и ягодами. Я дома с малышней. Мне десять, сестре Тане пять, брату Мише полтора года, сестре Жене полгода. На поляне полдюжины ребят гоняют чижик. Хочется выбежать хоть на минутку. Уговариваю сестренку посмотреть за малыми полчасика. Женя спит в люльке, Миша сидит на полу и рвет учебник брата. Отпускает. Выскакиваю с радостью. Включаюсь в игру и забываю обо всем. Из дома выбегает плачущая нянька. Шмыгнул в дом. Из люльки выпала младшая, Миша наложил кучки вдоль лавки и ходит по ним, шлепая ножкой. Я хватаю сестру за волосы, хлопаю по ягодицам. Возмущаюсь, что недоглядела. Сестрица в рев. Распеленываю младшую, мокрая по шею. Руки, ноги целы, а на голове огромная шишка. Начинаю совком собирать с пола какашки. Мою под умывальником попу и ноги Миши.
Младшие успокаиваются, но Танюшка продолжает всхлипывать – обида. Уговариваю, но результат обратный – слез еще больше. На улице за наличником пищат птенцы. Два семейства. По выводку с того и другого конца наличника. Воробьи то и дело садятся на подоконник с червяками и букашками в клюве. Говорю сестре: «Таня, хочешь, птичку поймаю? Посадим в корзиночку, и вы будете кормить ее крошками». Отвечает: «Поймай!» Плакать перестает. Во дворе нахожу маленькую лестницу, подставляю к окну. Окна высоко. Взбираюсь на последнюю ступеньку лестницы, засовываю руку за наличник. Птенцы уже большие и вырываются из рук. Я теряю равновесие. Лестница скользит по окну и разбивает верхнее стекло. Мы перепуганы – это большое безобразие, от родителей будет трепка. Кое-как собираю стекло, укрепляю лучинками. Договариваемся, что виновата кошка – бросилась в окно ловить бабочку и разбила стекло.
Приходят мама, брат из школы, отец с работы. Мы наперебой рассказываем, как кошка разбила стекло. Они устали. В доме бедлам, надо наводить порядок и готовить ужин, не до окна. Меня отправляют с подгузниками на ручей, их надо прополоскать. Вечером ужинаем; уселись за столом. Танюшка рядом с отцом, она у него любимица. Ласковая, послушная, толковая. Я с братишкой Мишей рядом, слежу за ним. Мама с младшей на руках. Спрашивает, почему у Жени шишка на голове. Объясняю, что пробовала ползать и ударилась о ножку лавки. Отец спрашивает: «Как вы тут домовничали? Шура вас не обижал?» Все молчат, только у сестрицы Танюши заморгали глазки, и слезы горошинами покатились по щекам. Обстановка ясная. Мне надо успеть нырнуть под стол и выскочить на улицу, иначе папина ложка может припечататься к моему лбу. Жду на поляне, пока мать не позовет снова за стол. Отец успокоился. Глазки у сестрицы просохли. Дружно стучим ложками в чашке с похлебкой.
Дядя Митя
Солнце палило нещадно. Бабы и девчата ворошили сено в валках. Тучи бабочек и мошек вылетели из-под граблей. Пахло мятой, душицей тысячелистником. Мужики деревянными вилами сваливали его в огромные копны. Под валками, прячась от раскаленного солнца, копошились жуки, козявки, личинки. Следом за мужиками над лугом носились стаи разноперых пичужек. В основном это была молодь, встающая на крыло. Молодые коршуны, ястребки группками сидели на высоком кустарнике, одновременно взлетали и цапали зазеленевшихся птах и, пролетая над головами, садились в кустарник за рекой. Над рекой раздавался девичий хохот и птичий гомон. Девчата то и дело бегали к речке и с разбегу прыгали в небольшой омут. Вода в шустрой речушке Ольховке, заросшей ивняком, ольхой, калиной и смородиной, была прохладной.
Дядя Митя – высокий семидесятилетний мужик с сивой бородой клином, с поблекшими голубыми глазами, – втыкал огромные трехрогие деревянные вилы в копну и поднимал над головой. Охал и медленно опускал на стог, закрывая сверху бабу Пелагею. Та беззлобно кричала: «Ты что, дед, очумел, целую копну на вилы хватаешь. Смотри, гусеница вылезет. Бери по половине, а то я граблями не ухвачу». Дядя Митя серьезно отвечал: «Видишь за Поломкой, над Кадилово, тучи топорщатся кверху и молнии полыхают, через час, другой и к нам гроза придет. Если не управимся, сено погубим». Молодые парни, таскавшие копны, взмолились: «Дядя Митя, давайте передохнем, утомились». Побросав носилки, побежали к речке, к омуту, откуда слышалось девичье верещанье. Девчата завизжали, повыскакивали из воды в мокрых ситцевых платьях, которые прилипли к телу. Ломали ивовые прутья и стегали парней, приговаривая: «Вот вам, охальники, вот». Уселись под стогом сена, который громоздился над лугом, оставалось завершить его. Бабы повытаскивали из ручья крынки с топленым молоком, на холстинки выложили молодое луковое перо, вареные яйца. Мужики пооткрывали берестяные туески с хмелевой брагой, рехая, отпивали пенное жито. Тут были все свои: дальняя и ближняя родня, кумовья и кумушки, сватовья и сватьи. Племянники дяди Мити: Ванька Спирихин – долговязый мужик с невыспавшимися глазами, Ванька Федюнин – тощий парень с тоскливой физиономией – подсмеивались над дядей Митей, а звеньевой Васька Макарихин подначивал им: «Дядя Митя, а дядя Митя, что же это у тебя коленки голые? Видно, к молодушке подлаживался, от натуги и полопались, или на четвереньках, вместо петуха, за курицами гонялся». Васька Макарихин добавил: «Это у него от злости на Советскую власть коленки заострились». Дядя Митя не выдержал, соскочил, захлопал себя по коленкам и ягодицам, матернулся и скороговоркой выпалил: «Раньше я в суконных штанах ходил и, между прочим, без заплат, а сейчас в холщевых с заплатами и не только коленки голые, но и задница сверкает – вот вам колхозы. Вот вам и Советская власть». Васька Макарихин стучал кнутовищем по сапогам, выкрикивая: «Но-но, ты мне осторожней на поворотах, а не то быстро на Соловки загремишь». Дядя Митя огрызался: «Какие уж там Соловки, хуже не будет. Все запасы сносил, целыми днями со своей бабой в поле, огород под окном зарос, стыд один».
Вечером у звонка на бревнах, дымя цигарками, мужики бурно обсуждали упреки дяди Мити. Ванька Спирихин егозился больше всех: «Контра он, к ногтю его». Было решено написать на него «куда следует», чтобы другим неповадно было. Нашли листики из школьной тетрадки, слюнявя химический карандаш, описали все подробно. Все трое подписались: два племянника и крестник.
Рано утром Васька Макарихин верхом на лошади отправился в село Григорьевское. После обеда с Васькой приехали на телеге милиционер и депутат Сельского Совета. Мите дали два часа на сборы, усадили в телегу. Митиха, не помня себя, бежала вслед за телегой, которая увозила родненького. Бежала, падала и снова бежала, пока силы не оставили ее. Рядом с телегой трусил приемный сын Митенька. Крупные слезины одна за другой опережая друг друга, катились по исхудалым щекам деда Мити, губы тряслись, и он ничего не мог сказать, только мычал. Наконец, совладел с собой и проговорил: «Сыночек, прощай береги мать, завтра принеси в село полушубок, шапку и под. шитые валенки, видно надолго меня забирают, наверное, более не увидимся, старый я стал, прости меня, если чем обидел».
Почему так, почему мы ожесточились, почему стали доносчиками? Ради чего готовы были упрятать своих родных и близких? Ответа, наверное, и сейчас не даст никто. Прошли годы, а от дяди Мити нет весточки. Ни слуху, ни духу, как в воду канул. В деревне говорили, сгинул дядя Митя.
Со временем уходит память о наших дедах и прадедах.
«Одина»
Бабушка моя по маме, Татьяна Торопица, снимала нижний этаж одного из домов Гриши Кашина, где день и ночь варилась брага, настаивалась и продавалась. Татьяна Терентьевна женщина в годах, широкобедрая, круглолицая, с черемными волосами, маслянистыми с поволокой глазами, белозубой улыбкой – рассаживала мужиков за длинным столом, предлагая хмелевую парную брагу: литровую глиняную кружку – за пятак, пол-литровую – за три копейки. Меж рядов бегала младшая дочь Татьяна и просила у мужиков копейку на конфеты и печенье. Если не давали, могла плюнуть в бороду и убежать. Из рода в род первенца-мальца называли Терентием, а одну из дочерей – Татьяной.
Татьяна Терентьевна Торопица имела прозвище «Табора». «Табора» – это за то, что в нижнем этаже день и ночь толпились кучи мужиков, чтобы испить отменную Татьянину бражку. У Татьяны каждый год рождалось по дитю и все от разных мужиков, особо от тех, которые побойчей, половчей и с достатком в кармане. Некоторые гостевали по неделе. Татьяна хвасталась: «Я – ермаковская казачка». По преданию, передаваемому из поколения в поколение, в церковных книгах села Ильинского, резиденции приказчика Строгановых, было записано: десятник атамана Ермака казак Терентий Торопица венчался с девицей Татьяной.
Из восемнадцати детей встали на ноги Парасковья, Семион, Феклинья, Арина, Аксинья, Татьяна. Хоть и гульная была, но золотые червонцы Николаевской чеканки откладывала для покупки своего дома. Кроме младшей дочери Татьяны, детей с ней не было – забирали или родня, или бездетные. Она охотно расставалась, зная, что народит новых.
Орину отдали на реку Паю, где и вышла замуж за Григория. Воспитывалась Орина в набожной семье, где без молитвы ни шагу. Григорий с братьями не заладил и в годы НЭПа решил отделяться. Недалеко от речки на пригорке срубил пятистенную избу. Мужик был хозяйственный и силой был не обделен. Года через три усадьба виднелась издали свежесрубленными строениями. Григорий летом – на пашне, а зимой – в извоз. Всю зиму перевозил в городе грузы. Лошадь попалась породистая – ломовая. Зарабатывал хорошо. Жену Орину берег, тяжелю работу делать не разрешал. Орина каждый год рожала детей, но они умирали малыми. По хозяйству управлялись две бездомные нищенки, обе слабоумные, но крепкие и здоровые. Обе были рады, что у них есть дом. В доме они чувствовали себя не работницами, а хозяйками. Покрикивали друг на друга, если что не ладилось. Орина в хозяйство не вмешивалась, больше молилась, чтобы Бог дал дитя-наследника. Григорий привез из города няню, старую фельдшерицу, дочь Анну удалось выходить. Семья на хуторе жила замкнуто, с соседними деревнями не общались, поэтому прозвали их усадьбу не хутор, а «Одина».
Началась коллективизация. Анюте шел пятый год. Приехали уполномоченные и предложили вступить в колхоз, у Григория начались бессонные ночи, страдал: «Все отдать? Столько трудов вложил». Хозяйство свое вел на научной основе – была своя молотилка, маслобойка, кузня, лошадь, две коровы десяток овец, куры, гуси. Через месяц принесли огромный налог. Григорий, что можно было продать, продал: гусей, корову, подтелка, зерно добавил скопленные деньги на покупку дома родителям, но этих денег не хватило. Через полгода принесли новый налог, плюс недоимки за старый, Григорию платить было нечем. Молотилку и маслобойку никто не покупал, а с коровой и лошадью расставаться не хотелось. Весной приехала комиссия, все описала за неуплату налога, кроме дома. Подогнали подводы, стали грузить. Очумевший Григорий бегал от подводы к подводе, не давал грузить. Впервые и жизни матерился, костерил всех подряд. Григория связали вожжами по рукам и ногам и увезли. Забрали корову, лошадь, загрузили подводы зерном, имуществом, даже часы с боем прихватили. Орина больше не видела Григория, куда увезли из сельсовета, никто не говорил.
Хозяйство было разорено. Убогие женщины-работницы и няня ушли. Орина то молилась, то плакала, люди говорили, что помешалась. Приехала сестра Феклинья из города и забрала Оринину дочь Анюту. Орина подалась в монастырь, но монастырь скоро закрыли. Орина ходила по деревням, молилась, но и за это ее стали преследовать. Обессилела. Заболела. В небольшой деревушке приютила ее одинокая старушка. Орина немного оклемалась, пошла работать на железную дорогу. Через год старушка, у которой она жила, скончалась, перед смертью переписала дом на Орину. Орина забрала дочь к себе. После войны Анюта закончила семь классов и курсы бухгалтеров и пошла работать в колхоз. Орина с дочерью решили попроведать свою усадьбу. Все было растащено, постройки разломаны. Где когда-то был дом, перед окнами росли три березки и кусты калины. Анна вспомнила эти березы и кусты калины, в которых она пряталась и ела кислые-прекислые ягоды. Кругом было запустенье. Вся усадьба заросла молодым осинником.
На карте района было отмечено – хутор «Одина», которого уже не было двадцать лет.
Прошли годы, не стало Орины, но у Анны осталась тоска по детству, память по своему дому, по веселому месту «Одина».
Симеоны
Сенька – сын Тани Таборы Торопициной, но кличке Торопица, – огромный, в сажень ростом, широкоплечий, лобастый, коротко стриженый, со светло-карими, слегка прищуренными глазами, стоял среди галдящих, под хмельком, мужиков и на спор разгибал подковы и сгибал медные пятаки без особой натуги, с улыбкой на скуластом лице. У моей бабашки по маме он был единственный сын из восемнадцати детей, рожденных год за годом от состоятельных мужиков, которые обычно оставались на недельку после ярмарки пображничать у моложавой ладно сложенной, веселой хозяйки.
Семен вниманием и лаской обделен не был – кормилец в старости. На дочерей внимания не оставалось, росли сами по себе, надо было варить брагу к воскресеньям и праздникам. Девчата росли сами по себе.
Сын уехал в город, поступил на завод. Через два месяца, присмотревшись к новичку, начальство предложило учиться на вечерних механико-технических курсах. Через два года Семена определили в мастера – не только за силу и умелую хватку, но и за сноровку и смекалку. Зарабатывал он прилично. Домой в село на праздники приезжал в костюме-тройке, шляпе, с тростью, набалдашник которой был инкрустирован полудрагоценными камнями. Золотая цепочка часов свисала из жилетного кармана. На людях стыдился за разболтанную, уже немолодую мать-бражницу. Изрядно подвыпив, начинал воспитывать мать. Мужики совестили его и упрашивали, чтобы не обижал Татьяну. От их нравоучений Семен еще больше изводился, начинал свирепеть, хватал мужиков и выбрасывал в окна. Слышался звон разбитого стекла, треск ломающихся рам и вопли мужиков. В доме появлялся урядник, Семен мгновенно успокаивался, просил прощения у матери, мужиков и урядника и отправлялся отсыпаться в чулан.
Русско-японская война затягивалась, царские войска терпели поражение за поражением. Рабочие, мастера, заводское начальство – все проявляли недовольство царским правительством. Когда в Москве вспыхнуло восстание, всколыхнулась и Мотовилиха. Семен уехал к матери в Григорьевское от греха подальше. Когда вернулся, завод было не узнать. Кадровых рабочих, которые участвовали в боях на вышке, или засекли казаки или уволили. Принимали новичков, в основном деревенских, которые ради куска хлеба готовы были выполнять всякую работу и в любых условиях.
Семену Торопицину шел тридцатый год, претензий и замечаний к нему не было, и его поставили на прежнюю должность. Поработав неделю, поехал в село, у матери встретил свояка – мужа старшей сестры Феклинии, Чебыкина Сеньку Самкова (Симеона Самуиловича), папиного брата, который валился, что род их разросся, а земли по косогорам всем не хватает, а на крутяках одни каменья. Семен Торопицин предложил: «Поехали со мной, у меня в цеху работников не хватает, поработаешь год-два подручным на ковке стволов, понравится – останешься». Семен Самков согласился.
В августе 1914 года разразилась война с Германией. Россия втянулась в затяжную войну, Февральскую революцию поддержали и рабочие, и управленцы. Но временное правительство не смогло обеспечить порядок в стране – начался разброд и шатание. После октябрьского вооруженного восстания в городе в течение месяца установилась Советская власть, но не стало продовольствия в магазинах. На рынках цены подскочили в десятки раз. Среди рабочих начался голод, тиф. Многие были недовольны Советской властью. После взятия Колчаком Екатеринбурга в городе начались контрреволюционные выступления. Рабочие и обыватели надеялись, что с приходом Колчака положение исправится, но стало еще хуже. По городу рыскали головорезы Колчака, пороли и расстреливали всех, кто попадался под руку, даже тех, кто сочувствовал Колчаку. Отступая, Колчак насильственно мобилизовал мужское население Перми. Оба Симеона попали в особый Пермский полк. Семена Торопицина, как грамотного, определили взводным, а Семена Самкова направили в комендантский взвод. Выполняя приказы Колчака, Семен Торопицин не раз участвовал в расправах над чалдонами, которые не подчинялись колчаковцам. За Николаевском солдаты полка взбунтовались, не хотели идти в дальние края, просили отправить их домой на Урал, к семьям. К тому же солдаты голодали, завшивели, тиф косил десятками. Кто-то пустил слух, что Колчак вез царское золото, и часть его раздал офицерам. В полку создали солдатский комитет. Стали проверять вещи офицеров. У ротного капитана Мещерского в вещевом мешке нашли шесть кусков душистого туалетного мыла и две пары английского шелкового белья и тут же за вагоном на насыпи расстреляли.
Было принято постановление: пусть каждый решает сам – возвращаться домой или оставаться в эшелоне. Солдаты зашумели: «Как добираться обратно, кто повезет, где брать пропитание?» После долгих споров решили всем полком перейти на сторону красных, а если кто не хочет, пусть уходит в колчаковские части.
Два Симеона уселись на шпалы, скрутили цигарки, морщась и кашляя от гадкого табака, глядя друг на друга, молча прощались. Семен Самков, вытирая слезы рукавом шинели поднялся, обнял свояка и товарища по работе, прошептал: «Я – домой, семья ждет, родители старые, дети малы, жена больная (сердечница). Кто за ними досмотрит?» Семен Торопицин сквозь всхлипывания ответил: «У меня только мама да сестры, кроме младшей Танюшки все замужем, досмотрят за мамой (Семен не знал, что год назад мать умерла от тифа), дай замаран я шибко, невинная кровь па моих руках, об одном жалею: пустую жизнь прожил, все по гулянкам бегал, девиц менял, как цыган лошадей, семьей так и не обзавелся».
Семен Торопицин с оставшимися офицерами, прапорщиками, унтерами примкнул к следующему эшелону отступающих колчаковских войск. После иркутской трагедии, ареста Колчака, отряд, возглавляемый полковником Конюховым отряд, который состоял из пермских и екатеринбургских вояк, стал пробираться к Хабаровску. Сказывали, что там обосновали большие села переселенцы из Пермской губернии. Не доезжая Читы, передали, что в одном городе или японцы, или американцы. Решили пробиваться и Манчжурию, Полковник Конюхов знал эти места: воевал в Русско-японскую. Набралось человек сорок. Ночью вышли к Амуру. Решили захватить рыбацкие лодки. Попрощались друг с другом, обменялись адресами и поменялись на память самым заветным, у кого, что было: трубками, портупеями, складными ножами. Поклялись, кто останется жив, сообщить родным. Сбили замки у нескольких лодок, в том числе и двух баркасов. Провозились до утра. На рассвете с берега их заметили. В поселке началась суматоха. Только отплыли от берега, как по ним начали стрелять сначала из охотничьих ружей, а затем и из пулемета. Лодки плохо повиновались, сильное течение реки тянуло их обратно к мысу. Еле-еле доплыли до середины, и тут с берега по ним начало бить орудие. Четвертый снаряд разорвался прямо на баркасе. Лодки сбились, на стремнине стали переворачиваться от рвущихся снарядов. Семен увидел, что баркас начал тонуть, сбросил шинель, портупею, спрыгнул в воду и поплыл обратно. Шальная пуля угодила в правое плечо. Рука онемела, вода окрасилась кровью, одежда намокла, и он почувствовал, как вода затягивает его вниз, понял, что тонет, и огорчился, что не успел сделать обещанный подарок к совершеннолетию любимой младшей сестрице Татьяне – золотой медальон, который хранил в нагрудном кармане.