Читать книгу За что? (Лидия Алексеевна Чарская) онлайн бесплатно на Bookz (17-ая страница книги)
bannerbanner
За что?
За что?Полная версия
Оценить:
За что?

2

Полная версия:

За что?

– Да я и не верю! – вскричала я.

– Зачем же было это делать? Неужели так приятно морочить себя и других? Лида! Лида!

– М-lle Вульф! Дуся, – проговорила я шепотом – вы понимаете, что значит беситься с отчаяния, а? Вы понимаете, что я потеряла солнышко? Вы понимаете, что у меня есть мачеха, которую я ненавижу? Есть сестра, которую я презираю, есть братья, которых видеть не хочу. Я – никому не нужная и чужая. И пусть они знают, что и мне никто не нужен, и радовать их своими добрыми успехами и хорошим поведением я не хочу. Не хочу! Им неприятно, что я стала отчаянная, дерзкая, шаловливая, что я почти не учу уроков, – и пускай! Мне запретили видеть тетей, а я хочу их видеть, хочу! Я люблю их, а ее я не хочу видеть, не хочу, ни за что, ни за что! Я ее ненавижу! Да, ненавижу!

И я бросилась в подушку, захватила ее зубами и крутила, и терзала ни в чем не повинную наволочку, в то время как в груди моей клокотало рыдание.

Не знаю, долго ли я пролежала так, исступленная, злая, как зверек, но неожиданно тихое всхлипывание долетело до моего слуха. Я в недоумении подняла голову. Газ уже спустили в рожке, и керосиновый ночник освещал спальню. М-lle Вульф, сидела у меня на постели и тихо плакала. По ее красивому, словно из мрамора изваянному лицу катились слезы.

– М-llе дуся! О чем? О чем? – так и встрепенулась я, хватая ее руки и покрыв их в один миг жаркими поцелуями.

– Это ничего… это пройдет. Я о себе плачу. Я ведь тоже мачехой буду. Я ведь за вдовца выхожу! Лидочка, и у меня падчерица будет твоих лет приблизительно. Что, если девочка будет меня так же…

Она не докончила: слезы бесшумным градом полились из ее глаз.

– Вы… вы… не то. Вы ангел, и не любить вас нельзя! – пылко вырвалось у меня, и я снова осыпала руки Марионилочки жаркими поцелуями.

– А почем ты знаешь, что твоя мачеха не ангел также? Почем ты знаешь, что она будто бы тебя не любит, равнодушна к тебе? Почем?

Почем я знаю? Да, почем я знаю? В эту ночь я не могла спать. Сидя в умывальной, под газовым рожком, я усиленно долбила физику. Физика мне не давалась. К тому же физик был зол на меня за неудачный прошлый ответ и дал слово меня вызвать. Но не могла же я учить электричество грозу и прочие прелести, когда сердце мое трепетало и билось. Мне казалось ужасным делать добрую красавицу Марионилочку мачехой, и я не находила себе покоя. А с другой стороны, образ сероглазой, черноволосой, высокой девушки с прищуренными близорукими глазами выплывал передо мною. Кто знает, может быть, и она плакала так же, как плакала Марионилочка накануне своей свадьбы у меня на постели?

Разумеется, грозы я не выучила и уснула тут же на табурете в умывальной с отяжелевшей головой и пустым сердцем.


11 ноября, после урока словесности

Какой триумф! Какое счастье. Сладко сознавать себя знаменитостью!

Как это случилось? Ах, да!

Начать с того, что дня три тому назад из моего тируара исчезла Фея счастья, стихотворение, написанное мною под влиянием предстоящей свадьбы Марионилочки. Я напустилась на Стрекозу, заподозрив ее в присвоении чужой собственности. Но бедная Мила тут же рухнула на пол и клялась всеми святыми, что не видала моего стихотворения – ни одним глазком, как уверяла она. И вдруг все объяснилось. За уроком русской словесности, после того как всегда элегантный, корректный и изящный Чудицкий рассказал нам о заслугах Державина, Волька неожиданно поднялась со своего места и своим звонким голосом прокричала:

– А у нас есть поэтесса в классе, Владимир Михайлович!

Чудицкий поднял глаза от классного журнала, обвел ими весь класс и, отчеканивая по обыкновению каждое слово и обнажая в улыбке свои белые зубы, произнес:

– Вот как? Любопытно! Чрезвычайно, даже любопытно!

– Хотите, Владимир Михайлович, познакомлю вас с одним из ее произведений? – не унималась Сима.

Ее живое, подвижное личико так и дышало задором. Все невольно подняли головы.

Я, усердно долбившая происхождение грозы под крышкой тируара, чтобы не быть замеченной учителем, тоже насторожила уши. Червячок зависти засосал мое сердце. Есть какая-то поэтесса в классе… Значит, автор Звезд – детей небес отойдет на второй план. Ужасно! Честолюбие сразу заговорило тысячами голосов в моей гордой, тщеславной душе.

Между тем Волька, звонко откашлясь, сложила руки коробочкой, как и подобает пай-девочке, отвечающей урок, и начала с особенным подъемом и воодушевлением:

Белый кречет кричит в облаках,Расцветают в долинах цветы…Побежали потоки в горах….

– Ах! – я тихо вскрикнула и рванулась с парты. Это ведь мое стихотворение! Мое! Мое! Хотя я его едва узнала в декламации Симы – с таким чувством, с таким умением читала она. Сима так говорила стихи, что ее заслушаться было можно. И Владимир Михайлович, и девочки, заслушались дивную чтицу. Когда она кончила, Чудицкий произнес медленно, серьезно, направляя взор на меня:

– Автора называть не надо. Он выдал себя сам с головой этим пылающим лицом и пурпуровыми ушами. Госпожа Воронская, у вас есть талант!

Есть талант! Есть талант! – пело и кричало во мне все на разные голоса, когда я стояла, вся малиновая от смущения, не зная, куда девать глаза.

– Продолжайте, г-жа Воронская, работать в том же направлении, не зарывайте в землю вашего таланта, и из вас выйдет прок, в этом я уверен.

Господи, слышу ли я во сне все это? Чудицкий – этот строгий, суровый критик, Чудицкий, везде и всюду находивший недостатки, неровности, отсутствие поэзии, он, слывший у нас тонким критиком, знатоком литературы, он вдруг похвалил мое стихотворение. Не насмехается ли наш словесник над бедною поэтессою? – мелькнуло у меня в голове.

Но серьезное выражение лица Чудицкого, вообще никогда не позволявшего себе никаких шуток или насмешек, указывало, что он говорил совершенно серьезно и убежденно.

Когда урок кончился, я не знала, куда деваться от восторженных поцелуев, объятий, возгласов, восклицаний.

– Наша Воронская – гордость класса! Наш милый поэтик! Воронская, ты будешь знаменитость!

Как приятно чувствовать себя знаменитой. Теперь во всем классе уже никто не говорил мне вы. Я не чужестранка больше, а гордость класса. Ах, если есть счастливцы на свете, то я сегодня причисляю себя к ним.

Как мало, однако, надо, чтобы упасть со своих высот на землю! Как ужасно мало!

Я поэт, я гордость и красота класса, я общий восторг – и вдруг…

Как раз в ту минуту, когда я, еще торжествующая, стояла в кругу моих подруг, нервною походкою вошел в класс физик Роденберг.

– Что это? Что за толкучка, mesdames? – спросил он своим неприятным отрывистым голосом, бросая на нас свирепые взгляды.

– У нас Воронская стихи сочиняет! – ни с того ни с сего рявкнула со своего места Додошка и окунулась, покраснев до ушей, в свой тируар.

– М-lle Воронская? А-а? – как-то неопределенно протянул Роденберг и тотчас стал пояснять что-то классу, чего я не могла понять. Я сидела как на иголках. Я – героиня дня! Я – поэт! Я – талант!

Подруги восхищаются мною, и весь свет будет восхищаться мною!

И она, и солнышко, да, да, все они, как они будут горды своей знаменитой дочкой! Ах, как будут горды! Да, да! Она будет теперь заискивать, ласкать меня, всячески ухаживать за мною. А я отвечу на все ее заискивание и ласки гордо и надменно.

Я даже вытянулась на своем месте при одном воображении о том, как я ей отвечу. Вы не хотели меня знать скромной молоденькой девочкой – не знайте же меня и знаменитой русской поэтессой. Я не хочу ни вас, ни вашего поклонения. Да! – И я с особенным выражением повторяла в душе: – Да, я не хочу вас!

– Госпожа Воронская. Не потрудитесь ли вы объяснить мне, каким образом происходят грозовые явления в природе? – послышался отрывистый голос физика неподалеку от меня.

Господи! Да неужели я промечтала пол-урока? В ужасе я поднимаюсь со своего места, открываю рот и делаю круглые глаза.

– Электричество… это… – говорю я заплетающимся языком.

– Ну, что такое электричество? – невозмутимым голосом снова спрашивает Роденберг.

Ах, что я могу ответить?

Внезапно мне в голову приходят странные вопросы, совершенно не относящиеся к физике. Что с, Черкешенкой? Почему она не выписывается из лазарета? Почему физика прозвали блохой, а не иначе, и почему Марионилочка должна стать мачехой? Все приходит мне в голову в ту минуту, но только не гроза и не электричество.

– Госпожа Воронская! Не знаю, насколько вы сведущи в поэзии, но по физике я вынужден поставить вам нуль, будущая поэтесса!

И с отвратительной улыбкой он невозмутимо начертил нечто в журнальной клетке, как раз против моей фамилии.

Противный!

От души ненавидела я его в эту минуту, хотя и старалась утешить себя тем, что сам Пушкин был, говорят, порядочным лентяем в юные годы.


12 ноября

Их венчали сегодня. Вся церковь была украшена цветами. Старшие пели, как херувимы.

Когда я увидела ее, нашу Марионилочку, рядом с высоким, темноусым артиллеристом, она мне показалась ангелом – в ее белом длинном платье и с миртовым венком. О бок с нею шла девочка с букетом белых роз в руках. Когда я увидела ее кроткое личико (я догадалась, что это будущая падчерица Марионилочки), я сразу успокоилась. Эта не может обидеть свою мачеху… Зато трешницы совсем с ума посходили сегодня: все ревели, точно на панихиде. Точно не венчали, а хоронили Марионилочку. У моей Петруши даже нос распух от плача, а Кленова, та просто выскочила чуть не на середину церкви и, не глядя на нарядную толпу гостей, стала отбивать земные поклоны, повторяя шепотом:

– Господи! Даждь ей счастья! Даждь! Даждь! Даждь! По обету в Колпино пойду. По обету пешком туда и обратно. Господи! Господи! Только сделай ее счастливой!

Несмотря на всю свою набожность и глубокую религиозность, Кленова любила торговаться с Богом.

Какой-то блестящий адъютант – шафер. – наткнулся на Кленову.

– Mon Dien, – вскричал он, глядя на нее, – вам дурно? – и он, с галантностью блестящего офицера, шаркнув ногами и сделав настоящее балетное па, кинулся поднимать Кленову с пола. Та только глянула на него злыми, затуманившимися глазами, потом рассердилась внезапно:

– Вас Бог накажет, – глядя в упор на опешившего адъютанта, проговорила она, – непременно накажет – вы молитву прервали! Да!

Тот в смущении расшаркался перед нею, недоумевая, за что сердится на него эта смешная, красная от волнения девочка.

– И за то, что вы в церкви пляшете, накажет тоже! Разве это можно? – не унималась между тем Вера.

Не зная, что ответить, адъютант пробормотал новое извинение, потоптался на месте и исчез.

В ту же минуту maman прислала сказать третьим, что если они не уймутся со своим похоронным плачем, – она прикажет их вывести из церкви. Это подействовало.

Какая красивая стояла Марионилочка под венцом. Когда наш батюшка говорил проповедь о том, какое великое назначение ждет женщину – жену и мать, у нее было лицо точно у святой. Оно так и светилось. Но вот обряд венчания кончился, и мы бросились поздравлять молодых. Тут уже никакие увещания не помогли. Слезы трешниц лились без удержу. Только и было слышно среди всхлипываний: Дуся… прелесть… не забывайте… помните нас… любите.

– Дуся m-lle! Красавица! – вскричала Додошка, протискиваясь к амвону и покрывая руки Мариониллы Мориусовны поцелуями и слезами.

– Не mademoiselle, a madam! Вы глупы, Даурская, если не можете усвоить это, – послышался чей-то голос.

– Нет! нет! Она всегда для нас останется нашей дусей, мадемуазелечкой, дусей! – всхлипывая, говорила Петруша.

– Всегда! Всегда! – подхватили девочки хором и я вместе с ними.

Марионилочка только тихо, ласково улыбалась. Потом она медленно двинулась из церкви, опираясь на руку мужа. Мы за ней. Как обезумевшие, кинулись мы с лестницы вслед за молодыми, окружив их тесным кольцом. Маленькая падчерица Марионилочки шла рядом со своей мачехой, которая нежно обняла ее. Так мы спустились до самого низа – до дверей швейцарской.

– Назад, дети, назад! – суетилась m-lle Ген, взявшая на себя обязанность присмотреть за третьим классом, так как m-lle Эллис была в числе приглашенных гостей.

Мы еще раз заглянули за стеклянные двери, где мелькала белая рослая фигура милой красавицы, посылавшей нам воздушные поцелуи, и унылые побрели в класс.

– Я никогда не выйду замуж, – решительно заявила Додошка с тупым и упрямым видом.

– Да тебя и не возьмут, душка, – подхватила Юля Пантарова не без ехидства, – или нет, возьмут – ты понадобишься для домашнего хозяйства, потому что у тебя нос, как электрическая кнопка: динь-динь и звонка заводить не надо, свой есть.

– Если я похожа на электрическую кнопку, – вдруг неожиданно разозлилась Додошка, – то вы сами на старый самовар смахиваете.

– А у тебя руки – грабли, огромные.

– Месдамочки, не грызитесь, – остановила расходившихся девочек незаметно подошедшая Пушкинская Татьяна. – А ты, почему не хочешь выйти замуж, Додошка? – полюбопытствовала она.

– Ах, месдамочки, страшно, – делая круглые глаза, вскричала Додошка. – Подумать только: церковь освещена, старшие поют, и я вся в белом, и тут еще жених. Страшно!

– Додошка, ты очень наивная, Додошка, если не сказать больше. Говоришь о женихе, точно о волке. Он тебе носа не откусит.

– А я бы хотела умереть молодою, – мечтательно проговорила Татьяна, поднимая к небу блуждающие глаза.

– Ну, поехала! – неожиданно подвернувшись, вскричала Сима. – Полно вам врать-то. От твоих слов покойником пахнет, как от листьев на последней аллее. Бррр! Жить лучше! Ах, хорошо жить! И еще если бы… – Она внезапно замолкла и по ее жизнерадостному лицу проскользнула печальная улыбка.

Что это значит? Я должна узнать…


13 ноября

У Черкешенки оспа, натуральная оспа, от которой едва ли может поправиться человек, а если и поправится, то в большинстве случаев остается уродом с огромными темными рябинами, испещряющими лицо. Бедная Черкешенка! Бедная красавица!

– И где она могла схватить эту ужасную болезнь?

И вдруг я, недоумевавшая вместе с остальными, тихо вскрикнула и схватилась за сердце.

– Что с тобой? – так и встрепенулась Стрекоза, сидевшая рядом.

– Ах, Милка… она… Елена Гордская, Черкешенка… ах, Господи! Ведь она из-за меня больна. Она в тот вечер, когда мы в подвал ходили, простудилась. Ей было холодно. Она все время зубами щелкала. Нам тоже было холодно, но она – южанка – ей хуже всех. Ведь она ради меня туда побежала. Сима и она. Сима здорова, а она… Господи! Я покоя себе не найду, если она умрет, Черкешенка! Нет, нет, это было бы ужасно!.. Я должна была ее остановить. Ах, Стрекоза, ах, Мила! Что я сделала!

Образ милой черноглазой красавицы-девочки как живой предстал передо мною.

– Я должна ее видеть, во что бы то ни стало! – вскричала я, вскакивая со своего места и устремляясь к двери. – Я должна убедиться, насколько серьезно она больна. Я должна просить у нее прощения.

– Лидка! Сумасшедшая! Ты ошалела, что ли? Ведь Елену в отдельный лазарет положили. Она за– разная. Ее от всех отделили. Ты разве не знаешь, что оспа – самая прилипчивая и страшная болезнь! Не смей ходить. Да тебя и не пустят!

– Сима! Волька! Эльская! Да уйми же ты свою подругу! Она с ума сошла. Воронская бежит в заразную к Черкешенке! У Черкешенки – оспа! Держите ее, месдамочки, держите ее! – взволновалась Мила, видя, что я все-таки рвусь к двери.

Чья-то коренастая, приземистая фигурка выросла у меня перед глазами. Смутно я догадалась, что это Сима.

– Ты не пойдешь, Воронская, ты не пойдешь! – кричала она, расставляя свои полные, маленькие руки, чтобы заслонить мне дорогу к дверям, и впервые от волнения переходя на ты.

Я отстранила ее.

– Пусти! – вскричала я, – пусти меня, пусти! Я должна идти к ней! Гордская была привязана ко мне. Вы все смеялись над нею, считая ее чувство ко мне глупым, институтским обожаньем. Вы думали тогда, что это то же самое, как Додошка обожает блоху, Малявка – бандита, Бухарина – Чудицкаго! А между тем это было другое чувство. Ее одинокая душа искала привязанности и остановилась на мне. А я вышвырнула ее розы, я осмелилась смеяться над нею! И, в конце концов, я еще простудила ее… Господи! Не пойди я тогда с вами в подвал, – Черкешенка не увязалась бы за мною, она была бы здорова теперь! Я могла вернуть ее, отослать прочь, хрупкую, нежную, как цветочек, южаночку, и я этого не сделала… Пустите меня! Я должна знать, что с нею! Должна! Должна!

Я выскочила из двери и понеслась по коридору, потом повернула на лестницу, очутилась в нижнем коридоре, день и ночь освещаемом газовыми рожками, и через минуту стояла уже в крошечной перевязочной, где пахло лекарствами. Там не было ни души.

Я проскользнула в лазаретную столовую, оттуда – в коридор и очутилась перед дверью маленькой комнатки, предназначенной для заразных. На минутку я остановилась и отдышалась немного. Потом распахнула дверь и вошла.

В комнате было темно, как ночью. Резкий запах лекарств носился в воздухе. Кто-то глухо стонал в углу.

Когда глаза мои несколько привыкли к темноте, я двинулась наудачу в тот угол, из которого слышался стон. Я шла ощупью, едва передвигая ноги. Вдруг рука моя нащупала ночной столик, склянки и коробку спичек на нем. Я схватила коробку, вынула спичку, зажгла и высоко подняла над головою.

И в ту же минуту дикий вопль вырвался из, моей груди:

– Елена! Вы ли это, милая! В первый момент я усомнилась, что то, что я увидела перед собой, было Еленой, красавицей Еленой, прелестнейшей из девочек нашего института. На белой наволочке я увидела одну сплошную, кровяного цвета маску, покрытую багровыми нарывами и ужасные воспаленные глаза. Из широко раскрытых запекшихся губ рвались стоны…

– Елена! Милая! – прорыдала я, бросая спичку и в темноте кидаясь на грудь девочки.

В одну минуту губы мои отыскали ее запекшиеся губы, и я прильнула к ним. В каком-то диком исступлении я целовала ее покрытое багровыми пятнами лицо, приговаривая:

– Елена, милая, дорогая! Прости меня… прости! – Елена ничего не отвечала. Она лежала с раскрытыми глазами, точно не понимая, что творится вокруг нее.

Не знаю, что сделалось со мною в эту минуту. Всеми силами моей души, всеми моими помыслами я жаждала одного: жизни этому несчастному, изуродованному болезнью существу. Свет, внесенный в комнату какой-то незнакомой женщиной в сером платье и белом переднике, с нашитым на груди красным крестом, вывел меня из моего безумного возбуждения.

Сестра милосердия тихо вскрикнула от неожиданности и выронила свечку.

Снова темнота воцарилась в комнате. Я воспользовалась ею и проскользнула в дверь.


13 ноября

Были вопросы, расспросы – целое следствие! Но никто меня не выдал. В конце концов, и начальница, и сама сестра милосердия, вошедшая ночью в палату, решили, что посторонняя девочка в лазарете только привиделась сестре. Но бедной дежурной сиделке устроили головомойку – и за то, что отлучилась, и за то, что в палате погас свет.

Вечером лазаретная Паша приходила к нам и сказала, что Черкешенке лучше. Благодарю Тебя, Господи! Мое сердце чувствует, что она поправится, будет здорова.

Я была точно бешеная весь этот день. Вечером мы с Волькой задали представление по этому случаю. Я нарядилась Дон Кихотом, сделав себе костюм из оберточной бумаги; Сима изображала Санчо Панса. На голову я надела большой жестяной таз, в котором дортуарные девушки стирают наши носовые платки, и прикрепила над верхнею губой усы из ваты. Мой Санчо Панса почему-то вымазал себе углем из печки всю физиономию и больше походил на черта, нежели на Санчо Панса. Представление кончилось печально. Одна из седьмушек, выскочившая в коридор, при виде Санчо Панса чуть не упала в обморок от страха и закричала на весь коридор так, что изо всех углов, как чертики из волшебной шкатулки, повыскакивали классные дамы.


13 ноября вечером

Вот уже один только день остался до бала. Каждая из нас имеет право пригласить кавалера. Кого бы мне пригласить? У всех есть – брат, родственник, друг детства. У меня – никого нет! Коля Черский? Но я даже не знаю, где он. Ведь не дойдет же мое письмо, если я адресую его просто: Россия. Моему другу детства – Коле Черскому. Может быть, Вову Весманда? Но этот и так будет. Он приглашен, наверное. Его фамилия значится в списках у инспектора в числе прочих пажей, которых привезут нам гуртом из корпуса. Так кого бы еще, кого бы? И вдруг все лицо мое залило румянцем. Большого Джона. Я приглашу Большого Джона! Во что бы то ни стало приглашу, благо знаю его адрес: Шлиссельбург, ситцевая фабрика, сыну директора, г-ну Джону Вильканг. Отлично! И, не теряя ни минуты, я схватила бумагу и написала следующее:

Милый Большой Джон! Четыре года вы не видали маленькую русалочку, которая любит вас, как брата, и, может быть, совсем забыли ее. Но я вас отлично помню и очень прошу приехать на наш институтский бал 14-го ноября. Билет прилагаю. Вы понимаете, почему я вас приглашаю. У каждой девочки есть кто-нибудь – брат, кузен, друг детства, а у меня никого не будет на балу. Это очень обидно, Большой Джон! Очень обидно! Приезжайте же! Вас ждет маленькая русалочка.

– Кому это ты пишешь? – спросила Волька, подходя ко мне – Ба! Молодому человеку приглашение! Это ново! Надеюсь, ты его не обожаешь? Или, может быть? Верно, какой-нибудь франт с моноклем, похожий на парикмахерскую куклу.

– И совсем не так! – рассердилась я на мою подругу. – Большой Джон – прелесть! Это совсем, совсем особенный Джон. Ты увидишь. К тому же он похож на тебя. Право, похож.

– Месдамочки! Радость! – прервала наш разговор Додошка. – Новость, месдамочки. Нам на утро ложи прислали из министерства в Александринку. Не только первые, все мы, начиная с четвертых, идем. Пятерок не берут! – заключила она, торжествуя.

– В театр? Мы? Додошка, да ты не врешь ли ради пятницы? Говори толком! Побожись, душка!

– Ах, месдамочки! Ей-богу же идем! Сейчас солдатка придет и всем объявит! Идет Горе от ума с Дольским.

– Бедная Черкешенка! Она Дольского обожает и не увидит! – заметила я.

– Не увидит – и поделом! – вскрикнула Стрекоза, – зачем разбрасываться? Раньше Дольского обожала, когда он в Тифлисе у них с труппой гастролировал, а потом изменила ему для Воронской! Удивительно!

– Да перестаньте же! Ах, Господи! Вот счастье-то, что мы в театр идем! – и Малявка с таким рвением прыгнула на тируаре, что доски хрустнули под ее ногами.

– Дольский – Чацкий, это чудо что такое! – вскричала Бухарина. – Я Горе от ума в прошлом году видела, и верите ли, месдамочки, чуть из ложи не выпрыгнула от восторга!

– И я бы тоже выпрыгнула! – с блаженным видом вторила ей Додошка.

– Вот нашла чем удивить. Ты и с лестницы чуть не прыгнула, когда тебе два фунта конфет прислали неожиданно, – поддразнила ее Малявка.

– Ну, уж это вы, Пантарова, врете. Стану я из-за конфет! Вот еще! Это вы раз четыре порции бисквита съели в воскресенье, – обозлилась Додошка.

– Это ложь! Я съела? Я? Даурская, перекрестись, что я съела. Ага, не можешь? Значит, солгала! – пищала Малявка.

– Да не ссорьтесь вы, ради Бога, – зашикали на них со всех сторон. – Есть о чем толковать! Давайте лучше говорить про завтра. Ах! Вот счастье-то привалило. Театр! Подумать только!

– Знаете что, Mesdames, – послышался голос Пушкинской Татьяны, – давайте прочтем лучше Горе от ума, чем препираться из-за пустяков. Ведь не все читали. Лучше прочесть сначала, чтобы знать, в чем дело.

– Ах, прекрасно! – со всех сторон послышались молодые, возбужденные голоса, – отличная мысль, прочтем! Волька, ты лучше всех из класса декламируешь. Читай ты! У кого есть Грибоедов? Давайте сюда Грибоедова! Да скорее…

– Грибоедова нет ни у кого. Надо у Тимаева спросить в библиотеке. Татьяна, беги к нему, сделай сахарные глаза, и он тебе даст.

– Месдамочки, смотрите-ка, четверки в парфетки записались. Тишина-то у них какая! – говорили спустя несколько минут удивленные пятые, то и дело прикладывая то глаза, то уши к замочной скважине пограничной с нами их двери.

И, правда, записались. Около сорока разгоревшихся детских головок жадно ловили каждое слово, лившееся из уст Симы, читавшей нам с кафедры бессмертное Грибоедовское создание. И около сорока детских сердец били тревогу, страстно ожидая, чтобы скорее миновала эта скучная ночь и наступило завтра, когда можно было воочию увидеть то, что написано в этой маленькой книжке, ставшей разом милой и близкой каждой из них.


14 ноября

Сегодня с утра праздник. Утром нам дали кофе со сдобными розанчиками, вместо обычной кружки чаю, отдающего баней, мочалой и чем-то еще. Многие поднялись с головною болью: они так туго заплели в папильотки волосы на ночь, что спать не было никакой возможности. Многие перетянулись в рюмочку. До дошка еле дышала, ничего не ела и поминутно прикладывала платок к губам.

bannerbanner