
Полная версия:
Таита
Княжна Ратмирова спустилась с лестницы и повернула в сторону лазарета. Через дверь последней хорошо видно освещенное окно Ефима, и сам он у стола с газетой в руках. Слышен тихий, «блажной» плач Глаши и уговаривания добряка-сторожа.
«Противная… Капризная… Скверная… Есть в ней что любить, нечего сказать!» – со злостью думает Заря, прислушиваясь к капризным всхлипываниям разбушевавшейся Глаши.
У дверей лазарета – выступ. Заря садится на него. Из окон круглой комнаты, сквозь стеклянную дверь ее светит месяц. Причудливые блики бегают и скользят по каменному полу и белым оштукатуренным стенам. И кажется расстроенному воображению, что чья-то белая тень бродит по круглой комнате… Совсем некстати припоминается покойная Катя Софронова, лежавшая здесь до минуты отпевания, два года назад, среди кадок с тропическими растениями… Как мертвенно бледно было юное личико усопшей. И как отчаянно рыдала тогда здесь в этой комнате осиротевшая мать…
Вот ее, Зарина, мама будет так же горячо и исступленно плакать, если, не дай Бог, умрет она, Заря. Ведь они только двое на свете, два оставшихся отпрыска угасающего рода князей Ратмировых. Они очень бедны, несмотря на княжеский титул: живут на маленькую пенсию, доставшуюся нм после смерти отца. И обе они такие тихие, молчаливые, «таинственные какие-то», и мама и сама она, пятнадцатилетняя Зиновия. И вот эти-то «тихость» и «молчаливость» и пленили, должно быть, капризную и требовательную натуру талантливой и избалованной всеми Ники Баян. Пленили, но ненадолго. Теперь Ника Баян чуждается ее, не хочет дружиться с Зарей, не хочет даже знать ее. При одной этой мысли слезы закипают в груди княжны и обжигают глаза.
– Отчего я такая несчастная, одинокая? – лепечет про себя Заря. – Нет, лучше уж умереть, как умерла Катя Софронова… – Ведь если умрет она, Заря, поставят ее здесь, в этой самой круглой комнате, среди зеленых латаний и мирт.
Теперь, когда Заря смотрит сквозь стеклянную дверь, ей кажется, что она видит облитый лунным светом гроб среди белой круглой комнаты, а на высоко поднятых подушках – восковое мертвое личико, свое или Катино, – она разобрать не может.
Видение это настолько явственно, что она начинает дрожать. Холодный пот выступает у ней на лбу. Сердце замирает в груди… Дрожит хрупкое тельце…
– Не надо смотреть, не надо, а то, Бог знает, что еще почудится потом, – зажмуривая глаза, говорит сама себе Заря и быстро поворачивается спиной к окну. С облегченным вздохом раскрывает она глаза снова и… – о ужас! – видит: тонкая темная фигура с черной маской на лице стоит перед ней в зловещем и жутком молчании, как черный призрак смерти.
– Ааа!.. – страшным душу раздирающим криком ужаса, испуга и отчаяния вырывается из груди Зари, и она, вся холодная и трепещущая, отступает к двери.
Этот-то самый крик и был услышан группой выпускных институток в верхнем дортуарном коридоре.
Он же потряс и все существо черной замаскированной фигуры.
– Заря, вы? Успокойтесь, это я. Заря! Смотрите же это я, Баян, Ника Баян… Я снимаю маску.
Действительно, черная маска поднимается на лоб, и из-под нее выглядывает знакомое, дорогое Заре, личико Ники. Забыв весь мир, бросается Ратмирова на грудь Баян и шепчет почти задохнувшись от волнения:
– Ника, дорогая, милая, любимая… О, как вы меня испугали. Я давно вас жду здесь. Я часто стерегу вас около сторожки… Я знаю, вы каждый вечер ходите сюда… Наконец-то, наконец-то дождалась я вас, милая Ника! – и Заря горячо обнимает первоклассницу.
Но руки Баян осторожно освобождаются от этих объятий, и прелестное личико Ники дышит холодом и презрением, когда она, отчеканивая каждое слово, говорит:
– Вы подсматривали за мной. Вы караулили меня. Вы, как сыщик, выслеживали меня, не давали мне ступить ни шагу… Вы не подумали о том, что могли подвести меня. И подведете, наверное, потому что надо быть глухим, чтобы не услышать вашего крика. И за это… За это… Я ненавижу вас, – добавляет безжалостно Баян, глядя в глаза, княжны злыми негодующими глазами.
– Ника! Ника! – лепечет в ужасе Заря.
– Да, да, ненавижу! – с той же безжалостностью подхватывает Ника, – потому что вы этим подводите не только меня, но и всех пас, а больше всего Ефима и Таиточку, ни в чем неповинных… Вы так закричали, что… Что…
Ника не договаривает и быстро опускает маску на лицо.
– Так и есть, идет кто-то… Бегу… Это Ханжа…
Увы! Отступление уже отрезано. Из-за колонны показывается пестрый турецкий капот, а за ним и сама его обладательница, Юлия Павловна Гандурова.
– Кто вы такая? Это вы кричали? – повысив свой и без того высокий голос, спрашивает инспектриса.
Ника, не отвечая ни слова, быстрым прыжком вскакивает на первые ступени лестницы, минуя протянутую было к ее руке костлявую руку, и мчится стрелой наверх. Заря стоит одна, как убитая.
– Ага!.. Ратмирова здесь!.. Что вы делаете тут одна в темноте и кто это был сейчас с вами? – спешит госпожа Гандурова, мелкими шажками приближаясь к растерявшейся воспитаннице.
Заря бледна, как полотно. Синие глаза сверкают отчаянием. Ах, ей все равно что бы ни случилось, сейчас. Пусть наказывают ее, пусть хоть исключают из института. Теперь все потеряно, все пропало для нее. Ника ее презирает… Ника не любит ее, называет сыщиком… Как тяжело! Как безумно тяжело! Она точно не видит искаженного гневом лица инспектрисы. Она не чувствует прикосновения этих костлявых пальцев, клещами впившихся в ее нежную руку. Она не слышит того, что говорит Гандурова ей:
– Кто это был сейчас с вами? Отвечайте, отвечайте тотчас же или будет поздно, – в десятый раз гневно повторяет одно и то же инспектриса.
Но Заря молчит. И лицо ее бледно по-прежнему.
– Ну же. Ответите вы мне? Я жду.
Изо всей силы костлявые руки трясут худенькие плечи воспитанницы. И от этой тряски словно просыпается Заря.
– Вы желаете мне отвечать?
– Что? – чуть слышно срывается с губ Зари и бледное лицо княжны поводит судорогой. Какая-то мысль проносится под ее рыже-красными кудрями, и дрожащие губы произносят помимо воли:
– Покойная Катя Софронова являлась сейчас ко мне.
– Что-о-о?
Руки Гандуровой бессильно скользят вдоль плеч Зари и повисают, как плети. С минуту она молчит, соображая, дерзость или наивность заключались во фразе оброненной княжной. Но бледное, измученное личико и полные испуга и отчаяния глаза последней доказывают, насколько княжна Ратмирова в эти минуты далека от шуток и дерзостей. И сердце инспектрисы неожиданно смягчается.
– Вы не должны были приходить сюда ночью, Ратмирова, – говорит она уже много мягче. – Я знаю, что вы были очень дружны с покойной Катей, и вам приятно взглянуть хотя бы на то место, где находилась дорогая усопшая. Но, дитя мое, на все есть свое время. Ступайте сейчас к себе в дортуар и ложитесь в постель. Хотя теперь и рождественские каникулы, но бродить по ночам строго запрещается… Вот видите, вас напугали, а кто напугал, – не знаю. Я должна буду завтра же навести следствие, кто была эта фигура в маске. Во всяком случае – не Катя. Грешно, мой друг, верить в – привидение. Господь Бог милосердый так мудро создал мир, что мертвые не общаются с живыми. Пойдите же и хорошенько помолитесь и покайтесь в своих грехах и в нарушенном вами правиле нашего прекрасного института. Помолитесь и покайтесь прежде, нежели заснуть.
И долго еще скрипел нудный голос Юлии Павловны над ухом Зари, пока девушка не миновала бесчисленные ступени лестницы и не вошла к себе в дортуар.
Здесь она проворно разделась и, юркнув в холодную, остывшую постель, зарылась в подушки и тут только дала волю теснившимся в ее груди рыданиям.
Глава XIII
Как хороша и просторна эта светлая большая комната с большим пушистым ковром, с картинами, развешанными по стенам, со всевозможными безделушками, расставленными на этажерках. А темно-красная оттоманка, покрытая ковром, как удобна она, чтобы чуточку покувыркаться на ней и сделать «кирбитку», то есть, перекувыркнуться несколько раз вниз головой под общий хохот всех этих бесчисленных «тетей»…
Когда Глашу под вечер ее «мама» Земфира и «папа» Алеко привели из сторожки в эту комнату, девочке показалось, что она попала в райские владения. А когда «бабушка» Ника, с помощью «тети» Маши Лихачевой и «дедушки» Шарадзе («Салаце», на языке Глаши) уложили девочку в мягкую чистенькую постель, Глаша даже засмеялась от восторга.
Фрейлейн Брунс должна была приехать только через два дня. И уже четвертые сутки Глаша проводит здесь, в этой комнате, под замком, правда (ключ воспитанницы вытащили из кармана дортуарной Нюши, которая не считала нужным убирать комнату своей «дамы» во время отсутствия той). Таким образом, Глаша находилась здесь в полной безопасности, и старик Ефим мог вздохнуть свободнее за это время ее отсутствия и самым серьезным образом, без малейшей помехи, отдаться своей политике. Он умышленно оставлял дверь своей сторожки открытой настежь, чтобы стать, наконец, выше всяких подозрений со стороны начальства.
Обед и лакомства в эти дни носились в «Скифкину» комнату, а не в сторожку, и Глаша блаженствовала здесь под призором очередной «тети» из выпускных.
Последние не оставляли ее одну ни на минуту. Благодаря каникулярному времени, они могли отдавать поочередно время их общей «дочке». И «дочка» чувствовала себя здесь как рыба в воде. Ее занимали, развлекали, баловали, пичкали конфетами по очереди целый день то одна воспитанница, то другая. И если бы не лишение прогулок на свежем воздухе, (которые никак нельзя было устроить, держа Глашу в Скифкиной комнате, так как, чтобы проникнуть отсюда в сад, надо было бы вести девочку через весь институт), то малютке лучшего и желать было нельзя.
А время все катилось да катилось своим чередом. Кончались праздники, съезжались институтки. И обычные занятия и уроки должны были начаться снова по установленной программе.
* * *Пасмурным, туманным январским утром к зданию Н-ского института подъехали извозчичьи сани. Швейцар, еще одетый по утреннему, без обычной своей красной ливреи, деловито вышел на подъезд и высадил закутанную в платки фигуру.
– Все ли у нас благополучно, Павел? – обратилась к нему с вопросом маленькая женщина.
– Все благополучно. Добро пожаловать, Августа Христиановна.
– А я раньше срока, знаете ли, вернулась из отпуска, Павел; сердце болело все время, думала, не нашалили бы как-нибудь мои проказницы. Просто места не могла себе найти, – говорила фрейлейн Брунс, освобождаясь при помощи швейцара от всех своих теплых платков и шубы.
Затем она прошла на лестницу, поднялась на третий этаж и остановилась перед дверью своей комнаты, находящейся по соседству с выпускным дортуаром, перед дверью, которую к несчастью выпускные забыли запереть в эту ночь.
– O, mein Gott! Was ist denn das?[23] – вырвалось с ужасом из груди немки, лишь только она перешагнула порог своего жилища.
В комнате царила полутемнота, благодаря спущенным шторам и промозглому туманному утру, но было не настолько темно, чтобы зоркие глаза фрейлейн не могли рассмотреть того хаотического беспорядка, который царил в аккуратной, обычно, комнате немки. На полу, на креслах и диване, всюду валялись игрушки: разноцветные кубики, кукла с отбитым носом, плюшевый медведь, тройка лошадей, мячик, кое-что из игрушечного сервиза. Тут же были небрежно кинуты и принадлежности детского туалета: какие-то юбочки, миниатюрные сапожки и чулочки. А на столе стоял небольшой аквариум с плавающими в нем золотыми рыбками, с юрко скользящими среди трав тритонами.
Но все это было бы еще с полбеды, если бы игрушками, сапожками и аквариумом закончилось дело.
На свое несчастье, Августа Христиановна подошла к постели, находившейся за занавесью, отдернула ее и отступила назад с криком неподдельного испуга. В ее кровати, тщательно прикрытая тигровым одеялом спала маленькая белобрысая девочка.
Если бы гром небесный прогремел среди январского студеного утра над почтенной головой фрейлейн Брунс, она удивилась бы не больше, нежели присутствию этого безмятежно спавшего в ее собственной постели ребенка.
Крик Скифки разбудил Глашу. Она раскрыла заспанные глаза, протерла их кулачками и неожиданно села на постели.
– Кто ти тякая? – обратилась она самым спокойным тоном к очутившейся около нее незнакомой женщине с пуговицеобразным носом и чересчур румяными щеками.
Ах, девчонка еще осмеливается обращаться к ней этим тоном хозяйки!
Августа Христиановна буквально онемела от гнева. Она схватила за руку Глашу, вытащила ее из постели, поставила на коврик перед собой и, захлебываясь от негодования и злости, не могла произнести ни слова.
Так она стояла несколько минут среди своей комнаты.
Между тем, быстро раскрылась смежная с дортуаром дверь, и три десятка черненьких, белокурых и русых головок просунулись в нее.
– Скифка вернулась, mesdames! Все пропало! – Полным отчаяния шепотом вырвалось у Тамары Тер-Дуяровой.
– Finita la comedia![24] – Сорвалось с губ смугленького «Алеко».
– Дорогая моя, это ужас, ужас! – готовая разразиться истерическим плачем, крикнула Зина Алферова.
– Мне дурно. Дайте капель, – простонала Валерьянка.
Расталкивая самым бесцеремонным образом подруг, Ника Баян бросилась к Глаше. И прежде, чем кто-либо успел произнести слово, подхватила ее на руки и кинулась с ней вместе в коридор.
Августа Христиановна, красная как пион, негодующая и злая, бросилась вслед за ними. Но Золотая рыбка, осененная быстрой как молния мыслью, не теряя ни на секунду самообладания, в два прыжка метнулась к столу, на котором красовался ее собственный, принесенный сюда накануне для развлечения Глаши аквариум, и приподняв его над головой, изо всех сил брякнула им об пол. Осколки стекла с дрожащим звоном разлетелись по паркету. Золотые рыбки затрепетали. Два тритона кинулись по направлению к раскрытой настежь в коридор двери.
– Лида! Лида! Что ты сделала, безумная! – бросились к ней подруги.
– Она с ума сошла! Она сошла с ума! – кричала Шарадзе, вытаращив глаза от ужаса.
– Они умерли! Я их убила! – вопила с рыданием Тольская, опускаясь на колени подле погибающих рыбок.
– Ай! Ай! Тритон мне в сапог забрался! – кричала в страхе Маша Лихачева, вскакивая с ногами на диван.
– Ай! – пронзительно визжала Неточка Козельская, а за ней и остальные.
– Успокойтесь, mesdames, тритон не змея, не ужалит вас… – надрывался черненький Алеко.
– Was ist denn das?! O, mein Gott![25] – в тоске и ужасе простонала Августа Христиановна, в позе беспомощного отчаяния застывая на пороге при виде такого Содома.
Этого только и надо было Золотой рыбке. Необходимо было во что бы то ни стало помешать преследованию и обратить на что-нибудь другое внимание Скифки. И ради этого девушка, не задумываясь, пожертвовала своим сокровищем.
– Лида! Тольская! Что ты наделала!
– Спасайте скорее хотя бы рыбок, mesdames, несите стакан с водой! – командовала с высоты кресла, на ручку которого она забралась, опасаясь тритонов, Маша Лихачева.
– Но кто же, наконец, мне ответит, что это за ребенок спал здесь? – теряя последнее терпение, взывала Августа Христиановна. – Мари Веселовская, не пожелаешь ли ты мне объяснить все это. Как самую благонадежную и корректную воспитанницу спрашиваю я тебя… Слышишь? – и грозное лицо обратилось к тихой Земфире.
Мари, обычно бледная, теперь с двумя яркими пятнами пылающего румянца на щеках, выступила вперед.
– Не смей говорить ни слова! – вдруг вынырнув из толпы подруг, с угрозой бросил ей черненький Алеко.
– Что такое? Бунт? Заговор? Единица за поведение! Чернова, да как ты смеешь! – вся дрожа от гнева, накинулась на нее Августа Христиановна.
Мари с негодованием взглянула на подругу.
– Что ты! Что ты! Как ты могла подумать, что я могу обмолвиться хотя бы единым словом, – гордо отвечала она.
– Ага! И ты заодно с ними! Лучшая ученица и тоже бунтовать! – зловеще продолжала немка.
– Дорогая моя, успокойтесь, дорогая моя… – в полном забвении Зина Алферова кинулась в объятия Скифки.
– Прочь! Какая я тебе «дорогая»? Ты забылась! Молчать!
– Не кричите на нас. Мы не маленькие, мы седьмушки, – раздался за спиной фрейлейн Брунс спокойный голос.
Августа Христиановна быстро поворачивается назад. Перед ней Ника Баян, улыбающаяся, уравновешенная, как будто ничего не случилось. Немка до того растерялась, что осталась стоять с минуту с широко раскрытым ртом и вытаращенными от глубокого изумления глазами. Ведь не прошло пяти минут, как эта самая Баян уносила отсюда белобрысую девчонку, а сейчас она, как ни в чем не бывало, снова здесь. Положительно дьявольское наваждение какое-то, да и только. Прошло добрые две минуты, по крайней мере, пока Брунс обрела снова утерянную было способность говорить. Едва не задохнувшись, она выдавливает наконец из себя слова, то краснея, то бледнея.
– Откуда этот ребенок? И почему она лежала в моей постели, ты должна мне ответить, Баян.
Ника Баян делает самое невинное лицо, услышав последнюю фразу.
– Ах, Боже мой, простите ради Бога, фрейлейн… – говорит она с ангельской улыбкой: – мы очень виноваты перед вами. Вы не узнали этой девочки? Как странно. А между тем вы уж видели ее раз. Это – княжна Таита Ульская, моя кузина. Вчера был последний вечер рождественских каникул, и ее привели в гости ко мне. Привела нянюшка.
Ей сделалось дурно, то есть нянюшке, а не Таите, конечно. Мы отправили ее в больницу, а девочку оставили до утра у нас. Мы не смели этого делать без вашего разрешения, конечно, но Таита буквально засыпала у нас на руках, и мы уложили ее у вас. Кто же знал, что вы вернетесь сегодня. Мы извиняемся, фрейлейн, перед вами, а после уроков пойдем извиниться и перед самой «maman» за то, что не попросили у нее разрешения оставить на ночь девочку.
Голос Ники звучит так убедительно, так кротко, что не поверить ей нельзя. И прелестные глазки с такой нежностью и покорностью смотрят в взволнованное лицо Августы Христиановны, что мало-помалу та невольно успокаивается, приходит в себя. Особенно поражает Скифку то обстоятельство, что эта «отчаянная» девчонка не хотела делать из их поступка секрета и даже намеревалась довести его до сведения самой генеральши. И это последнее обстоятельство сразу примиряет фрейлейн Брунс с ее проказницами.
– Куда же ты девала твою… Твою… кузину? – все еще не сдаваясь, сурово спрашивает она Нику.
– Она у Зои Львовны Калининой. Я принесла ее туда и попросила приютить ее на время, пока за ней не пришлют из дома.
– Ах, ах… Но зачем же туда, когда моя комната… – совсем уже растерянно и смущенно лепечет Брунс.
– Но, фрейлейн… Вы же так приняли девочку, что мы не решились… – совсем уже покорно, тоном оскорбленной невинности произносит Ника. – Разрешите только собрать ее вещи и игрушки. Можно?
– И поймать тритонов… – Слышится другой робкий голос.
– И убрать осколки разбитого в замешательстве аквариума… – звенит третьи.
Фрейлейн Брунс так подавлена всем происшедшим, что не вдается в подробности Никиной исповеди, которая грешит на каждом шагу против истины и здравого смысла. Почему, например, нет теплого верхнего платья между вещами девочки? Отчего здесь разбросана такая масса игрушек, как будто маленькая гостья не случайно попала сюда, а гостит уже давно? И почему, наконец, родители или родственники этой маленькой таинственной княжны, у которой, кстати сказать, вид и внешность далеко не княжеские, – не прислали за ней с вечера, а оставили ночевать в чужом месте, среди чужих людей? Ведь должны же были сообщить туда институтки, что нянька заболела и ребенок остался здесь.
Но все эти случайные мысли приходят много позднее в голову Августы Христиановны, уже тогда, когда порядок в ее комнате водворен, следы гибели аквариума затерты и два тритона и золотые рыбки торжественно водворены в банку с водой.
Но воспитанницы не могут уже быть свидетельницами снова возникших мук фрейлейн и ее сомнений. Они спешно одеваются в дортуаре в ожидании утреннего звонка.
Глава ХIV
Прошли Рождество, Новый Год, Крещение. Прошло веселое каникулярное время, и однотонная институтская жизнь снова вступила в свои права, как река, вкатившаяся после половодья в свое обычное русло.
Стоял один из будничных учебных дней. Только что закончилась большая послеобеденная перемена. Воспитанницы вернулись с прогулки. У выпускных по расписанию значился урок физики. Симпатичный, немолодой, с заметно седеющими висками инспектор классов, он же и преподаватель физики и естествознания в Н-ском институте, Александр Александрович Гродецкий, пользовался общею любовью и уважением всего учебного заведения. Справедливый, гуманный, отечески заботящийся о вверенных ему воспитанницах, он, вместе с генеральшей Вайновской, тратил все свои силы, все свое здоровье и энергию на высокое дело воспитания многих поколений институток. Его прямые, честные, открытые глаза, его в душу вливающийся голос, его умение заинтересовывать на лекциях самым методом преподавания – невольно привлекали к нему все молодые сердца. Сегодня Гродецкий должен был объяснить воспитанницам устройство электрической машины. Его давно уже ожидали выпускные. В физическом кабинете, небольшой круглой комнате, находившейся против церковной лестницы, было тщательно надушено каждое кресло, каждый уголок. Об этом позаботилась Зина Алферова, выменявшая у Мани Лихачевой целую банку духов за семь порций сладкого, от которого стоически отказывалась целую неделю. На кафедру она положила кусок мела, завернутый в надушенную же папиросную бумажку розового цвета и перевязанный розовой лентой с бантом.
Когда Александр Александрович вошел в физический кабинет, выпускные поднялись со своих мест и присели, как один человек, низко и стройно.
– Сегодня у нас пояснение электрической машины, не правда ли?.. – со своей обворожительной доброй улыбкой произнес инспектор.
И хор воспитанниц поспешил ответить:
– Да.
«Какой чудный человек этот Гродецкий!» – мысленно шептала Зина Алферова, находясь подле инспектора и не сводя с него глаз. Она, как заведующая физическими аппаратами, имела возможность чаще и больше остальных встречаться с Гродецким. Сегодня же девушка решила привести в исполнение то, что было задумано ею уже больше месяца. Зина горела желанием иметь что-либо на память от любимого учителя. Ей было мало того, что Гродецкий поставил ее хозяйкой над всеми этими колбочками, банками, машинными частями, над всей физической комнатой, куда она, не в пример прочим, имела доступ во всякое время. Она решила, вооружившись ножницами, отрезать пуговицу от инспекторского вицмундира, чтобы иметь хотя какой-нибудь предмет от него на память. Для этой пуговицы уже наготове была прехорошенькая коробочка, которую она выменяла на две порции сладкого у «тряпичницы» Лизы Ивановой. В коробочке лежала розовая, сильно надушенная ватка, точно приготовленная для какой-нибудь драгоценной вещи. Оставалось только добыть саму пуговицу. И с этой целью Зина приблизилась, к Александру Александровичу в то время, Когда он, стоя у машины, пытался привести ее в движение и протянула вперед дрожащую руку вооруженную ножницами.
Класс, оповещенный заранее насчет плана ее действий, замер в ожидании.
– Итак, mesdames, вы видите всю несложность устройства механизма подобной машины, где главной движущей силой является… Ах, что это такое?
Красивый, сочный голос Гродецкого оборвался на полуфразе. Он почувствовал, как кто-то дергает его за фалду вицмундира. Гродецкий обернулся.
– Госпожа Алферова, что с вами? Что с вами, госпожа Алферова?
Бедная Зина! Едва ли когда-либо чье-нибудь лицо имело способность так краснеть, как покраснело лицо Алферовой в эту минуту. Слезы смущения были готовы брызнуть у нее из глаз, в то время, как рот улыбался жалкой улыбкой, похожей более на гримасу, нежели на улыбку. В протянутой к учителю руке она, совершенно растерянная, держала пуговицу.
– Вот… только… это… Я взяла на память… Только это… Простите меня… – пролепетала она с лицом, напоминавшим в эту минуту спелый помидор.
– Воля ваша, ничего не понимаю… Ради Бога, объясните mesdames? – обводя растерянным взглядом свою аудиторию, спросил Гродецкий.
Легкий шепот пронесся по физическому кабинету.
– Она, Александр Александрович, хотела иметь от вас на память что-нибудь, – послышался голос Тер-Дуяровой.
– А!!!
Обычно бледное лицо Гродецкого покрылось легким румянцем.
– Так вот оно что! Я очень польщен вашим вниманием, госпожа Алферова, но… но… Зачем же такое странное, своеобразное выражение симпатии? – произнес он, обращаясь к насмерть переконфуженной Зине. – Я человек небогатый, живу исключительно на жалованье и заказывать себе новые фраки часто не могу. А вы, отрезая пуговицу, могли испортить и сам фрак, неумышленно, второпях, конечно. Во всяком случае, вы напрасно поторопились, – поспешил он добавить, при виде несчастного лица Зины, – я уже давно имел в виду поднести вам маленький сюрприз на память в виде электрического фонарика в брелоке – в благодарность за образцовое содержание физического кабинета и за ваши заботы о нем. Фонарик, к сожалению, еще не готов, и я буду иметь честь принести его вам, как только он будет мне доставлен. А что касается отрезанной пуговицы, то я просил бы вас вернуть ее мне обратно, чтобы я мог пришить ее на место.