
Полная версия:
На всю жизнь
– Как идем?! А награда? – вступается Вольдемар. – Мы вам помогли водворить m-lle Nadine и за это требуем: во-первых, оставить ее на катке еще полчаса, по крайней мере, и, во-вторых, избавить ее от наказания.
– Да, да! – подхватываем мы все хором. – Пожалуйста, просим вас так поступить.
Немка смущена, но ей хочется быть любезной, и она соглашается, скрепя сердце, а мы ликуем.
Я хватаю Надюшу за обе руки, и мы уносимся по гладкому льду.
* * *По дороге Надя сжимает мне руку и говорит просто:
– Не выношу сантиментов, всяких миндальностей с сахаром, но вы мне понравились с первого раза ужасно, m-lle Лида!
– Вот как!
– Вы не как все здешние кисейные девицы, заводные куклы. Вы – свой брат, славный малый. Жаль, что вы не моя сестра.
И, подумав, прибавляет:
– А из мальчишек один славный только, Володя Медведев.
– А Леля?
– Леденец.
– Что?
– Леденец ваш Лелька. Тихий, воды не замутит, барышня, да и только. Нарядила бы его в юбку. Из девиц – вот еще Маша Ягуби молодец; жаль, что нет ее на катке сегодня.
Затем она шепчет, заглядывая мне в глаза:
– А правда, что вы стихи пишете?
– А что?
– По-моему, глупо это. Лучше бы прозу. Или уж если стихи, так сатиру, как у Гоголя. Ах, голубушка! – неожиданно, совсем по-детски, добавляет она. – Напишите вы сатиру на мою «мучительницу», в ножки вам поклонюсь.
– Милая вы моя Надюша, – говорю я, смеясь, – никаких я сатир писать не умею. А вот лучше проедем-ка голландским шагом сейчас.
Она соглашается.
– Маша Ягуби! – кричит Надя и, вырвав свои руки, виснет на шее смеющейся Маши, появившейся на катке.
С нею высокий стрелковый офицер, ее двоюродный брат Невзянский, и компаньонка – подруга, мисс Рей.
– Вы бегаете на коньках прекрасно, – говорит Маша и крепко, по-мужски, трясет мою руку.
– Браво! Браво! Вот это бег, настоящий бег! – кричит Вольдемар. – Вы давно катаетесь?
– С восьми лет. Начала на пруду у Малиновской дачи.
– Прелестно! – соглашается и Татя.
– Вот это по-моему, – перекрикивает всех Надя, – стремительность, быстрота и смелость, – совсем по-мальчишески.
– Покорно благодарю, – хохочу я.
– Господа, я предлагаю снять коньки и скатиться на «семейных» санях всей оравой с горы, – предлагает Надя.
– «Орава!» Какое выражение, однако! – щебечут возмущенные сестрички Петровы, бросая на девочку косые взгляды.
– Что она сказала? Что она сказала? – допытывается саксонка. – Что это такое «о-о-ра-ва»?
– Это значит высшее общество. Не беспокойтесь, m-lle! – находится Вольдемар.
– Отличная идея! Браво! Чудесно придумано! Надя, за такую прекрасную мысль я делаю вас своим пажом! – смеется Маша, и веселые ямочки играют у нее на щеках.
– Если бы я и хотела взять на себя роль пажа, то только вот чьего. – И она берет меня за руку и так сжимает пальцы, что мне хочется вскрикнуть от боли. – У нас родственные натуры.
– Поздравляем вас. Чудесное приобретение, – язвят сестрички Петровы, которые про Надю иначе, как с презрением, не говорят.
– А мне, напротив, она очень нравится, – отвечаю я, дерзко глядя им прямо в глаза.
И чувствую, что этим приобрела трех недоброжелательниц сразу.
– На гору! Господа, на гору! Нечего терять золотое время! – слышатся вокруг меня веселые голоса.
Я окидываю каток одним взглядом.
Вон Павлик бегает теперь наперегонки с маленьким бароном Коко, в то время как старший его брат Леля водит Эльзу, едва переступающую по катку трясущимися и поминутно разъезжающимися на скользком льду коньками и повторяющую ежеминутно:
– Ах, как это трудно! Как это трудно!
Потом я спешу за другими на гору.
* * *Какая высокая гора! Синий лед постепенно повышается, в хрустальный теремок, на самую вершину. Из этого теремка видно все Царское Село как на ладони. Золоченые купола собора и дворцовых церквей и самые крыши дворцов, утонувших среди запушенных снегом деревьев.
– Ну-с, рассаживайтесь, господа. И денег не возьму, провезу лихо, прямо в сугроб, – говорит Вольдемар.
Три сестрички пищат единовременно:
– Как в сугроб?! Не согласны. Не поедем.
– И отлично, меньше лишнего багажа, – шепчет мне Медведев.
– Ну, кто же садится? Не задерживайте же, ради Бога, господа. Не видите разве, вон лезет сюда моя «мучительница». Пропала моя головушка! – чуть не плачет Дина.
– И в самом деле, занимайте ваши места, mesdames et messieurs.
Худенький Вольдемар очень смешон, когда с умышленно неуклюжими движениями усаживается на переднем месте широких саней.
С шумом, хохотом все рассаживаются: баронесса Татя, Дина, я, Маша Ягуби с ее двоюродным братом, офицером. В последнюю минуту выражают желание прокатиться и сестры Вольдемара, белокурая Соня и черноокая Ларя – «Кармен».
– Ой, не много ли будет? Это называется немножко чересчур множко.
И Медведев тревожно взглядывает на заведующего санями сторожа-пожарного, который отвечает невозмутимо:
– Да ведь все едино, много аль немного, а сбавить нельзя.
– Верно, что нельзя, это ты правильно, братец. – И он берется за руль.
– Nadine! – доносится снизу. – Я запрещай вам катиль на гора. Я запрещай. Ни единов раз! Ни единов!
Это кричит «мучительница».
– Да мы не на гору вовсе, мы под горку, – невинно утешает ее Вольдемар.
– Все рафно. Я запрещай.
– Ах, да что вы медлите? – с отчаянием срывается с уст Дины, и она дает сильный толчок саням вперед.
– Ай! – вырывается у кого-то.
Сани летят вниз, с треском переворачиваясь несколько раз на спуске, и с грохотом раскалываются пополам. Что-то ударяет мне по голове, и в тот же миг – острая боль в руке.
Сани расщеплены. Мы лежим посреди ледяной дорожки. Кто-то стонет. Кто-то смеется. К нам бегут со всех сторон, осведомляясь, не ушиблись ли мы, не сломал ли кто-нибудь ногу, все ли благополучно.
– Приехали! – мрачно произносит Вольдемар, потерявший фуражку по дороге.
Он и офицер Невзянский помогают нам подняться. Надя, попавшая в сугроб, вылезает оттуда со сконфуженным видом.
– Вы не ушиблись? – осведомляется она у меня и тут же отскакивает, и в ее глазах ужас.
– Кровь! Кровь! Почему это кровь на вашей руке? – В глазах моих мутится от боли, и темные круги расплываются передо мною. Но у меня, однако, хватает силы шепнуть девочке:
– Ради Бога, не испугайте Эльзу и Павлика, они, кажется, не видели ничего. Они в кабинке. А я побегу домой.
Я киваю всем и несусь со злополучного катка.
Алая полоса крови уже успела просочиться сквозь платок, которым я второпях обмотала руку. Боль в руке заставляет подкашиваться ноги.
Нет, в таком виде невозможно появиться перед глазами «Солнышка» и мамы-Нэлли. Я должна хоть немного отойти.
В парке масса гуляющих, и все они с удивлением смотрят на бледную высокую девушку с окровавленной рукой. Не дай Бог встретится еще кто-нибудь из знакомых, начнутся расспросы, выражения сочувствия, соболезнования.
А боль становится с каждой минутой все нестерпимее, все сильнее.
Ах, уйти бы отсюда подальше, в дальнюю нерасчищенную часть парка, которая незаметно переходит в лес, где никого нет и где я могу пережить одна неприятные минуты. И я сворачиваю на глухую аллейку.
* * *Шумный парк остался далеко за мною. Впереди темная аллея огромного «дальнего» парка, который начинается сразу за аркой ворот и там дальше, уже за городской чертой, незаметно переходит в лес. Теперь в этом пустынном парке-лесу мне впору заняться своей пораненной рукой.
Здесь уже нет расчищенных дорожек; одна глухая тропа ведет в лесную глушь. Следы заячьих лапок четко отпечатываются на снежных сугробах. Диким запустением и тайной леса веет отовсюду. С глухим звуком ударяется большая еловая шишка о пень. Белочка, кокетливо помахивая пушистым хвостом, близко от меня перебегает дорогу.
Солнце спряталось, словно утонуло в белоснежных вершинах деревьев. Легкий сумрак окутывает лес. Зимний день короток. Надо спешить, а то опоздаю домой к обеду. Вероятно, Эльза и Павлик уже хватились меня и бьют тревогу.
Усаживаюсь я на обрубке толстой сосны, предварительно смахнув с нее снег теплой перчаткой, и, обнажив руку повыше кисти, набираю снегу в другую и тщательно смываю с израненной руки кровь.
Сначала нестерпимая боль выдавливает на глаза слезы, затем словно огнем охватывает руку, и боль стихает. Я быстро обматываю больное место платком и вздыхаю с облегчением. Теперь сижу на пне и любуюсь, как медленно падают на землю сумерки короткого зимнего дня.
И таинственная прелесть леса зажигает какие-то неясные рифмы, нестройные образы. Я чувствую приток вдохновения, и грезы поют во мне, складываясь в стихи.
* * *– У-у-у-у!
Что это – сосны скрипят так жалобно или ветер играет в чаще?
Странный звук повторяется, к моему изумлению, еще и еще раз. Затихает не сразу. На смену ему слышатся быстрые тяжелые шаги. Хрустит сухой валежник, трещат сучья деревьев.
Я вглядываюсь в чащу.
Что это? Человек? Гуляющие, забредшие в эту глухую часть парка-леса? Нет, это не могут быть человеческие шаги. Люди так не ходят. А между тем они приближаются, странные, тяжелые, непонятные шаги. Резче, сильнее треск валежника, и хруст сучьев, и этот странный звук.
Не то воркотня, не то стоны, слегка напоминающие человеческие. И вдруг рев оглушает чащу. На этот раз громко и протяжно несется на весь лес:
– У-у-у-у!
Я хватаюсь за ствол дерева. «Ведь это медведь! И рев медвежий!»
И холодный пот выступает у меня на лбу.
И точно в ответ на мою догадку снова гудит по всему лесу ужасный рыкающий протяжный вой.
В тот же миг с треском разделяются кусты, и огромная бурая голова с маленькими глазами высовывается из зарослей, стряхивая снежный дождь с гибких веток.
* * *– Медведь!
Ужас разливается по всему моему телу.
Страшная бурая голова несколько секунд нюхает воздух, затем маленькие глазки останавливаются на мне, и огромное туловище бурого медведя на задних лапах бросается в мою сторону.
Крик замирает на моих губах. Я закрываю глаза и прирастаю к месту. Чувствую, не поднимая век, теплое дыхание над своим лицом и тот острый медвежий запах, который знаком мне по одному из отделений зоологического сада, куда меня водили в детстве.
Вот-вот конец. «Он разорвет меня на части, задушит в своих ужасных лапах», – мелькает в моей голове, и что-то тяжелое наваливается мне на плечи.
* * *– Пожалуйста, не бойтесь. Это ручной Мишка. Он не причинит вам вреда. Он еще очень молод и вздумал по глупости поиграть с вами. Глупый Мишук! Назад!
Я открываю глаза и замираю от изумления. Где же мой страшный враг, заставивший меня умирать со страха?! Передо мной теперь два живых существа вместо одного.
Подле страшного медведя, вовсе не кажущегося теперь таким страшным и большим, как мне это показалось в первую минуту, находится среднего роста человек, такой же мохнатый, как и его спутник Мишка.
На человеке какая-то мудреная, вывернутая наружу куртка, высокие валенки, на голове мохнатый треух. Из рамки темного меха выглядывает его лицо, не имеющее и признака румянца, несмотря на мороз. Вертикальная морщина пересекает лоб. Губы наполовину скрыты густыми черными усами, и на всем лице, угрюмом и печальном, лежит как будто печать неудовольствия и затаенного раздражения.
Такие лица не знают улыбки. Молод или стар этот человек, решить трудно. Волосы его скрыты под треухом, а сурово, печальным глазам как будто незнакома юность. И голос его, глуховатый и отрывистый, не звучит, как звучат обыкновенно молодые свежие голоса:
– Пожалуйста, не бойтесь моего друга. Он скорее забавный, нежели страшный, – говорит еще раз незнакомец и хмурит густые черные брови. – Но что это с вашей рукой и как вы попали в эту глушь? – задает он мне вопрос, бросая взгляд на мою обвязанную платком руку.
Я не успеваю ему ответить, потому что Мишка поднимается на задние лапы и кладет снова обе передние мне на плечи. И вмиг его горячий красный шершавый язык облизывает мой лоб, нос, щеки и губы.
– Ой! – невольно вырывается у меня со смехом, и, защищаясь от непрошеной ласки, я взглядываю на незнакомца.
И точно другой человек стоит передо мною. Улыбка играет на его лице. Большие белые зубы сверкают в этой улыбке, и блестят, как темные маслины после дождя, большие глаза, разом потерявшие свою недавнюю угрюмость. Какое простодушное, почти детское выражение сейчас на суровом прежде лице незнакомца, как изменяет его улыбка!
– О, вы еще не знаете, что за проказник мой Мишка. Сейчас я покажу вам, как он умеет бороться. Хотите?
– Откуда он у вас?
– Мне привезли его однажды с двумя другими крошками-медвежатами в корзине. Его мать убили на облаве. Двух других мишек я отдал знакомым, а этого оставил себе. Отпоил его молоком, выкормил, вырастил и теперь видите сами, что это за красавец. Ну, Мишук, покажи барышне, как ты умеешь со мною бороться! – сказал он, слегка смазав медведя по морде своей темной рукавицей.
И, прежде нежели Мишка успевает предпринять что-либо, мой незнакомец делает прыжок и толкает его в сугроб.
Несколько минут Мишка, облепленный и запушенный снегом, трясет головою и забавно отфыркивается и пыхтит. Затем, неуклюже перебирая ногами, несется на своего противника. Завязывается борьба. Мишка очень смешон. У него что ни движение, то умора.
Забыв недавние переживания, страхи и боль в руке, я хохочу до упаду, глядя на них обоих.
Незнакомец в своей короткой куртке лапландца строен и ловок; зато Мишка, в его природной бурой мохнатой шубе, – одно сплошное карикатурное явление. Когда человек неожиданно быстрым движением бросает его в рыхлый сугроб и тонет в нем вместе со зверем, Мишка начинает скулить с видом обиженного ребенка и трет лапой глаза.
– Он, очевидно, недоволен, что его победили. Совсем как капризный мальчик. Ха-ха! – говорит незнакомец.
Борьба вызвала легкую краску на его бледных щеках, продольная морщинка между бровями исчезла, и лицо его стало свежо, молодо и красиво. Ему нельзя сейчас дать более двадцати пяти лет.
– Какая прелесть! – говорю я, глядя на Мишку. – Можно его погладить?
– Конечно.
– Вы его любите? Да?
– Он мой единственный друг, – слышу я странный ответ, холодный и гордый.
И вмиг исчезает краска молодости с лица моего собеседника. Улыбка меркнет в глазах и на губах. Угрюмый тяжелый взгляд упирается в землю. Не надо было, должно быть, задавать этого вопроса.
Чтобы скрыть свое смущение, я ласкаю теплый мех живой медвежьей шкуры. Мишка довольно урчит и сладко прищуривает глаза, совсем как большая дворовая собака.
– Кто вы? – спрашиваю я.
Брови моего собеседника высоко поднимаются.
Мне делается неловко и стыдно от моего любопытства.
– Вы повелитель здешнего леса – лесной царек, – говорю я, принужденно смеясь. – Вы живете среди самой чащи этого хмурого леса, окруженный его четвероногими обитателями. Медведи, лисы, волки, зайцы и белки составляют вашу покорную свиту, и с нею вы прячетесь от людей. Когда здесь в лесу все зелено, ясно, солнечно и красиво, – вы играете на свирели, и звери пляшут под вашу музыку. Это звериный праздник. Но на него не возбраняется приходить и лесовикам, и козлоногим, и лесовичкам в зеленых одеждах из берез, и маленьким лесным гномам. Все пляшут до изнеможения, пока поет свирель. Потом вы угощаете ваших гостей медом цветов, хрустальными капельками росы с подорожников. И на ложах из мха ваши слуги приготовляют им постели. А зимою сама природа устраивает вам ледяной терем из хрустального ажурного льда. Ледяной теремок – дворец в самой чаще.
Я продолжаю свою длинную импровизацию до тех пор, пока угрюмые глаза моего собеседника не загораются снова и лицо не делается опять простодушно-мягким и детски, доверчивым.
– Милое дитя, – говорит он, – если бы то, о чем вы рассказываете, могло бы осуществиться, я бы считал себя счастливейшим из людей.
– Почему?
– Чем дальше от людей и от их суетного общества, от их мелочности, придирчивости, зависти и злобы, тем лучше. Вы еще так юны, жизнь улыбается вам, и вы меня не поймете. Но я много видел горя в жизни, и поэтому меня тянет или в зеленые дебри леса, или в мой хрустальный теремок. Однако уже поздно. Я выведу вас на дорогу и провожу до города. Можно?
И, не дожидаясь моего ответа, он бросил медведю:
– Ну, Мишка, идем!
Тот встал на задние лапы и с тою же лаской-воркотней закинул одну из передних на плечо своего двуногого друга, словно обнял его, и, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, зашагал о бок с ним, как товарищ-спутник.
На том месте, где у входа в город лес снова превращается в парк с его разбегающимися аллеями, мы расстаемся.
– Кто вы, странный человек? Скажите мне ваше имя по крайней мере. – Срывается помимо воли с моих нетерпеливых уст.
– Зачем? Вы сказали, что я лесной царек, и пусть таким лесным царьком я и останусь в вашей памяти, милое дитя с радостными глазами.
Я смотрю на него еще с минуту. Какой странный, какой непонятный, особенный человек.
– Прощайте, – говорю я наконец. – Спасибо, что вывели меня на дорогу. Уже сумерки. Я могла легко заблудиться в лесу.
– И вам спасибо, – слышу я ответ, – за то, что не испугались, не побоялись моего угрюмого вида. За это вас благодарю.
И опять тот же взгляд, суровый и печальный. Он должен быть очень несчастлив, этот человек.
* * *– Где ты была так долго? Что с рукою? Разве можно так пугать?
Эльзе сделан выговор за то, что отпустила меня одну в глухую часть парка. У мамы-Нэлли и у «Солнышка» встревоженный вид, испуганные глаза. Они беспокоились обо мне ужасно. В результате мне запрещено кататься с гор и гулять одной.
– Это не Ш., где нас знали все и где мы всех знали, – подтверждает с недовольным видом отец.
Потом я рассказываю им о своей встрече с незнакомцем.
– Лесной царек… Хочется верить, что это так.
– Фантазерка, – смеется мама-Нэлли, – и когда ты спустишься на землю и не будешь витать со своими грезами в облаках?
А вечером, перед сном, я беру мою заветную тетрадку и набрасываю в ней новые рифмы в честь лесного царька и его четвероногого друга. И с волнением читаю их Варе.
* * *На дворе крутит декабрьская вьюга. В комнате мамы-Нелли, перед огромным трюмо, зажжены свечи, а поверх ковра разостлана большая, чистая белая тряпка.
Я стою перед трюмо неподвижная, как кукла. Белое платье клубится вокруг моей хрупкой фигуры. Два цветка белой лилии запутались в густых русых волосах.
Мама-Нэлли, в темно-гранатовом бархатном платье с брильянтовой бабочкой в искусно причесанных черных волосах, сидит в удобном широком кресле и, вооружившись лорнетом, подробно «инспектирует» мой наряд.
Варя, уложив детей, пришла посмотреть на сложную процедуру бального одевания. Эльза, Даша и портниха ползают вокруг меня, подкалывая что-то у трена и пристегивая последними стежками нечаянно распустившийся воздушный волан.
Несколько дней тому назад Марья Александровна Рагодская приезжала приглашать нас на большой вечер в одну из стрелковых частей, куда только что перевели ее мужа. Мне очень не хотелось ехать на этот вечер, тем более что никого еще из танцующей молодежи я не знала здесь, в Царском.
– Пустяки, – успокаивала меня мама. – во-первых, ты знакома со многими сверстницами-барышнями, которые не замедлят представить тебе своих братьев, родственников и знакомых. Во-вторых, ты знаешь молодого барона Фрунка, Медведева и Невзянскаго. Да кроме того, и Марья Александровна не позволит тебе скучать.
Ах, вот именно этого-то я и не хочу. Будут подводить незнакомых людей, которые, в свою очередь, с глухим чувством неудовольствия станут из вежливости кружить в вальсе чужую, незнакомую им барышню. Лучше бы не ехать. И мои глаза с мольбою останавливаются на лице мамы-Нэлли.
– А что, если остаться? Право, я прекрасно бы провела время с Варей и Эльзой. Можно?
Я вкладываю в эту мольбу всю имеющуюся в душе моей нежность.
Минутная пауза. Затем энергичный отрицательный кивок черной головки, от которого брильянтовая бабочка загорается миллионами белых огней.
– Если ты хочешь сделать мне неприятность, девочка, оставайся, – звучит милый голос. – Вот, скажут добрые люди, сама вырядилась, на бал приехала, а падчерицу дома оставила, по всему видно – мачеха. Прелестно. Нечего и говорить.
Что? Мачеха? Падчерица? О, эти слова сжимают мне сердце. Я вырываюсь из рук меня одевавших и обнимаю маму-Нэлли.
– Еду! В таком случае еду!
И спустя полчаса вороная пара мчит нас на дальний конец города.
* * *В большую залу Стрелкового собрания я вхожу точно приговоренная. Вспоминается другой вечер в маленьком Ш., на котором присутствовал Большой Джон. Нас встречает Марья Александровна с гурьбою молодых стрелковых офицеров. Следуют имена, фамилии, чины и опять имена. Разумеется, я не запоминаю ни единого. От золотого шитья мундиров рябит в глазах.
Молодежь щелкает шпорами, приглашая на контрдансы. Ах, какая это пытка для молоденькой дикарки, обожающей природу!
Там, в дальнем углу зала, вижу «Солнышко», который приехал сюда получасом раньше. Он стоит в группе более солидных офицеров и незаметно издали ободряюще улыбается мне.
Хочется кинуться к нему или крикнуть во все горло:
– Увези меня, пожалуйста, отсюда! Пожалуйста, увези!
Я вижу Татю Фрунк, порхнувшую по зале с блестящим адъютантом, дальше – Машу Ягуби, кружащуюся со своим кузеном-стрелком. Вон три сестрички Петровы одновременно пускаются в пляс. Счастливицы! Они чувствуют себя в своей тарелке. А я? Что за нелепое удовольствие, придуманное людьми, эти балы!
Кругом танцуют. Мама-Нэлли с Марьей Александровной заходят за колонну, оживленно разговаривая между собой. Я готова уже юркнуть за другую, чтобы исчезнуть с поля зрения всех этих господ в расшитых золотым шитьем мундирах, как кто-то преграждает мне дорогу.
– На тур вальса, m-lle.
Безусый офицерик, немногим старше меня, стоит передо мною. Глаза его веселы.
– Ах, слава Богу! – говорю я.
– Почему – слава Богу? – спрашивает он.
– А потому что это вы, а не взрослый офицер, приглашаете меня.
– То есть как это не взрослый офицер? – Юный офицерик начинает усиленно крутить несуществующие усы.
– Ах, пожалуйста, не обижайтесь. Вы, разумеется, не похожи на тех важных господ с усами, которые держатся прямо, точно проглотили аршин. Ха-ха-ха!
– Да и я не горбатый, слава Тебе, Господи, – протестует он. – И у меня гм… будут тоже усы, уверяю вас, даже очень скоро.
– Не раньше, как через четыре года, однако.
– Ну вот еще! Гораздо раньше.
– Ну, тогда через пять.
– А вы злая. Ха-ха-ха!
Мы кружимся несколько минут молча. Потом юноша говорит:
– Пляшете вы превосходно и легко, как перышко. А фигуры вальса умеете делать?
– Что за вопросы. Понятно!
Мы останавливаемся посреди залы и проделываем несколько фигур.
Мой кавалер в восторге. Здесь мало кто танцует такой вальс.
– Это новость. Где вы выучились всему этому? – осведомляется он, отводя меня на место.
– В институте, конечно.
– А-а-а!
Он опять покручивает невидимые усики и, лукаво прищурив глаза, прибавляет:
– А правда, что институтки обожают ламповщика, а свинью, извините ради Бога за выражение, именуют ветчиной?
Я вспыхиваю.
– Сами-то вы обожаете ламповщика! – сердито говорю я.
– Смотрите, смотрите на трех сестричек!
– Ха-ха-ха!
Посреди залы стоит высокий офицер с самодовольным видом, с длинными усами и красивым важным лицом. Вокруг него суетятся три сестрички Петровы: Нина, Зина и Римма.
– Я вам спою, – возбужденно звонко кричит Римма, точно офицер совсем глухой. – Пойдемте в библиотеку, я вам спою.
– Мосье Линский, – перекрикивает ее старшая, Нина, – я нарисую ваш профиль, хотите?
– А я сыграю вам Моцарта. В маленькой зале есть рояль, – вторит ей средняя, Зина.
Осажденный с трех сторон, Линский всячески хочет избавиться от порядочно-таки надоевших ему сестриц.
– Пойду спасать его, – смеясь, говорит мой юный кавалер. – А потом вернусь к вам, и будем плясать с вами кадриль. Ладно?
– Ладно, – откликаюсь я весело, сразу почуяв в эхом юноше «своего брата», без фальшивого «бального» тона и светских прикрас. Но если бы это «ладно» услышал «Солнышко» или мама-Нэлли…
– Кстати, меня зовут подпоручик Тимофей Зубов, – говорит он, щелкая шпорами, – по молодости лет все меня называют Тима Зубов. Называйте и вы меня Тимой. Ладно?
– Ладно, буду называть Тимой, – хохочу я.
Он бежит вприпрыжку и раскланивается перед группой трех девушек.
Нина и Римма одновременно опускают ему свои левые руки на плечи. Зина тоже тянет свою. Но – увы! – у молоденького офицера только два плеча, и танцевать он одновременно может, конечно, только с одною. Поэтому он кружится со старшей, в то время как две младшие поджимают губки.