Читать книгу Мой принц (Лидия Алексеевна Чарская) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
Мой принц
Мой принцПолная версия
Оценить:
Мой принц

4

Полная версия:

Мой принц

Зоркие глаза Султаны скорее других находят искомое.

– Уррра! – кричит она. – Нашел, нашел твоя сапога, нашел, товарыщ! – И, двумя пальцами приподняв калошу с земли, она несет ее Феде.

– Вы – великодушнейшая из дочерей славянского племени! – церемонно раскланивается перед ней, стоя, как цапля, на одной ноге, Федя.

Становится слишком холодно в парке. Наши спутники, кроме Бори Коршунова и Рудольфа, одеты очень легко. Да и Султана в ее, как говорится, подбитой ветром кофточке стынет.

– Пора и честь знать! По домам! – командует Саня, самая серьезная из нас.

И мы опять суетливо, со смехом и визгом, размещаемся на тройке.

Снова мчимся стрелою… Снова звенят-заливаются бубенцы. Снова то и дело вырываются веселые всплески смеха…

Наша тройка перегоняет первую. Боб Денисов быстро, изловчившись, запускает заранее приготовленным комом снега в Федю.

Визг, шум, хохот.

Но вот остановка. Бешеная игра в снежки довершает прогулку.

«Шуми, Марыца, окровавленна…» – затягивает свою национальную песню Султана, когда мы, утомленные, пускаемся в путь.

Потом Боб Денисов копирует знаменитого комика образцовой сцены, заставляя нас задыхаться от смеха. А Костя представляет нервную барыню, боящуюся мышей и тараканов.

Теперь я, вместо Султаны, сижу на коленях у Саши и Ольги и не могу не чувствовать неудобств пути. Толчок на ухабе, и я припадаю к чьим-то калошам с самым родственным объятием.

– Где вы, Лидочка? Ау! – заинтересовывается Боб, и в то время как от смеха я не могу произнести ни слова, он ищет меня в противоположном углу тройки…

В эту ночь я грежу детскими радостными снами: веселыми бубенцами, быстрым бегом коней, белой скатертью дороги. И над всем этим, как странное, красиво-таинственное видение, витает легким призраком пленительный своей тайной образ молчаливой графини Коры…

* * *

Все второе полугодие мы занимаемся на курсах особенно прилежно. В апреле и мае у нас экзамены по научным предметам и переходное на второй курс испытание уже по нашей специальности.

В классе «маэстро» мы проходим задачи на всевозможные ощущения: на выражение гнева, радости, ярости, стыда, болезни, мольбы и приказания. Это ново, трудно, но интересно. Выдумываем сами небольшие сценки, изображающие наглядно то или другое движение души, и разыгрываем их перед «маэстро».

Учимся также сценически верно воспроизводить плач, хохот, рыданье. Марусе Алсуфьевой особенно удается второе. Ее смех звенит, как серебряный бубенчик и хоть мертвого способен поднять из могилы. У Бориса Коршунова так дивно выходят сцены отчаяния, что становится жутко смотреть на него.

Это будет большой актер, недюжинный, своеобразный, блещущий талантом, в чем никто не может усомниться, ни мои коллеги, ни сам «маэстро», с особенно заботливой готовностью занимающийся с юношей.

И по научным лекциям мы подвинулись вперед. Наши преподаватели довольны нами. Даже француз Гюи. Несмотря на то, что наши «мальчики» умеют говорить по-французски не более извозчиков российских, Гюи не ропщет и хвалит. Бесподобный выговор Ксении приводит его в восторг, а наша французская болтовня, Ольгина, Санина и моя, вознаграждают его за басни, написанные русскими буквами мною или Елочкою и разучиваемые нашей мужской молодежью с неподражаемым акцентом.

Вместо рисования у нас теперь преподают грим. Мы бесконечно любим этот урок. Преподаватель грима, веселый, не менее нас жизнерадостный, еще молодой человек, объясняет нам тайны перевоплощения. Мы учимся обыкновенному, характерному и историческому гриму.

Ведь на сцене все приходится играть: и старух, и калек, и убогих, и больных, и глупых, и злых, и добродушных. И каждое лицо можно изменять и делать неузнаваемым при помощи пасты, красок и других атрибутов. Можно загримироваться негром, индусом, турком или же историческим лицом.

Работы у нас столько, что свободного времени нет ни минутки. Прихожу полуживая от усталости домой, вожусь с моим маленьким «принцем», а вечером к восьми уже лечу в театр.

Юмор и тонкая, как кружево, игра одних артистов и глубокие, захватывающие, полные потрясающего реализма переживания на сцене других – доводят нас до восторга. Когда же наш «маэстро» появляется на сцене, мы совсем теряем голову.

По возвращении домой, куда меня провожает гурьба попутчиков и попутчиц, я еще долго не ложусь. До трех часов горит в моей комнате лампа, и я сижу над французским переводом. Я перевожу длинную повесть модного французского писателя. За этот перевод мечтаю получить несколько десятков рублей.

Одна моя переводная работа уже принята редакцией журнала, деньги за нее получены и отданы Саше. Теперь нам чуточку полегче живется. И переводы подвернулись, и мелкие стишки, которые я пишу, принимаются за плату в скромных изданиях.

С Сашей у нас происходят постоянные столкновения.

– Ох, выдумала, сударынька, – ворчит моя молоденькая нянька, – напишешь-нацарапаешь страничку, а керосину у тебя выгорит на целый пятачок. Вот и раскинь-ка умом, ведь ты у нас образованная. Стоит ли пятаки тратить да ночами не спать?

– Стоит, стоит, милая Саша! Стоит!

Она за последнее время, впрочем, ворчит все меньше. И похудела она как будто, и румянец спал с ее свежего лица. Кажется, ей нездоровится: ходит как тень, поминутно жалуясь на лихорадку. Предлагала доктора – не хочет.

– Еще невидаль, подумаешь меня, мужичку, лечить вздумали. Рубли на меня тратить! Как бы не так, позволю я тебе. Вот на дачу поедем, в Финляндию, что ли, так все как рукой снимет.

Мы, действительно, решили поехать на лето куда-нибудь в Финляндию. Сразу после экзаменов и тронемся, а пока я усердно учусь, пишу и перевожу.

* * *

Как хорошо и радостно начался этот светлый мартовский день!

Утром Виктор Петрович Горский, сидя на первой парте, «на облучке», по выражению Боба, пояснил разницу между красивым и прекрасным в предмете эстетики. Он сам увлекался, цитируя гомеровские стихи и декламируя битву под Троей. И мы перенеслись следом за ним под вечно синее небо Эллады, на родину неземной, безбрежной красоты.

Потом Цеховский своим симпатичным хохлацким говорком на лекции культуры народов, пояснил нам ионический, коринфский и дорийский стили удивительных колонн Греции, которые поддерживали роскошные портики и храмы.

И, наконец, Виктория Владимировна погнала всех нас вниз на сцену (именно погнала, потому что мы никак не могли прервать какого-то спора, происходившего посреди коридора, мешая нашим соседям, второкурсникам и балетным ученикам). Там уже ждал нас, нетерпеливо расхаживая по сцене, учитель рисования и грима, Мечеслав Михайлович Мецкевнч.

– Мы займемся сегодня характерным гримом. Садитесь, господа. Времени немного, – командует он.

– Вот изображение Иоанна Грозного, загримируйтесь, – подает он Бобу небольшой акварельный рисунок.

– Вы – молодой царь Федор Иоаннович, – обращается он к Боре Коршунову.

– Вы, Кареев, – Борис Годунов.

– Береговой – Людовик XV.

– Рудольф – кардинал Ришелье.

– Крымов, постарайтесь дать в вашем гриме тип Наполеона.

– Дамы, у вас народный грим: Орлова – древняя Рахиль, вот по этой гравюре; Алыдашева – негритянка; Елецкая – индианка; Алсуфьева, сделайте себе характерный грим русской деревенской простоватой крестьянки; Шепталова – плутоватой французской торговки с базара, Тоберг – сентиментальной немочки Гретхен; Чермилова – татарки из какого-нибудь дикого кавказского аула… Головные уборы, парики и наклейки (т. е. бороды и усы для мужских лиц) – все это тут, в этой корзине.

Смазав лицо вазелином, я добросовестно накладываю на него грим. Во время работы я вспоминаю, что в моих жилах течет кровь старинных князей Казанских – татарская беспокойная кровь. Я люблю моих предков. И кавказские народы Востока им сродни. Вот почему с такой любовью я при помощи цветных карандашей, сурьмы и красок перевоплощаю себя сейчас в одну из дочерей Востока. Белая чадра, накинутая на голову, помогает мне.

В это самое время Костя Береговой добросовестно разрисовывает свое лицо «под Людовика».

Вскоре по сцене, опираясь на палку и сгорбившись в три погибели, в синей гримировальной рубашке ученика театральной образцовой школы, ходит словно оживший царь Иоанн Васильевич IV. Со сверкающими нездоровым огнем глазами, с реденькой бородкой, с хищным орлиным носом, со лбом, испещренным сетью морщин… Он гремит далеко не старческим басом:

– Кто дерзнул? Измена! Ладно! Я покажу измену вам! Крамольники! Злодеи!..

А рядом коренастый, удивительно удачно загримированный, заложив руку за спину, шагает, насупившись под своей треуголкой, Наполеон.

С Султаной, по обыкновению, не все благополучно. Она слишком сильным раствором хватила себе лицо и теперь мечется на сцене, черная, как сажа, с выставленными вперед растопыренными пальцами, тоже черными, словно только что вылезшая из трубы.

– Это уж не негритянка! Это дочь самого Вельзевула, выскочившая из ада! – дразнит ее Костя Береговой – изнеженный и точно склеенный из фарфора Людовик.

– Ах, ты так-то!

Негритянка свирепеет. Напрасны призывы Мецкевича остановиться. Опрокинув стул, Султана устремилась на Людовика с явным намерением добросовестно и щедро поделиться с ним тою черною краской, которая в изобилии покрывает ее руки и лицо.

– Ай! – вопит Людовик и лезет под стол. Стол падает. Зеркало разбивается. Мечеслав Михайлович, принужденный забыть свое товарищеское отношение к нам, сердито кричит:

– Что за безобразие! Дети вы, что ли! Неужели идти за инспектором, чтобы вас унять?

И как раз в ту минуту, когда Саня Орлова, в виде трагически прекрасной древней Рахили, склоняется над осколками зеркала, дверь отворяется чьей-то нерешительной рукой, и в школьный театр просовывается голова моей Анюты.

– Барыню мою надоть на минутку, – робко говорит она.

Что-то ударяет меня по сердцу.

«Если Анюта здесь, значит, там, дома, несчастье, маленький принц… Неужели он заболел?»

– Анюта! Что случилось? Ради Бога, говорите скорее!

Но она не узнает меня в этой белой чадре.

– Чермилову бы мне, барыню мою… – говорит Анюта.

– Да это я! Говорю вам – я! Да говорите же, что с Юриком, ради Бога!?

– Ах, не узнала, простите, барыня… С Юриком ничего, а вот с Сашей плохо, отправили ее в больницу. Вся жаром пышет… Велела Юреньку с дворником оставить – спит он, а мне бежать… – срывается с уст Анюты.

– Где же она? – совершенно бессмысленно роняю я.

– Отправили… В Обуховскую больницу… Больно плохо ей стало… И пятна у нее какие-то на лице… Багровые…

«Пятна! Значит, заразное что-нибудь! А Юрик! Мой маленький принц! Неужели?!»

Боязнь того, что больная Саша заразит ребенка оспой, скарлатиной или другой болезнью, на мгновенье заслоняет острую жалость к самой Саше.

– А Юрик? Как вы могли его оставить с дворником, Анюта? – спрашиваю я с укором.

– Он спит, барыня. Успокойтесь, миленькая, он спит.

– Так едем же! Скорее едем!

Я хватаю ее за руку и выскакиваю за дверь.

– Куда! А грим-то! Вот сумасшедшая! Не поедете же в гриме! – слышу я позади.

И то правда. Хороша бы я была в таком виде на улице!

Хватаю чью-то банку с вазелином, трясущимися руками смываю грим и возвращаю себе свой прежний вид. Не слышу, что говорит рядом Ольга, что лепечет на своем тарабарском наречии Султана. Сердце горит и рвется на миллионы частей.

Наконец-то я в своем прежнем виде. Хватаю Анюту, выскакиваю на улицу, сажусь на извозчика. Едем.

Сначала заезжаем домой. Оставляю там Анюту. Забегаю к маленькому принцу.

Он спит безмятежным детским сном, не чувствуя, что подле его колыбели нет няни Саши. На ее месте сидит большой, бородатый старик, с добрыми честными глазами, – наш дворник Матвей и с сосредоточенным видом качает колыбель – коляску.

Через несколько минут я еду дальше.

Утром отправили Сашу, и только теперь, во втором часу, я могу узнать в больнице о состоянии ее здоровья.

Вот оно, грозное желтое здание, таящее в себе столько ужасов и страданий. Сердце мое бьется часто, когда я ожидаю в приемной фельдшера, у которого могу узнать о состоянии здоровья Саши.

Наконец, он появился передо мною в белом халате с папиросой во рту.

– Вы справляетесь о крестьянке Московской губернии, Н-ского уезда Александре Акуниной? Доставлена сегодня, вы говорите?

– Да! Да! – нетерпеливо кричу я, забывшись от волнения.

Он недовольно смотрит на меня поверх очков тем взглядом, который говорит: «Вы дурно воспитаны, моя милая. Так нельзя говорить со старшими».

Какой противный! Ненавижу в эту минуту его халат, его папироску, его очки…

– Скорей же! Скорей! Да не мучьте же меня ради Бога! – выхожу я из себя.

Он опять смотрит на меня поверх очков, потом долго роется в книге и, наконец, останавливает палец около одной строчки.

– Вот она. Крестьянка Александра Акунина, – тем же убийственно спокойным голосом роняет он. – У Александры Акуниной, видите ли, найдено сильнейшее злокачественное… тут он называет непонятное для меня латинское слово.

– По-русски! Умоляю вас, говорите по-русски! – кричу я и, сама того не замечая, бью от нетерпения ладонью по столу.

– У нее злокачественная, в самой серьезной степени, рожа. Очень трудноизлечимая болезнь. Очень заразная, – поясняет он тем же ровным, как метроном, голосом.

Я хватаюсь рукой за стул, чтобы не растянуться у ног этого господина, потому что мои собственные ноги едва держат меня.

– Рожа? Злокачественная? Заразная? Значит, она умрет?

– Весьма возможно, – слышу я где-то далеко-далеко, точно из-за глухой стены, потому что шум в ушах, звон в моей голове заглушают все окружающее.

– Я могу ее видеть? – срывается у меня.

– Если не боитесь заразиться. Очень опасно, предупреждаю. И подходить к ней близко нельзя. Она в заразном бараке, в конце сада. Я позову служителя, он проводит вас через двор. Ужасно, что ее привезли так поздно. Болезнь запущена. Спасти нельзя.

Я едва слышу, что он говорит… Поворачиваюсь к дверям и, пошатываясь, выхожу из приемной. Солдат-служитель идет впереди меня.

О, зачем я дала этому совершиться! Зачем я не обратила должного внимания на Сашу! Я так ушла во все свои заботы, мелочи, в борьбу за существование. А она давно уже страдала и маялась подле меня… Какой ужас! Бедная Саша! Бедная моя!

* * *

В конце больничного сада помещается барак для заразных. Туда иду я в сопровождении служителя по шатким, как бы наскоро настланным по аллее, доскам.

Кругом пробуждается весна. Тает снег, разливаются лужи. Воробьи чирикают на голых по-весеннему деревьях.

Все это я замечаю вскользь, в то время как беспросветным мраком полна моя душа.

Саша! Дорогая Саша! Неужели же это последняя весна твоей жизни?

В прихожей барака меня встречает сестра милосердия с красным крестом на груди.

– Можно видеть больную? – отрывисто спрашиваю я ее. – Александру Акунину, поступившую утром.

– Да, видеть можно, но подходить близко к ней нельзя… Вы постойте в дверях ее комнаты… Она лежит в маленькой палате пока одна. Болезнь очень серьезна.

– Я знаю. Проводите меня к ней.

– Вон она здесь.

Сестра толкает какую-то дверь, и я вижу очень маленькую комнату, выдвинутую на середину кровать и среди белых подушек… чье-то багровое, как бы кровью налитое, страшно раздутое лицо.

Это не Саша. Нет, нет! Со вчерашнего вечера (утром я не видела ее, уходя в школу) она не могла так измениться.

И вдруг багровое лицо с усилием приподнялось с подушки, знакомые глаза блеснули мне горячечным огнем, запекшиеся губы раскрылись:

– Барынька моя, золотая, серебряная… Лидочка моя, сударынька, сестрица богоданная, сынка моего молочного мать! Пришла-таки, не побоялась, желанная, пришла…

Больная протянула ко мне худенькие руки, силясь приподняться с подушек, чтобы броситься мне навстречу.

– Подойди, подойди… – лепетала она коснеющим языком. – Подойди ко мне, голубонька, сударынька моя. Подойди, сестричка моя богоданная…

– Саша!

И с этим криком, забыв боязнь заразиться и заразить сынишку, я метнулась вперед.

– Что вы делаете! Какое безумие! – Маленькая, но сильная рука сестры милосердия крепко схватила меня.

А из крошечной комнаты тянулись ко мне за одни сутки похудевшие руки Саши. И запекшиеся губы молили беспрерывно:

– Подойди ко мне… Подойди… Обними меня и поцелуй. Тошнехонько мне, голубка… Ой, приласкай меня.

– Ее голос из глухого вдруг сделался плачущим и жалобно капризным, как у ребенка.

Очевидно, она не сознавала опасности. Глубокое отчаяние овладело мною. Не помня себя я упала на колени на пороге комнаты, протянула руки к ней и, задыхаясь от волнения, залепетала:

– Саша, видит Бог, я не могу исполнить твоей просьбы… Доктора не велят подходить близко… Но я буду приходить к тебе каждый день… Буду долго-долго простаивать здесь у порога, буду говорить тебе, как я тебя люблю, Саша… Но не проси меня подойти к тебе – я не могу… Ради нашего Юрика не подойду, Саша…

И я закрыла лицо руками.

Мгновенно, с прозорливостью труднобольной, она поняла всю страшную суть дела и неожиданно заплакала тонким, горьким, по-детски слабым и жалобным плачем.

– Стало быть, помру я… Стало быть, конец мне приходит… – расслышала я сквозь всхлипывания ее жалобный голос.

С твердостью, которую иногда может породить отчаяние, я быстро, горячо заговорила, обращаясь к ней:

– Нет, нет! Ты не умрешь, Саша, сестричка, подружка моя дорогая, ты будешь жить… Вместе со мною ты будешь поднимать нашего дорогого мальчика… Вырастим его сильным, здоровым, добрым и честным – таким же, как ты… Да, Саша, ты будешь здорова, ты не умрешь, тебя спасут.

И я бросилась отыскивать доктора.

* * *

Я освободилась только к шести часам вечера на другой день. Утром и днем занятие на курсах, потом надо было сменить Анюту, которая разрывалась на части от прибавившейся ей новой роли няни.

Об обеде нечего было и думать. Анюте не до него. Едва удалось сварить кашку Юрику и зажарить ему котлетку.

Маленький принц – самое требовательное существо в мире. Он любит, чтобы его развлекали неустанно и занимались с ним с утра до вечера, как и подобает маленькому принцу.

К шести часам приходит Ольга, чтобы сменить меня, и приносит моему сынишке бумажного паяца.

Юрик сразу заинтересовывается паяцем, потом коралловым ожерельем на шее Ольги. Незаметно, чтобы не дать ему повода поднять крик на всю квартиру, как это бывает в минуты моего ухода, выскальзываю за дверь. На дворе сталкиваюсь с Васей Рудольфом.

– Пришел за лекциями. Одолжите, коллега.

– Вася, умоляю вас, помогите Ольге занять Юрика. Я еду к Саше, – наскоро говорю я.

– Ей лучше?

– Какое! А впрочем, я ничего не знаю пока.

– Не беспокойтесь. Мы займем ваше сокровище. Наш общий маленький повелитель не будет иметь повода быть недовольным своей свитой, – пробует пошутить он, но голубые глаза его грустны. Ему, очевидно, жаль Сашу, как и всем, кто знает эту милую, чуткую, удивительно честную женщину.

Я киваю ему головою и спешу дальше.

Сегодня воскресенье. На улице веселая праздничная толпа народа. Идут студенты, учащиеся барышни, служащие и освобожденные от работы фабричные мастеровые. У всех веселые, довольные лица. Всех наполняет и радует расцветающий праздник близкой весны.

А у меня в душе тьма и тревога. Что-то с Сашей?

Доктор не дал мне надежды, но ведь доктора могут иногда ошибаться. Робко цепляюсь за эту слабую мысль и вхожу в больничный сад. Воробьи чирикают, как и вчера, радостно и звонко. И воздух марта чист, весел и свеж.

У заразного барака останавливаюсь, чтобы перевести дыхание, потом вхожу, миную длинный коридор, проходную комнату, не встречая никого… Вот и маленькая палата… Открываю дверь…

Где Саша? Ее кровать пуста.

Неслышными шагами подходит ко мне сестра милосердия и говорит торжественно и тихо:

– Она в часовне. Вы можете пройти туда.

– Она?!.

– Она умерла сегодня в полдень, – так же тихо произносит сестра.

На меня находит столбняк. Я не могу двинуться с места.

– Она умерла без особых страданий, – тихо продолжает сестра, – и до последней минуты вспоминала вас… Уже едва дыша, она заботилась о вас и о вашем ребенке. Просила выбрать ему няню получше… Просила не выпускать гулять в легкой шинельке. Говорила, что забыла починить ему старые чулочки. Ах, какая это нежная, полная самоотречения привязанность к вам!..

– Да… Я знаю… – вырвалось у меня с таким отчаянием, с такой беспредельной тоской, что сестра невольно положила мне руку на плечо и сказала уже иным тоном и голосом:

– Ну, Господь с вами! Что вы! У вас есть сын. Не надо отчаиваться. Живите с Богом для него. Хотите, я дам вам провожатого в часовню?

– Нет, не надо. Я найду дорогу.

– Но там, кроме вашей, есть другие мертвые. Вам будет жутко и неприятно.

– Нет, нет, я хочу одна…

* * *

Хотя на улице почти еще светло, но в небольшой часовне, помещающейся во дворе больницы и лишенной окон, стоит жуткая полутьма. Неверный огонек лампады и две-три свечи перед образами слабо освещают эту каменную церковку, похожую на склеп. В притворе, на возвышении стоят, как бы тесня друг друга, простые однообразные гробы. Подхожу к первому. Мужское синее лицо с густою бородою. Дальше костлявая, страшная, как скелет, высохшая старуха. Еще дальше мальчик… О, сколько их здесь!..

Мерцающий огонек лампады играет на лицах умерших, и кажется, что эти лица странным образом движутся, оживают…

Мне становится трудно дышать в этом царстве мертвых. Малодушный страх гонит отсюда на воздух, к живым.

Подавив усилием воли непрошеный, ничем не объяснимый страх, подхожу к последнему телу, заглядываю в лицо.

– Саша!..

Это она. Смерть унесла с собою страшные следы ее жестокой болезни. Лицо прояснилось, просветлело, и выражение бесконечного покоя легло на юные черты.

Недавнего страха как не бывало. Я склонилась на холодный пол часовни и, сжимая до боли руки, шептала, обливаясь слезами:

– Саша, милая, добрая, нежная, заботливая Саша! Как мне тяжело без тебя! Как я люблю тебя, Саша, какая печальная жизнь потянется теперь без тебя, без твоей любви и ласки…

* * *

Апрель стоит горячий. Жарко, точно в июне. Тянет на лоно природы, в сосновые леса Финляндии, к прохладным озерам. Но уехать нельзя – у нас экзамены. Сижу целыми днями у открытого окна и занимаюсь. А в душе печаль по Саше. Все так живо напоминает ее и – брошенный на окне кокошник, и бусы, которыми играет маленький принц, а главное, ее голос и песни, которые стоят в моих ушах с утра до вечера.

Маленький принц тоскует и зовет Сашу. Анюта плачет по вечерам и каждую ночь видит ее во сне.

В день похорон приехала из деревни мать умершей. Я ей отдала все сбережения Саши, все ее платья, все, что она имела. Старуха надорвала нам сердце своими причитаниями и плачем. Это была ее любимая дочь.

Ах, почему так жестоко сложились обстоятельства! Почему я не обратила должного внимания на Сашину болезнь! Зачем не употребила все силы и не позвала доктора! Может быть, она была бы жива…

Какая пытка – учиться с этим адом в душе, с этим запоздалым раскаянием. Я складываю тетради и несусь к Смольному.

– Оля, Елочка! – кричу я вышедшей навстречу подруге. – Оля, милая, я с ума сойду, если все это продолжится еще. Спаси меня, Оля, от моих мыслей, от моей муки.

Елочка, только что усердно долбившая коринфский и дорийский стили, покорно захлопывает тетрадь с лекциями и смотрит на меня мечтательными глазами.

– Лидочка, милая, успокойся! – отвечает она и, подняв глаза к небу, добавляет: – Ей там лучше, Лида… У нее сейчас крылья за плечами и тело легкое, прозрачное, как у чистых дев далекого рая… И она царит в безбрежности или гуляет в заоблачных садах…

– Не то! Не то! – повторяю я, нимало не удовлетворенная словами мечтательной Елочки. – Не то, Оля, милая! Я хочу живую, радостную Сашу, я хочу ее видеть, говорить с нею.

– Мечтать лучше, нежели жить действительною жизнью, – шепчет задумчиво Оля.

Она осталась верна себе, эта милая мечтательница. Такая же, какою была и в институте. Но в ее заоблачных грезах мало для меня утешительного. Ольга, нежная, тихая и покорная, не рождена для житейской борьбы. Она склоняется под ударами судьбы. А по-моему, надо бороться до последних сил, чтобы победить непобедимое.

* * *

Из Смольного со Вдовьей половины я несусь к Орловым. Это какая-то удивительная семья, забывающая себя ради близких.

Сама Зоя Георгиевна Орлова, вся седая от какого-то неведомого горя, с трогательной заботливостью осведомляется о моем состоянии.

– Не убивайтесь, Лидочка, – говорит она, – берегите свое здоровье. Время залечит все. И горе, и радость преходящи.

Ах, как нежен голос этой женщины и как ясно ее лицо с затаенной печалью в глубоких темных глазах…

За чаем Саня с озабоченным видом говорит мне, что ее серьезно беспокоит Федя Крылов, который очень ленив, она будет сама готовить его к экзаменам.

1...45678...13
bannerbanner