
Полная версия:
Мой принц
Я протягиваю ему руку, став мгновенно серьезной, и говорю как бы клятвенно, глядя ему в лицо:
– Буду работать, буду, потому что без работы и борьбы, как говорил «маэстро», ничего нельзя достигнуть.
И я крепко, по-товарищески, жму его пальцы.
* * *Через два дня мы уезжаем, разлетаемся, как птицы, в разные стороны. Меня ждет школа и предстоящий весенний выпускной экзамен, а в связи с ним безумная работа к моменту, решающему мою судьбу. Других членов труппы ждут ангажементы в провинции и Петербурге.
Евгения Львовна трогательно прощается со мной, зовет играть зимой в ее театре на Пороховых, а летом опять в дачном театре на Сиверской.
С каким наслаждением я бы исполнила желание этой симпатичнейшей и милейшей из антрепренерш – хозяек театра, но… зимой надо много работать на школьной сцене, готовясь к выпуску, а весной истекает срок отлучки рыцаря Трумвиля. Он приедет, и я не знаю, где я проведу лето с семьей.
С моими товарищами по летнему сезону я прощаюсь, как сестра с сестрами и братьями. Мы успели привязаться друг к другу за это лето. А пережитая болезнь «театрального дитя», как прозвал Чахов моего сынишку, еще больше сблизила нас.
И потому, когда поезд медленно пополз от станционной платформы Сиверской и я, высунувшись из окна, кричала последние приветствия провожавшей меня маленькой труппе, мой голос дрожал невольно, и сердце сжималось грустью по пережитым с ними дням…
ГЛАВА 8
Дождливым, ненастным сентябрьским днем бегу в первый раз после летнего сезона на курсы. Редкие пешеходы, шлепающие по лужам, пролетки, открытые зонты – какая печальная картина!
В два часа на курсовой сцене назначена репетиция шекспировского «Сна в летнюю ночь». Теперь уже на лекции ходить не надо: мы – практиканты-третьекурсники. Как гордо это звучит!
Бегу во всю прыть, забыв обо всем, до дождя включительно. Опаздывать нельзя. Уже без четверти два, а Юрий Эрастович аккуратен до последних пределов возможного.
– Здравствуйте, барыня Чермилова.
Это Яков, школьный швейцар из нашей раздевальни, приветствует меня.
Балетные ученики шумно сбегают с лестницы, торопясь на свои репетиции в Мариинский театр, и так же горячо приветствуют меня, точно мы не виделись, по крайней мере, три года. А всего три месяца только прошло со дня переходного испытания на третий курс.
Сейчас, сейчас я увижу своих: мою Ольгу, печальную, серьезную Саню, веселую Марусю, нарядную Ксению, длинного Боба, Борю Коршунова, Федю, Володю, Костю. Жаль, что Васи Рудольфа нет с нами и Лили тоже.
Влетаю, как шальная, так сильно рванув дверь, что становится больно собственной руке.
– Уррра! – орет длинный Боб и, взмахнув своими костлявыми руками, отвешивает такой поклон, какому позавидовал бы любой цирковой клоун.
– Да здравствует премьерша сиверского театра! – вторит ему писклявым дискантом Береговой.
Федя становится на одно колено, поднимает руки и с жестом на манер жреца, приготовляющегося к жертвоприношению, говорит:
– Привет королеве.
Целую по пути Марусю в ямочку на подбородке, душу в объятиях Ольгу, крепко жму руки Сане и «мальчикам».
– А где же Ксения? Где Боря Коршунов? – изумленно срывается у меня.
Узнаю потрясающие вещи. Ксения «изменила» искусству, бросила мечту о сцене, вышла замуж за одного молоденького офицера, друга детства, и занялась исключительно хозяйством. А Борис Коршунов, как-то застенчиво краснея и в то же время гордо блестя глазами, сообщает мне Маруся, имел такой огромный успех за это лето во Пскове, что, возомнив себя вполне законченным прекрасным актером, решил, что учиться ему нечему, да и ни к чему больше. К тому же, его пригласили на главные роли в один из лучших театров столицы.
– Ему предложено чудное жалованье и все лучшие роли, – не без гордости добавляет Маруся.
– А все-таки это измена. Хорош, нечего сказать! – говорю я сердито, но, вспомнив неожиданно Бориса играющим на сцене, невольно сдаюсь: – Хотя, пожалуй, в школе ему делать нечего: это совершенно готовый талант.
– Аминь. Да будет так, – подтверждает Боб, нимало не остепенившийся за лето, несмотря на важную роль первого резонера, которую он играл все эти три месяца в Народном театре.
– Теперь мы заживем дружной, маленькой семьей, разовьем друг перед другом наши мечты и мысли… Откроем дерзновения наши и широкими взмахами крыльев взлетим к намеченным вершинам, – мечтательно говорит Ольга, такая же милая фантазерка, какою была и прежде.
– На вершину, н-да-с, это хорошо, на вершину, а ежели оттелева да турманом, вверх тормашками? А? С вершины – то? Каково? – паясничает Федя.
– Господа, тише! Юрий Эрастович пришел.
Вошел наш молодой, всегда остроумный, веселый талантливый руководитель и постепенно стал развертывать при нашем участии картину пленительно красивой шекспировской сказки…
* * *– Господа, новость, и самая животрепещущая: скоро приезжает из Италии знаменитая актриса, удивительный талант, Тина ди-Лоренцо, и я предлагаю почтить ее в первый же спектакль: отправить к ней маленькую депутацию от третьекурсников Образцовой школы.
Все это Костя Береговой произнес одним духом, влетая в партер школьного театра в один из ноябрьских дней, когда мы репетировали уже другую пьесу, «сдав» перед начальством «Сон в летнюю ночь».
– Прекрасно, прекрасно. Но только, как мы будем с нею объясняться. Ведь она итальянка? – и, покачивая с сомнением русой головкой, Маруся делает «большие глаза».
– По-итальянски я не в зуб толкнуть, – с ужасом изрекает Боб.
– А я знаю: макарони, лазарони, панталони, грация, синьоры и синьорины, осетрины, Зины, Дины, Лины… апельсины, – скороговоркой лепечет Федя. – Не очень плохо, не правда ли?
– Совсем даже хорошо, если при этом букет ей поднести в три обхвата, – соглашается Володя.
– А на какие «пенендзы», спрашивается? – живо заинтересовывается Костя.
– Ничего, наскребем как-нибудь, – говорю я. Мы, действительно, наскребываем. Вместо двух блюд за обедом в продолжение целой недели решаем есть одно.
Вечером, в первый спектакль итальянской знаменитости, собираемся в ближайшую к сцене ложу всем курсом в восемь человек. У Феди раздуло флюсом щеку из-за больного зуба так сильно, что физиономия у него получилась жалкая и комическая.
Ольга так надушилась орхидеей, что соседний генерал в ложе стал чихать самым добросовестным образом, по сорок раз в минуту, как серьезно уверял Боб.
– Господа, кто так неистово изображает ландыш? – сердито обнюхивая воздух, шипит Костя Береговой.
– Это не ландыш, а орхидея, несчастный! – возмущаюсь я и декламирую вполголоса свое собственное, уже давно написанное стихотворение:
Чрез лотосов лес, чрез сад орхидейПроведу тебя к хижине бедной моей.Там, где розы пахучие пышно цветут,Там, где ландыши бледно гирлянды плетут,Там я пестрые сказки тебе расскажу,Там…– Апчхи! – делает генерал в соседней ложе. О, несчастные орхидеи!
– Я говорил Оленьке, что она уморит его, – смеется Боб.
За три минуты до поднятия занавеса влетает бурей в нашу ложу болгарка.
– Господа, вас толки восем лудей в ложе. Даваитэ менэ мэсто, – командует она и бесцеремонно шлепается на Федин стул, с которого он имел несчастье сойти на минуту.
– То есть, как это? Позвольте, миледи, вы не наша. Вы второкурсница, а здесь выпускные, – возмущается Боб.
– Нычего, я и тут посыжу.
– Да нельзя этого, нельзя. Тут и так нас восемь да еще и орхидеи вдобавок, – замечает Боб.
– Нычего.
Она устраивается поудобнее и высовывается до половины из ложи, отгораживая нас всех от сцены.
Саня тихо урезонивает ее:
– Послушайте, Султана, однако…
Никакого действия. Она водворилась вполне прочно на чужом месте.
– Тс… тише, начинается, – шипят на нас из соседней ложи. Слышится тут же не особенно лестное добавление по нашему адресу:
– Эти курсовые – какие-то разбойники.
– Я оглох, – смеется Боб тихонько и лукаво.
Вот она, знаменитая Тина, первая актриса-красавица Италии! Я вижу бесподобную, антично прекрасную фигуру, очаровательное лицо, жесты, полные экспрессии. И эта речь, певучая, как музыка, нежная и мягкая, с быстрыми переходами, со звонкими колокольчиками и бархатом голоса.
Между четвертым и последним действием мы пробираемся на сцену с букетом, который несет Ольга.
– Ты скажешь ей речь на французском языке, – говорит мне Саня так строго и серьезно, что ослушаться я не могу. Сторож не хочет нас пустить в уборную дивы.
– Но мы – депутация старшекурсников! – возмущается Боб. – И цветы, вот видишь, принесли, любезный. Не тебе же их дарить. Лорды, джентльмены и миледи, идем! – и он проходит мимо сторожа с самым энергичным видом, как будто перед ним не сторож, а пустое пространство. У уборной дивы нас останавливает горничная-итальянка, смуглая, черноглазая, со сверкающими в улыбке зубами.
– Грация! (то есть благодарю, по-итальянски) – ни с того ни с сего говорит Боб единственное слово, которое он знает по-итальянски.
Та делает большие глаза, не понимая, за что благодарит ее этот высокий юноша с оливково-желтым лицом и прямыми, как палки, ногами. Потом начинает хохотать и с хохотом же убегает в уборную своей хозяйки, сделав нам знак подождать.
Мы ждем. Все девять человек (болгарка присоединилась к нам помимо нашей воли) столпились у двери и стоим, затаив дыхание. За дверями слышится певучий и мелодичный итальянский говор.
И вот распахивается дверь.
– Грация! – опять ни к селу, ни к городу заявляет Боб и первый шагает своими длинными ногами туда, в гримерную, по бело-розовым коврам к туалетному столу, за которым сидит дива. За ним Ольга с букетом и я, подбирающая в уме французские слова.
Дива встает нам навстречу.
Я вижу черные, как траурная фата, волосы и глаза цвета угля, огромные глаза итальянки. Я приковываюсь взглядом к этим глазам и начинаю свою речь, трепеща от волнения. Ольга в грациознейшем реверансе склоняется перед нею и передает букет. Саня и Маруся делают тоже по глубокому поклону.
Смуглые душистые руки дивы жмут наши пальцы. Она отвечает нам по-французски. Говорит о том, как любит молодежь, как дорожит мнением неподкупных юных ценителей.
Все слушают, затаив дыхание.
Даже Боб делает вид, что понимает, и совсем несвоевременно поддакивает наклонением головы.
Едва только дива закончила свою речь, как он расталкивает нас довольно бесцеремонно и совсем близко подходит к столу красавицы-артистки, здесь он опускается на одно колено, прижимает руку к груди и, изобразив на своей желтой, худощавой физиономии самое умильное выражение, лопочет, прежде чем мы получаем возможность его удержать:
– Грация, синьора… Мне грация… Потому что мне, то есть… не то… Компрене, макарони… Не… то есть, я… лазарони… Нон… не лазарони…. Вот и финита ля комедия. Je suis amour! (т. е. я амур).
Бедный Боб, он хотел сказать, что влюблен в игру дивы, в восторге от нее. А вышла какая-то ерунда по незнанию им французского языка. Бедняга!
Эффект от последних слов получился неожиданный.
Дива бессильно опускается в кресло, закрывает лицо руками и трясется от смеха. А мы, смущенные, раскланиваемся и уходим из гримерной.
Я последняя выхожу из театра, замешкавшись в раздевальне.
Дождь льет как из ведра… И ни одного извозчика, к моему несчастью. У театрального подъезда стоит карета… Счастливцы те, кто поедут в ней. Я с завистью смотрю на закрытый экипаж. Внезапно сторож распахивает дверь, и кто-то, маленький и изящный, закутанный в меховое манто, с голубым капором на миниатюрной головке, выходит на подъезд.
– Комиссаржевская!
Я вижу почти детское, удивительно моложавое, несмотря на ее 40 лет, личико, большие, как океан, синие глаза и удивленно приподнятые брови.
– Хотите, я подвезу вас? – слышу я голос, тот самый голос, перед которым всякий другой кажется ничтожным и глухим.
Неужели знаменитая артистка говорит это мне? Мне, маленькой, никому не известной актрисе? Я смотрю в синюю бездну этих прекрасных глаз и лепечу что-то несуразное.
– Так едем же. Не стесняйтесь меня, ради Бога, коллега.
Должно быть, у меня бесконечно смущенное лицо в это время, потому что Вера Федоровна старается ободрить меня, начинает разговор об игре Тины ди-Лоренцо.
– Великолепно, но… но она играет… – перебиваю я знаменитую артистку, – а на сцене, мне кажется, надо жить… Душу свою отдать публике, открыть ее и перебросить через рампу, как вы… – неожиданно заканчиваю я и смотрю в ее лицо с восторгом и любовью.
– Благодарю, – говорит она просто и протягивает мне руку.
– Вот что меня удивляет, – помолчав минуту, произносит она снова чарующим голосом, – как вы, такие милые, юные, непосредственные, такие чуткие, я бы сказала, дети сцены, как вы могли так поступить с Давыдовым? Он со слезами на глазах говорил мне о том, как его обидели его дети, – продолжала Вера Федоровна.
– О, не надо, не надо! – почти крикнула я и схватила ее руки. – Разве мы не раскаиваемся, разве нам не больно?
– Да, да, и он вас простил. Я это знаю. Как мог не простить вас этот прекрасный, великодушный человек?
Карета проезжает по Фонтанке, где я нанимаю теперь в огромном доме две уютные комнатки в пятом этаже.
На прощанье Вера Федоровна сказала мне, что слышала от «маэстро» кое-что приятное обо мне… Он считает, что я ношу в себе искру Божию, как и Орлова, у которой эта искра постепенно разгорается в большой костер…
На прощание я попросила разрешения поцеловать Веру Федоровну и с благоговением коснулась ее щеки. И всю ночь видела во сне синюю глубину глаз великой артистки и слышала ее голос, запавший мне в душу с первого мгновения, как и всем, кто слышал его.
* * *Бешено быстрым, бурливо клокочущим валом пронеслось в работе время. Промчалось Рождество с его праздничной сутолокой, с его цирком и клоунами, куда я возила маленького принца, с елкой у нас в Царском, куда мы ездили на Святках… Прошел в той же неустанной работе еще месяц, и после шумной и суетливой Масленицы подоспел Великий пост – срок назначенных дебютов, а с ним хлынула и ранняя жизнерадостная голубая и ясная весна. Зачирикали воробьи, трепыхаясь в намокшем снеге, загулькали серые голуби, и с крыш потекли потоки воды…
Страшный для нас, третьекурсников, Великий пост с его выпускными дебютами вступил в свои права.
Теперь у всех нас одна горячая, заветная мечта – попасть на Образцовую сцену. Уже заранее объявлено, что есть только две вакансии: одна женская и одна мужская, на которые, разумеется, и определят более талантливых, более достойных из нас.
Образцовая сцена! Попасть на ее желанные подмостки – это значит играть бок о бок с крупнейшими талантами России, это значит практиковаться на лучших образцах, это значит иметь постоянное положение, заработок и пенсию под старость!
Немудрено поэтому, что каждый из нас втайне лелеет эту светлую мечту – попасть на Образцовую сцену.
Пьесы уже давно выбраны, роли распределены, разучены и срепетированы почти вполне, словом, все готово для предстоящих выпускных испытаний, которые будут производиться не на школьных подмостках, а на Образцовой сцене, в присутствии всего начальства, артистов казенных и частных театров, газетных рецензентов, столичных и провинциальных антрепренеров и публики, т. е. бесплатно приглашенных на эти спектакли наших родных и знакомых.
Поэтому не странно, если сердца наши бьются и замирают при одной мысли, что близится предстоящий дебют.
Саня Орлова, как и подобает ее трагическому таланту, выступит в классической древней трагедии Софокла «Антигона». Ольга – в роли сестры Антигоны. Я и Маруся Коршунова экзаменуемся в бытовой комедии «Хрущовские помещики».
Талантливая Саня с ее печальным, а в минуту артистического «захвата» трагическим лицом, с ее повелительным низким голосом и широким классическим жестом, – она сумеет заставить плакать толпу – такова сила ее дарования. В этом мы убеждены все, кроме, кажется, ее самой… Но быть второй после первой Сани я не хочу. Вся моя гордость протестует против этого. И вот я решила взяться за совсем противоположное Сане амплуа – изобразить придурковатую, удивительно карикатурную, смешную деревенскую девушку Глашу, которая, во что бы то ни стало хочет сделаться «настоящей барышней-дворянкой».
Весенний мартовский вечер. Бесшумно падают голубые сумерки… На противоположной крыше два голубя нежно воркуют, отыскивая корм.
Маленький принц гуляет с Матрешей в ближайшем Екатерининском сквере. Я сижу на своей «башне», как мои коллеги называют мою квартиру, и в двадцатый раз перечитываю полученное поутру письмо рыцаря Трумвиля. Он приезжает через два месяца только. К дебюту моему он не успеет ни за что. Мое сердце невольно сжимается. Мне так хотелось, чтобы он увидел свою Брундегильду в забавно-смешной роли глупой Глаши, он, мой милый рыцарь Трумвиль!
Звонок в крохотной прихожей. Быстрые шаги Анюты… Чей-то оживленный говор за дверью… Слышу протестующий голос служанки.
– Нельзя, занята наша-то, к экзаменту работает. Не велено принимать.
– Ну, это дудки, миледи. Сие приказание никоим образом не может относиться к друзьям, – слышу я знакомый голос.
– А вы не ругайтесь. Ишь какое слово выковырили. Даже и не повторить.
– Миледи? Гм. Это хорошее слово. Лорды и джентльмены, вход в парламент не воспрещен, – уже кричит Денисов во весь голос своим громким басом.
– Входи, голубчик Боб, входи. Анюта, пустите его, – командую я из своей комнаты.
Он сбрасывает с гордым видом свое донельзя постаревшее за три зимы пальто и, комически расшаркиваясь, входит.
– Ты что? Здравствуй, – бросаю я рассеянно.
– Очень любезный прием, нечего сказать…
Он делает обиженное лицо, но, не выдержав, улыбается беспомощно и смущенно, как ребенок.
– Никак, понимаешь ты, не выходит у меня вот эта сцена. Прорепетируем ее, пожалуйста, со мной.
– Давай репетировать, Боб, очень рада. У меня самой эта сцена не идет.
– Ну-с, устраивайся.
И я вскакиваю с места. Стол в моей комнате перекувыркивается вверх ногами, изображая сиреневый куст. Стулья валятся на бок, это – низенькие дерновые скамейки. Умывальник приставляется к комоду – это дача в отдалении. Хватаю зонтик, раскрываю и, став у окна, начинаю, отчаянно жестикулируя, свою роль.
Боб тоже вскакивает с дерновой скамьи, то есть с опрокинутого стула, и, тоже отчаянно жестикулируя, «играет» вовсю у другого окна.
Мы увлекаемся постепенно до того, что забываем все, кроме нашей сцены. И вот, в самый разгар ее, через открытую форточку до наших ушей доходят какие-то странные возгласы со двора. Останавливаемся на полуфразе, заглядываем в окна на двор и, совсем уже смущенные, смолкаем.
– Ах!
На дворе толпа. Какие-то мастеровые, кухарки, прислуга, какие-то мальчишки. Все это, задрав головы до пределов возможного, глядит ко мне в окна.
– Помешанные!
– Сумасшедшие.
– В больницу бы их.
– Накось, как же, так они тебе и дадутся! – слышим мы с Бобом прекрасно долетающие со двора голоса.
– Старшего бы позвать.
– Либо кого из подручных.
– Больно помогут твои подручные!
Мы слушаем… Я с открытым ртом и открытым зонтиком; Боб с изумленным лицом. И неожиданно, взглянув друг на друга, разражаемся таким неудержимым хохотом, что слезы выступают у нас на глазах и градом катятся по лицам.
А на дворе новая суматоха. Очевидно, там окончательно убедились, что у нас у обоих острое помешательство, и кое-кто из более храбрых в толпе решительно направляет шаги к лестнице, ведущей на нашу вышку. Снова звонок, стуки в дверь. Громкие голоса у порога.
– Молчи, Боб, – шепчу я, трясясь от смеха, – перестань хохотать или нас отвезут в сумасшедший дом.
– Они при-ни-ма-ют нас за по-ме-шан-ных, – снова, едва выговаривая слова, заливается он.
– Пустите, не то дверь сломаем, – долетает до нас грозный окрик.
Анюта, вся белая, как ее передник, бросается к дверям, почему-то вооружившись кочергой.
– Стойте, Анюта! – вскрикивает Боб и с самым решительным видом направляется тоже к двери.
– Лорды и джентльмены! – кричит он, широко распахивая дверь, в которую заглядывают испуганные, любопытные и взволнованные лица. – Лорды и джентльмены, неужели вам не приходилось видеть играющего актера? Неужели вы, как азиаты и древние варвары, не умеете отличить талантливого деятеля сцены от жалкого сумасшедшего?
Он говорил очень убедительно и громко, так громко, что старший дворник с двумя подручными слышат со двора его негодующую речь и просят молодого господина успокоиться и толпу – разойтись.
Мы, наконец, снова остаемся одни: я, Боб и Анюта, но о возобновлении репетирования, разумеется, не может быть и речи.
– Идем в сквер к маленькому принцу, – предлагаю я.
– Это единственное, что и остается сделать, – с самым серьезным видом соглашается мой товарищ.
По дороге он признается мне, что не спит ночей, волнуясь и мечтая об Образцовой сцене.
– Ты понимаешь, Лидочка, – говорит он, – ведь все эти три года я вырвал из жизни для того только, чтобы попасть на Образцовую. Провинциальная сцена меня не удовлетворит, я так мечтаю о большой, крупной. Мне кажется, если меня не примут – я не переживу.
– Полно, Боб, тебя примут. Ты самый талантливый из мужчин нашего курса.
– Ты это от сердца говоришь?
– Ну вот, разумеется, от сердца.
– Ведь не каприз это, пойми. Мечта всей моей жизни!
– И она исполнится, – говорю я искренно и убежденно.
– Урра! – кричит он, забывшись, на всю площадь. – За это твоему маленькому принцу покупаю шар вот у того джентльмена, – и он указывает рукою на мужичка, продающего шары.
– Перестань, Денисов, ведь это стоит твоего обеда.
– Ну, это дудки, миледи. Анюта завтра накормит меня у вас, а у принца будет шар, или я полнейшее ничтожество и бездарность.
Он подзывает продавца и покупает самый лучший, большой красный шар. Маленький принц видит издали эту многозначущую для него операцию и мчится к нам во всю прыть своих трехлетних ножонок.
И вот, нужно же было случиться такому несчастью! Маленькие ножонки заплелись немного, и крошечная фигурка, с жалкой гримаской, плача, растянулась на песке. В тот же миг злополучный шар выскользнул из рук Боба и, плавно колеблясь, поплыл в воздухе.
А публике Екатерининского сквера, к великому удовольствию нянек и ребятишек, представилось курьезное зрелище, как длинный человек с желтым лицом факира прыгал на месте с вытянутыми вверх руками, стараясь поймать за веревочку шар, уплывавший все выше и выше в голубое пространство.
* * *В больших белых залах Вдовьего дома в вечерние часы, когда вся вдовья половина засыпает крепким сном, так приятно заниматься.
Саня Орлова, Ольга и я забрались в самую последнюю и менее других посещаемую вдовами-старушками залу и там решили пройти монологи Антигоны и ее сцены с сестрою.
Десять ударов давно отбило на больших часах в коридоре, и точно легким синеватым туманом сумерек застлало огромную залу. В этом красивом таинственном полумраке так рельефно выделялось серое платье Сани, вся ее небольшая фигура с поднятыми вверх руками, заломленными над головой, Так красиво звучал ее голос, когда она изливала предсмертные жалобы Антигоны:
О, Фивы, обильные колесницами,О, Деркейские волны,Рощи лесов заповедные,Я в свидетели всех вас зову…Мы с Ольгой стоим притихшие, подавленные этой глубиной чувства, этой красотой темперамента и голоса, такого низкого, грудного и бархатного в то же время.
– Ее приимут – она талант, – шепчет мне Елочка.
– О, она сама не пойдет на Образцовую сцену, – таким же тихим шепотом отвечаю я, – она хочет служить в провинции, она желает играть много хороших и сильных ролей. И она права. Разве это не талант, способный подчинить толпу? А голос?
– Слушай! Слушай! – зашептала с каким-то таинственным восторгом Ольга.
В эту минуту лунный свет прорезал серебристо-голубоватой полоской залу и осветил трагическую фигуру Сани и ее вдохновенное лицо.
Без суда, без расправы,Ни в чем не повиннуюНа какое страданье, какой человекДочь владыки, меня, обрекает на смерть!..Полетели крылатыми мощными орлицами прекрасные слова Антигоны, приговоренной к смерти врагом ее умерших братьев и отца. Прекрасная греческая царевна, как живая, встала перед рами.
Но что это? Белая тень заслонила от нас Саню, став между нами и ею… Белый капот, похожий на древний хитон, подобранные под белый же шарф седые волосы, и прямая, девически-стройная фигура появилась перед нами.
– Графиня Кора! Молчаливая графиня! – прошептали мы все трое и склонились перед ней в низком почтительном реверансе.
Она оглядела нас всех троих, при лунном свете сама похожая на странную таинственную сказку. Ее взгляд пробежал мельком по Елочке, по мне и задержался на лице Сани.
И вот произошло то, чего все мы трое не ожидали. Графиня сделала два шага, приблизилась к Сане, и тонкие руки, прикрытые белым батистом матинэ, обвились вокруг шеи девушки. Глаза графини с любовью остановились на печальном, несколько смущенном и чуть-чуть испуганном лице Орловой, и она заговорила, тихим и нежным, как бы надломленным горем голосом.