Читать книгу Ее величество Любовь (Лидия Алексеевна Чарская) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
bannerbanner
Ее величество Любовь
Ее величество ЛюбовьПолная версия
Оценить:
Ее величество Любовь

4

Полная версия:

Ее величество Любовь

Теперь только, освободившись от всего пережитого в последние ужасные сутки, Китти чувствует, как она проголодалась и устала. Но запах кофе и вкусно приготовленный тартинки напоминают о естественном требовании природы – аппетите, и она садится за стол.

Выбежавший встречать их Фриц, старый знакомый Фриц, эта уютная холостая квартирка, радушие и гостеприимство молодого хозяина, – все это примиряет Китти с печальным сознанием того, что они находятся сейчас во враждебной стране. К тому же бесконечная радость завтрашней встречи с Борисом заставляет забывать все пережитые муки.

Правда, мать беспокоит ее: Софья Ивановна по-прежнему какая-то странная, инертная, молчаливая, ест только то, что ей кладут на тарелку.

Рудольф и Китти смотрят на нее испуганными, недоумевающими глазами.

– Мамочка, голубчик мой, вы, может быть, хотите уснуть? – нежным, ласковым голосом осведомляется девушка.

Старуха молчит. Что-то жуткое глядит из её глаз, не то предостерегающее, не то грозящее.

Китти вздрагивает.

– Голубушка, мама, вы разрешите мне проводить вас до кровати? Рудольф был так любезен, что уступил вам свою спальню. Пойдемте, родная, пора бай-бай.

Покончив с ужином и кофе, девушка осторожно обнимает мать и ведет ее в спальню хозяина дома. Старуха засыпает скоро. Китти наклоняется над нею, долго и тревожно смотрит ей в лицо, потом крестить мать, как ребенка, и на цыпочках выходить из комнаты, плотно притворив за собою дверь.

Ей самой постлано на широкой софе в кабинете хозяина. У оттоманки лежит пушистый ковер. Со стены надменно хмурится лицо Вильгельма. Китти проворно раздевается и как подкошенная валится на постель. Боже, как она устала, как мучительно устала!.. Она закидывает руки за голову и с наслаждением вытягивается на свежих простынях.

Бедный Борис! Как-то проводить он эту ночь? Милый, любимый!.. Что он переживает сейчас? Хорошо еще, что Рудольф повидался с ним и успокоил его относительно дальнейшего. Скорее бы прошла эта ночь!

Китти вызывает еще раз в памяти любимое смуглое лицо, темные глаза., энергичная губы, и улыбка сквозь слезы раздвигает её рот. Девушка так и засыпает с этой улыбкой.

* * *

Китти просыпается сразу, мгновенно, как будто от какого-то толчка, и сразу же садится на постель.

– Что такое? Борис? Мама? – роняют еще бессознательно её губы.

В комнате светло. Ярко горит электричество. Со стены по-прежнему надменно глядят суровые глаза немецкого императора. В изножье её ложа стоить Рудольф и пристально смотрит на нее.

– Что такое? С мамой что-нибудь? Да говорите же, говорите, не мучьте, ради Бога! – восклицает Китти.

Теперь уже сознание приходить к ней. Инстинктивным движением, полным стыдливой женственности, она натягивает сползшее с плеч одеяло. Но глаза Рудольфа следуют взглядом за каждым её движением. И вдруг цинично дерзкая улыбка раздвигает его губы.

Эта улыбка, этот красноречивый, полный жестокости, плотоядный взгляд сразу объясняют все Китти. И ужас, ужас застигнутой в горах диким хищником лани, заставляет девушку содрогнуться всем телом. Теперь её глаза с мольбой и страхом глядят в это самодовольное лицо.

– Что вам надо здесь, Рудольф? – находить она наконец в себе силы произнести коснеющим языком.

Штейнберг улыбается снова. Теперь еще более цинична и красноречива эта плотоядная, ужасная улыбка. С отвратительным спокойствием он говорить:

– Я пришел за наградой. Или вы этого не поняли?

Или вы думали, что такая ценная услуга, как спасение жизни любимого жениха, должна обойтись даром его невесте? Да и к тому же, если вы припомните, у нас с вами еще остались кое-какие неоплаченные счеты, по которым пришло время уплатить.

– Что?

Теперь Китти окончательно поняла, зачем пришел к ней этот человек, чего он от неё хочет. В первое мгновение у неё является порыв закричать диким, животным, пронзительным криком. Но затем она сразу соображает: она беззащитна, одна в стане врагов. Конечно все те, кто сбежится на её крик, примут его сторону! Убить Рудольфа? Но чем? Он к тому же сильнее её.

Как бы в подтверждение этой мысли, Штейнберг неожиданно быстро, звериным, сильным жестом захватив обе её руки в одну свою, другой свободной рукою крепко и сильно прижимает ее к себе, к своей груди. Китти слабо вскрикивает; в её лице ужас.

– Борьба бесполезна… Сдавайтесь, фрейлейн! Малейшее упорство, и я донесу на господина Мансурова, как на шпиона. Без сомнения, поверят мне, а не вам. Вы видите ясно: его жизнь в моих руках.

– Рудольф! Рудольф! – стоном срывается с побелевших губ Китти.

– Что, бесценная фрейлейн Китти? Что? – хриплым голосом, едва выдавливая из себя слова, с потемневшими от желания глазами, говорить Штейнберг. – Не скажу, чтобы дела ваши были блестящи, н-да… Но будьте уверены, что я не из числа тех, кто подчеркивает свое превосходство. И хорошенькая женщина, а тем более такая красотка, как вы, фрейлейн, имеет все данные остаться довольной моей лаской. Что же вы не рветесь? Почему не протестуете, гордая Китти? Или поняли наконец всю бесполезность такого сопротивления? Ну, да, вы не ошиблись, фрейлейн. Помните то знаменательное утро и нашу встречу у пруда, мою попранную чистую любовь, мои попранные юношеские порывы? О, тогда я был глуп и любил вас, фрейлейн Китти! Теперь я поумнел и ненавижу вас. Слышите ли, ненавижу жгучей ненавистью тевтона и все же желаю вас, истую славянку, да, желаю вас, как рабу, как пленницу, как наложницу. Поняли?

– О, подлец, подлец! Я убью себя, если вы осмелитесь ко мне прикоснуться, или… – шепчет Китти и бьется в его руках.

Штейнберг хрипло хохочет, как пьяный, охваченный весь порывом одного необузданного желания.

– Не думаешь ли ты напугать меня? Перестань, дурочка! Ха-ха-ха!

Лицо Китти, искаженное ужасом, сейчас теряет всю свою красоту. Рот широко раскрыт, готовый исторгнуть из себя истерический вопль. Глаза округлились, щеки белы до синевы. Но это исковерканное паническим ужасом лицо не останавливаете его, не расхолаживает порыва животной чувственности, вихрем ворвавшейся в его тело, в его жилы холодной, сознательной чувственности, ничего общего не имеющей со страстью. И так как она все еще силится оттолкнуть его, то он грубо бросает ее на подушки.

– Молчать! И повиноваться мне беспрекословно! Слышишь? – хрипит у самого её уха страшный голос.

* * *

За белые шторы пробивается уже июльский рассвет, когда Рудольф Штейнберг выходить из своего кабинета. В дверях он останавливается и спокойно, нагло глядит на находящуюся в полуобмороке Китти.

– Через несколько часов господин Мансуров будет здесь, – бросает он. – Приготовьтесь встретить его. Что же касается меня, то мне более ничего от вас не надо, фрейлейн! – и Штейнберг исчезает за дверью.

Часть третья

Глава I

Сентябрь. Тихие и грустные, как увядшие грезы, падают умирая сухие листья. Серое небо бледно, как призрак чего-то далекого, когда-то яркого, когда-то молодого. Короткие дни, пронизанные дождем, истерзанные ветром, чередуются один за другим. Бесконечно длинные тянутся ночи. Деревья, обнажающиеся постепенно, еще разноцветны, еще пестры и красивы. Неподражаемы эти оттенки багровых и желтых цветов. Внизу на дорогах, в лесу, в роще и в аллеях барского сада их намело целый ковер. Жесткий, высохший, шуршащий, он кажется живым движущимся телом, когда по пестрой его поверхности пробежит ветерок. Меланхоличен этот шум сухих листьев. Он говорить о смерти, о давно погибших, а еще недавно пламенных надеждах, о ярких мечтах. И эти порывы пронизанного дождем ветра зловещи.

Весь август был прекрасен, золотой, алый, обвеянный солнцем. Теперь, в последние дни, погода круто изменилась к худшему. Барометр упал, пошли дожди, стало холодно, сыро.

Но в Отрадном как будто и не замечают этой непогоды. Здесь своя буря, своя тоска. Как будто дождевой туман, обволакивающий окрестности, вошел и в самую жизнь находящихся здесь немногих людей. Эта жизнь здесь замерла, застыла. Словно тяжелые свинцовые тучи, собравшиеся на небе, надавили своей тяжестью на этот маленький уголок земли. Какая-то глубокая, как осенняя ночь, темная тайна спряталась тут, под завесой глубокого молчания, и все же, помимо желания, прорывалась наружу. Она как будто скользила из-под навеса пестро и причудливо разукрашенных рукою осени деревьев, из царящей тишины в доме, из-под ресниц девушек с тихими, бледными лицами, бродивших по большому старинному дому, из-за тусклой, облупившейся позолоты рам старинных прадедовских портретов, – глядела зловещая и словно угрожающая кому-то.

Сам Владимир Павлович, старый хозяин дома, уже давно был в Петрограде. Лихорадочная работа в министерстве требовала его безотлучного присутствия там. Полк, где служил Анатолий, находился на театре военных действий с самого начала войны; его позиции были теперь сравнительно неподалеку от Отрадного, и здесь ждали молодого хозяина со дня на день, так как он неоднократно писал, что должен отвезти от командира поручение в Варшаву и заедет домой на обратном пути. Больше месяца тому назад сюда вернулись заграничные путешественники: Софья Ивановна, Китти, Мансуров. Последний, доставив круговым путем, через Швецию и Финляндию, свою невесту и будущую тещу, поспешил на место службы в губернский город. Что же касается остальных членов семьи, то старик Бонч-Старнаковский тщетно слал письмо за письмом из Петрограда в Отрадное, прося детей поторопиться с переездом в столицу. На семейном тесном совещании это возвращение было до поры, до времени отклонено.

Софья Ивановна, несмотря на все принятые докторами меры, все еще не приходила в себя. Ужасы, пережитые по милости немцев в пути, не прошли даром больной женщине: она, по общему отзыву врачей, лишилась рассудка.

Все надежды Китти и Мансурова на то, что знакомая обстановка, встреча с мужем в Петрограде восстановят сознание несчастной, исчезли, разлетелись, как дым: Софья Ивановна так и не узнала ни мужа, ни города, ни своей квартиры. Она все рвалась куда-то, все спешила и волновалась, не имея ни минуты покоя.

– Ее надо везти немедля в Отрадное. Заедет Анатолий, она увидит Веру, Мусю, и, может быть, узнает их и отойдет.

Так думал муж, так думала Китти.

Но и в Отрадном сознание не вернулось к больной. Правда, она успокоилась в тишине и покое, однако страшная машина разрушения продолжала медленно, но верно делать свое дело. Рассудок Софьи Ивановны спал, сознание не возвращалось. Она не узнала младших дочерей и никого не желала видеть, кроме Китти, и постоянно, деспотически, требовала её присутствия при себе. Но при каждом новом появлении девушки она непременно приходила в волнение: кричала, стонала и плакала, непрерывно повторяя одно только слово: «Не пущу! Не пущу! Не пущу!» – и не выпускала дочери из объятий.

Безумие матери решили скрыть от всего мира; они все еще не теряли надежды на её выздоровление. Под величайшею тайною выписали они светило медицинского мира из столицы, профессора-психиатра. Он установил диагноз и режим лечения, но мало отрадного услышали от него: Софья Ивановна была почти безнадежна. Доктора советовали поместить ее в лечебницу, везти в Петроград. Но дочери все еще не решались сделать это: они все еще ждали исцеления и хватались за последний якорь спасения – за приезд Анатолия. Где-то в тайниках их душ гнездилась слабая уверенность в том, что страстно любимый матерью сын, может статься, одним своим появлением пробудить заснувшую память душевнобольной.

А письма из Петрограда все летели и летели с призывами. Муся должна была ехать в институт – учебный год давно начался. Но девушка все еще медлила здесь, все ждала. Ждала вместе с ними и Зина Ланская, сроднившаяся в дни горя со своими юными родственницами.

Ждала и Варя Карташева, самоотверженная, закадычная подруга Муси. Пять молодых существ с замиранием сердца прислушивались теперь из своего тихого уголка к явлениям потустороннего мира.

Эти явления были могучи и грозны. Кровавый пожар войны уже пылал. Казалось, его чадом и гарью захватило большую половину Европы. Человек, совместивший в себе безумие и наглость, человек, возомнивший себя гением, подобным Наполеону, обуреваемый честолюбивыми грезами, делал один шаг безумнее другого.

Уже пылали форты Льежа; пруссаки, позорно нарушившие нейтралитет Бельгии, предавали уничтожению пядь за пядью эту прекрасную, цветущую страну. Уже погибли в огне классические сокровища Лувэна. Уже французская армия отступала к сердцу страны, Парижу, под натиском германских орд. Наши города: Ченстохов, Калишь и Кельцы, ближайшие к границе, уже сделались добычей германских мародеров, покрывших несмываемым позором свои головы среди разгрома этих неукрепленных городов.

А в Отрадном все еще жили…Жили одни женщины, надеясь на «последнее средство».

Да и нельзя было тронуться отсюда теперь. Припадки Софьи Ивановны все учащались; эффекты безумия повторялись почти ежедневно. Рискованно было теперь везти больную. К тому же о том, что непрошенные гости могли проникнуть в Отрадное, никто даже и не думал. Имение Бонч-Старнаковских лежало совсем в стороне. От большого губернского города сюда надо было проехать около ста верст по железной дороге да двадцать пять верст, свернув в сторону, – на лошадях. Правда, в пятнадцати верстах отсюда лежала крепость, казавшаяся неприступной в виду её укрепленности и естественных преград. В силу всего этого обитательницы Отрадного могли быть вполне спокойны – вряд ли сюда мог забрести даже случайный отряд врагов. К тому же здесь было как-то легче теперь, чем в Петрограде, переживать семейное несчастье, легче замкнуться в своем горе, не показывать его людям, хоронить в себе, вдали от расспросов и соболезнований бесчисленных друзей и знакомых.

Глава II

– Я не могу больше! Что с мамой? Что с Китти? Что случилось со всеми нами наконец? Почему она такая. Китти? И Вера тоже? Но особенно Китти: она вся точно не живая какая-то… Варюша, совесть моя, объясни ты мне все это, ради Бога! Я ровно ничего не понимаю! Объясни!

– И не надо понимать, Мусик. Все ясно и так. Разве ты не видишь, как плоха ваша мама? Бедный Мусик! Бедная детка! Ты не поверишь, как мне тяжело ваше горе, как мне жаль вас всех!

– Не надо жалеть, Варя, не надо. Нет ничего хуже, как вызывать жалость в людях, быть объектом жалости – в этом что-то позорное.

– Не обижайся! Это – хорошая жалость, деточка.

И «Мусина совесть», как прозвали в семье Бонч-Старнаковских серьезную, бесцветную, но бесконечно милую Варю за то, что ей одной поверяла Муся свои маленькие тайны, оставляя за нею единственное право осуждать и разбирать её поступки, – эта самая «Мусина совесть» нежно привлекает к себе девочку и нежно целует ее.

Муся плачет. У неё давно накипели слезы, по она сдерживала их из гордости пред сестрами, пока могла, пока имела силы. Здесь же, один на один с «её советью» – милой Варей – она не станет лгать, притворяться, играть комедию… о, нет! Она так устала, так мучительно устала во все это время! Ужасная война разрывает ей сердце, сверлить голову, мутить мозг.

Каждое утро Демка-почтарь, помощник кучера, мчится на Гнедке на станцию и привозить свежие газеты, местные варшавские и далекие столичные. Последние опаздывают; их известия приходят не в срок, их ждут днями. Вся жизнь теперь сводится к одной цели: прочесть, узнать, что там, на театре войны.

Огромный котел политической жизни кипит и бурлить без передышки. Пылает алым заревом, все разгораясь и разгораясь, ужасный пожар. Зверства немцев заставляют холодеть сердца, застывать кровь в жилах. Не говоря уже о том, что они делали с русскими, как мучили их – застигнутых войной заграницей женщин, стариков, детей, – наглядным доказательством их зверств являлось внезапное сумасшествие их матери. И таких несчастных насчитывалось теперь немало. А девушки и женщины Бельгии, изнасилованный, истерзанный, с отрезанными грудями? А мирное население, расстреливаемое тысячами этими варварами? А Калиш и Ченстохов с их невинно казненными обывателями и разрушенными домами? А казаки, которых они берут в плен и подвергаюсь пытке?

Муся и Варя говорят обо всем этом, дрожа всем телом, кутаясь в один теплый пуховый платок. Они обе сидят, тесно прижавшись одна к другой, на скамейке у пруда, на той самой скамейке, где Муся дала «адский отпор» «любимцу публики».

Как сравнительно давно и как между тем недавно это было: их спектакль, бал, гирлянды цветов, фонариков, страстные взгляды Думцева! Немного времени прошло с тех пор, а кажется – будто целая вечность. Ужасная война вертит колеса жизни с потрясающей быстротой и оставшееся за ними «вчера» уже кажется далеким, давно прошедшим, – такая груда событий встает;. между ним и сегодняшним днем.

Муся молчит и тихо плачет; Варя ласково гладит и ее по голове. Минуту царить полная тишина. Дождь перестал, и только редкие капли его тяжело падают на землю с деревьев при каждом порыве ветра.

– Муся!.. Мусенок милый, перестань, что ты! – своим ласковым шепотом снова утешает подругу Карташова.

Вдруг Муся поднимает голову, и голосок у неё страстно звенит:

– Я не могу! Пойми, я не могу больше, Варюша! Какая тоска, какой гнет! Ты подумай только: мама сейчас – ужас один какая. Я не могу ходить к ней, не в силах смотреть на нее. Какая это мучительная казнь – безумие, Варюша!.. По-моему, лучше смерть. А тут еще Вера придирается и злится целые дни. Она стала даже несноснее Маргариты, и при ней совсем нельзя говорить о немцах и об их зверствах. Она находить, что все это пре-у-ве-личено… Преувеличено! А? Да ведь мы-то знаем, что не только их воюющие, но и женщины… Женщины, сестры милосердия – подумай, какой ужас, Варюша! – их сестры перерезывают горло нашим раненым. О, Господи! А один казак, Маргарита рассказывала, – у неё сестра замуж за казачьего офицера вышла недавно, – так с войны любимой молодой жене пишет: «Так, мол, и так… живи и будь здорова, а относительно меня не беспокойся; я тоже жив и здоров, но считай меня, прошу тебя, мертвым, потому что домой я все равно не вернусь… Они, эти изверги, отрезали у меня нос и уши». Ты слышишь меня, Варя? Каково?

– Ужас какой!

– Да, Варюша, ужас! Это – звери, варвары! Они хуже гуннов.

– Ах, как страшно жить теперь, Муся! Не дай Господи, если… Послушай, мне кажется, что мы напрасно сидим еще здесь, в Отрадном. Немцы могут…

– Они ничего не могут. Сюда они не посмеют придти, да и не придут. Об этом не может быть и речи. А вот ты скажи лучше, что сталось с Китти? Такая была жизнерадостная, веселая и вот стала совсем неузнаваемой после возвращения из-за границы.

– Но ваша мама так больна; это не может не действовать на Екатерину Владимировну.

– Да, мама больна… понимаю… Ну, а с Борисом почему же она такая? Ты разве не замечаешь, как она говорить с ним теперь, как относится? Ах, Варюша, мне кажется, что она вовсе не любит Бориса!

– Что ты, что ты! Господь с тобою!

– Да, Варюша, да. Я в этом почти уверена теперь. И, когда он приехал к нам в последний раз из Варшавы, мне показалось даже, что Китти вовсе не была рада ему… Ты помнишь, она все молчала.

– Перестань, Мусик, вздор болтать! Все это только кажется тебе; нервы расшатались и только.

– Не нервы, Варюша, нет.

Девушки смолкают и чутко вслушиваются в тишину.

Эта ночь все-таки красива. Застывший пруд бережно хранить в себе отражение звезд, полузатянутых легкой дымкой туч. Сквозь него смутно и бледно улыбаются золотые огни. Снова набегает ветер. Шуршат листья в аллее, падают тяжелые дождевые капли. И в этой тьме, в этой черной, жуткой сентябрьской ночи еще глуше, еще мрачнее и чувствительнее становится тоска.

– Пойдем домой!.. Холодно и сыро. Нас наверно ждут с чаем, – робко будить дрогнувший голос тишину

– Хорошо, пойдем, – покорно вторить другой.

Варя и Муся берутся за руки и спешат по шуршащим листьям аллеи.

* * *

Ярко горит электричество в большой столовой.

К чайному столу примкнуть другой, для работы. Груды полотна навалены перед ними. Кое-что уже скроено, кое-что сшито. Все это отсылается в Варшаву, а оттуда пойдет дальше, на передовые позиции. Там насущная потребность в белье для войска, и его шьют всюду: и в царских дворцах, и в бедных домиках. Шьют и в Отрадном короткими днями и длинными осенними вечерами, когда гудит ветер в трубах и однообразно прыгает по крышам дождь.

Китти, Вера, Зина Ланская и Маргарита Федоровна торопливо наметывают, строчат, подрубают. Четыре швейные машинки стучат без остановки. К работе привлечены две «чистые» горничные и домашняя портниха. Но те работают в девичьей особо, здесь же только молодые хозяйки. Они работают и говорят без устали о событиях, потрясающих мир, или вдруг начинают спорить.

Впрочем, спорят не все. Китти больше молчит. Она постоянно молчит теперь и сидит бледная и угасшая. С тех пор, как она полтора месяца тому назад вернулась из за границы. ее точно подменили. Никто еще не слыхал от неё звонкого смеха и не видел её улыбки. А ведь прежде это была воплощенная радость, олицетворенная жизнь, сама весна. И куда девалась вся её красота, такая яркая, такая редкая? Щеки как-то обтянулись, глаза померкли, темные кольца оттеняют их.

– Ты больна, Китти? Что с тобой? – часто допытывается Вера.

Но сестра молчит и только пожимает плечами. Что с нею? Да разве она может объяснить?

– Екатерина Владимировна, отчего вы мало кушаете? Хотите чего-нибудь вкусненького? Прикажите только, и я велю повару приготовить, – заглядывая ей в глаза, говорить Маргарита.

– Нет, Маргоша, спасибо, ничего не надо, – апатично отзывается девушка.

Экономка обиженно поджимает губы.

– Что же это, Екатерина Владимировна? Неужели за границей вкуснее нашего готовят? У колбасников-то небось одни габерсупы да шпинаты, да клецки разные. Неужели же вы за ними от нашего русского стола отвыкать стали? – возражает хохлушка и обиженно глядит на Китти.

Это у неё нечто в роде хронического недомогания – принимать за личную обиду недостаток аппетита у тех, для кого она заказывает изысканные обеды и ужины. Не едят – значит, не вкусно; не вкусно – стало быть, виновата она.

Нынче Маргоша особенно допекает по этому поводу «сценами» Китти.

– Может быть, артишоков завтра, Екатерина Владимировна, велеть к обеду подать, а? Вы прежде так любили со сладким соусом.

– Артишоки? что? Ну, да, хорошо, хорошо, хоть артишоки, – рассеянно бросает Китти, думая все о своем, и вдруг бледнеет. – Постойте, Марго, не говорите о еде!.. Мне скверно… Ах, как скверно!.. Постойте! – растерянно бросает девушка и, схватив платок, тесно прижимает его ко рту и с помутившимися глазами выбегает из комнаты.

Это повторяется с нею уже но в первый раз. Но в этом конечно нет ничего удивительного. Она целыми ночами не спить теперь и возится с матерью. Старуха деспотически требует постоянного присутствия Китти около себя, особенно по ночам, во время ветров и непогоды, и у не выспавшейся и не отдохнувшей как следует девушки кружится голова и начинаются тошнота и слабость. К докторам она не хочет обращаться и предпочитает лечиться сама, собственными средствами. Она понимает кое-что в медицине. Года три тому назад, пресытившись балами и выездами, она удивила всех: начала изучать медицину, уход за больными, хирургию, работала в качестве сестры-волонтерки в амбулатории одной из общин, прошла курс и получила, свидетельство и звание сестры милосердия. И к ухаживанью за больными у неё какие-то исключительные способности. Её нежные, тонкие ручки как бы созданы для того, чтобы осторожно и мягко накладывать повязки, бинты, ставить градусники и припарки.

Это особенно чувствуется теперь, когда Софья Ивановна серьезно больна, когда с потрясающей силон снова разыгралась у неё эта ужасная болезнь почек. За нею Китти ходит, как за ребенком. Никого другого душевнобольная не подпускает к себе, и когда у несчастной безумной разыгрываются её обычные приступы, одна только Китти в состоянии облегчить, успокоить их.

– Что с Китти? – Вера смотрит вслед сестре удивленными глазами. – Это уже в четвертый раз за эту неделю.

– Дорогая моя, ты-то хоть не волнуйся! – и с великолепным жестом ей одной присущего спокойствия Зина откладывает работу в сторону и подходить к окну.

Оттуда из тьмы ночи глядит осеннее ненастье и после короткой передышки снова забарабанил дождь. Какая тоска!

Да и жутко как-то… В доме – психически больная, и одно это уже не дает покоя. Правда, Зина не из трусливого десятка, но нет ничего неприятнее встретиться с блуждающим, мутным взглядом и бессмысленно дикой улыбкой, подчеркивающей безумие. Тетю Соню она конечно любит, но тетя Соня – это одно, а помешавшаяся старуха, что живет там, за плотно замкнутыми дверями, на своей половине – это другое, две совершенно разные женщины, два совершенно разные понятия. Нет, уехать бы отсюда поскорее!

Но ехать как-то странно сейчас и дико: оставить друзей одних в такую тяжелую минуту! Да и в сущности что случилось такого, что все они стали точно другие точно выбитые из колеи? Что например с Верою? Отчего она с такой злобой глядит на всех, точно все сделались вдруг её личными врагами? Надо же это выяснить когда-нибудь, а то так и с тоски пропадешь. От «зеленой скуки» Зина повеситься рада, а они еще дуются все!

1...56789...13
bannerbanner