
Полная версия:
Разин Степан. Том 2
– Эх, бородатые, задали мне урочную работу… Глянь, уж все палачи домой сошли!..
Целовальники, подтягивая штаны, забрав книги, шатаясь, уходили на Красную площадь, один сказал:
– Вполу напойных денег недостало, да голова виновен, а дьяки верят голове, не нам!
– Меня тож били ни за что – молчу!
Третий проговорил:
– Знать буду Иванову: первый раз секся!
Четвертый, последний, ежась, прибавил:
– Не хвались! В нашем деле сдерут шкуру зря. Воевода разогнал народ поборами, а где их, питухов, набраться? Вот и недочет на кабаке!
Лазунка пропустил битых кабатчиков, прошел к соборам. По рундуку к Успенскому шел древний боярин. Бирюч с литаврой, озираясь кругом, сдерживал шаги, чтоб не наступить на ноги старику.
Боярин остановился, сказал:
– Поведай народу!
Бирюч забил в литавру. Когда прекратился трескучий звон, выкрикнул:
– Люди православные, в соборе Успения сегодня предадут анафеме богоотступника Стеньку Разина, вора, грабителя!.. Да указует великий государь вам, весь народ, идтить и на рундуки не ступать замаранными улядями и тож сапогами! Да указал великий государь холопям конным, боярским и княжецким, чтоб отъехать чинно за Иванову колокольню и там стоять, пока не истечет время службы, и не чинили б народу озорства и не кричали матерне! Кто же ослушник воли великого государя Алексея Михайловича сыщется, того будут бить кнутом нещадно против того, как бьют воров!..
Бирюч с боярином ушли в собор; вскоре вышел из теремных палат царь с боярами. Лазунка перелез рундук и, пробравшись на паперть Успенского собора, затерся в толпу нищих и всяких людей, прижатых боярами, детьми боярскими, головами и подьячими в темный угол. За царем и боярщиной стали пускать в собор иных людей. Староста церковный не пускал без разбора, но в собор прошел любимец царя, боярин Матвеев, и строго сказал старосте:
– Поди прочь! Народ черный пусть видит и слышит…
Лазунка, отжимая крепкими локтями толпу направо и налево, пролез до половины собора, хмурого, с ликами угодников на стенах и сводах. В соборе от густой толпы стоял пар, мешаясь с дымом ладана. Свечи едва мерцали там и тут. Лишь в алтаре толстые свечи у креста сыпали огни, широко отсвечивая в золоте и серебре паникадил, крестов и риз. Царские врата собора растворились. Служба притихла, лишь причетник читал псалмы, и голос его тонул в сумраке, вздохах, молитвах, с жужжанием произносимых теми, кто не ждал, а молился. Кто-то прошептал близ Лазунки:
– Переодеваются!
Царь стоял на возвышении царского места в стороне к правому приделу; пониже царского места, но выше толпы, стояли бояре и князья.
Из алтаря, с той и другой стороны, стали выходить попы, одетые в черное, со свечами в руках. За ними выдвинулся хор монахов в черном, в черных колпаках. На попах были черные камилавки. Народ отодвинули ко входу и на стороны, посреди собора попы встали, образуя круг. Лазунка не видал, откуда появился в самой середине болван, одетый в казацкое платье, с саблей, сделанной из дерева, раскрашенной. Лицо болвана намалевано усатое и безбородое, ничуть не похожее на атамана. Один из попов прочел громко псалом. Все попы опустили свечи огнями вниз, закапал воск. Хор монахов запел мрачно и протяжно:
– Донско-му ко-за-ку, бо-го-от-ступ-ни-ку, во-ру Стень-ке Ра-зи-ну-у…
– Ана-фе-ма!.. – громко в один голос сказали попы…
Царские врата растворились, из них вышел архиерей в черном, с черным жезлом, в черной камилавке. Медленно и торжественно прошел в круг попов и хора – все расступились. Архиерей ткнул концом жезла чучело Разина в грудь и крикнул на всю церковь:
– Вор Разин Стенька проклят!..
– Анафема! Анафема! Анафема! – три раза повторил хор.
– Отныне и во веки веков – вор Разин Стенька проклят!
– Анафема! Анафема! – повторил хор.
Архиерей снова ударил чучело в грудь жезлом.
– Вор, богоотступник Разин Стенька проклят! Анафема!
– Анафема-а! – мрачно запел хор.
Архиерей ударил жезлом подобие Разина третий раз и, с отзвуком под сводами собора, выкрикнул:
– Сгинь, окаянный богоотступник, еретик, вор Стенька Разин, – анафема!..
Хор запел:
– Днесь Иуда оставляет учителя и приемлет диавола…
Попы и хор повлекли чучело Разина на Иванову, – там уж горел огонь за рундуками, – в сторону Ивановой колокольни. Волосатый палач в красной рубахе поднял чучело над головой и бросил в огонь.
Колокола звонили протяжно, в сумраке видно было толпу бояр, идущих с царем по рундукам из собора. Лазунка, пробираясь к ночлегу, слышал в разных местах возгласы:
– Проклят!..
– Отрешен от церкви Разин!..
– Всего хрестьянства отрешен!
– Уй, не приведи бог до того-о!
– Страшно сие, братие!..
6Лазунка не стал ни пить ни есть. Ириньица лежала на своей постели, бледная и слабая. Сын был в соборе, хотя и не видал Лазунки. Сын, не зная ничего, рассказывал матери, называя Разина вором и бунтовщиком, говорил, как жгли болвана, проклинали богоотступника. Ириньица плакала, но сыну не сказала правды. Сын Ириньицы ушел. Лазунка сидел у стола, повесив голову.
– Чуй, голубь! Худо, как народ кинет Степанушку. Старой мой дедко Григорей не раз про то сказывал ему…
– Народ кинет – ништо, хозяйка! Худо, как Яик да донские козаки учуют попов и отложатся разинцев…
– Худо, голубь!
– Покуда поповский рык дойдет до Яика и Дона – мы с атаманом на Москву придем!
– О, дай-то Бог! Солдат, вишь, у царя много копится, и немчины строю да бою ратному ежедень – Васютка сказывал – учат…
– Видал я!
– Вот я, опять грозу на милова чуя, прахотная стала, и ноги не идут… Ты испей чего хмельного, коли же не хотца еды.
– Мало время, хозяйка! Чую я, кто-то незнаемый лезет сюда.
– А ты в ту горницу, голубь!
Боярский сын быстро шагнул за печь и исчез в подземной горнице, где негасимая лампада ровно лила желтый свет. При свете том Лазунка поднял дверь на место, с лестницы не уходил, лишь сел на ступени, разулся и стал слушать, что будет вверху.
– Ну-ка, детина, веди! – заговорил в подземных сенях чужой властный голос.
– Жди, дьяче, мало… Матка недужит и часто спит – я ее взбужу.
– Эй, вишь, не один я! Веди… Тихо буду, не напужаю…
– Ну, ин добро! Гнись ниже…
Ириньица дремала, когда грузный сел за столом, против нее. Сын сказал:
– Мама, тут дьяк со стрельцы! Очкнись…
Ириньица вздрогнула и медленно повернула голову с испуганными глазами. Дьяк в черном кафтане с жемчужной широкой повязкой в виде ожерелья, по груди вниз висел золотой орел с раздвинутыми на стороны лапами; в руках дьяка посох; шапка бобровая, с высоким шлыком.
Дьяк сказал юноше:
– Поди-тка, парень, к стрельцам на двор, заведи их в сени. Ежели сыщешь что хмельное в дому, дай им, пущай пьют. Нам помехи чинить не будут, да и ночь надвигается… А мы тут с Ириньицей побеседуем.
Юноша, уходя, спросил:
– Ты, дьяче, лиха какого не учинишь? Мама болящая…
– Не учиню, детина. Поди справь, как указано! Стрельцам не кидай слов, что есть в дому. Отмалчивайся…
– Ладно! – Юноша ушел.
Дьяк снял шапку, поставил на стол, задул одну из ближних свечей в трехсвечнике, чтоб не резала глаза. Разгладил длинные волосы, начавшие на концах седеть, сказал:
– Ты, Ириньица, не сумнись! Чуешь ли меня?
– Чую, дьяче.
– Ты меня узнаешь ай нет? Я тогда в пытошной спас тебя от боярина Киврина, от сыска дьяка Судного приказу тож оборонил. И нынче упросил государя прийти к тебе замест других дьяков с сыском!
– Ой, дьяче, чего искать у хворобой жонки!..
– Искать место корыстным людям найдется! Дошли, вишь, слухи, что у тебя скрыты люди Стеньки Разина. Так ты тем людям закажи к себе ходить… Я обыщу и отписку дам, что-де ничего не нашли, но ежели моей отписке не поверят и сыск у тебя иные поведут, не замарайся… Нынче время тяжелое. В кайдалах сидеть скованной да битой быть мало корысти…
– Ой, дьяче, спасибо тебе.
– Спасибо тут давать не за что… Сама знаешь, ай, може, и нет – полюбил я тебя тогда… давно… Ты же иным была занята. А как покойной боярин груди тебе спалил… и стала ты мне много жалостна, по сие время жалостна. Я же к боярину за добро его и науку память хорошую чту, и ты его за зло не проклинай, а молись!..
– Не проклинаю я, дьяче Ефим. Не ведаю, как по изотчеству?
– Пафнутьич! Бояре меня кличу «Богданыч» – Бог-де дал… Бояр я не люблю.
– Ой ты! А около царя сидишь?
– Сижу, да с опасом гляжу! Дьяков немало от царя бояра взяли, угнали: кого на Бело-озеро, кого в Сибирь… кого под кнут сунули…
– Царь-от государь не даст тебя в обиду!
– То иное дело. Налягут бояре: что дьяк – патриарху худо бывает! Гляди, Никон: уж на что царский дружок был – угнали на Бело-озеро, а слух есть, еще дальше угонят… Бояра чтут своих от своя – мы из народа им враги завсе… Меня бояре не любят, что я прижитой от дворовой девки. Едино лишь к памяти моего благодетеля Пафнутия Васильевича приклонны, так до поры терпят… И дело, кое нынче Стенька Разин завел… – дьяк помолчал, заговорил тихо: – Мне угодно… Иной ба, зная, что сын твой – от Разина прижитой, обнес тебя, потому воровских детей всех изводов берут… Да бояра того не ведают. Я же греха на душу не возьму! Не надобен будет тебе парнишка, дай мне его… обучу. На боярскую шею грозу от него сделаю… Добра-богатства на мою жисть хватит: семья моя – я да жена, а парень твой не помеха.
– Ой ты, дьяче, спасибо! О сыне уж думаю денно и нощно, прахотная я… И ежели помру, куда детина малой на ветер пойдет?! И все-то сумнюсь об ем!..
– Дай его мне! Едино лишь добро будет.
– Коли ты, дьяче, за ним по смерти моей приглядишь да поучишь – мое тебе вечное благодарение, а пока жива, буду Бога молить за того боярина, который груди у меня выжег…
– То надо – молись! Сына твоего не оставлю, грамоте и воинскому делу обучу, усыновлю, а то как меня бояра безродным считают, так и его будут, и таким нигде места нету…
– Уж и не знаю, как тебе сказать благодарствую! Он же, Васятка, у меня не голой: есть ему рухледь и узорочье многое есть!
– У меня своего довольно.
– Как ты думаешь, дьяче, придет на Москву Разин?
– Народ ждет, и не один черный народ, – посацкие, купцы мелкие и попы – все ждут. Только Разину на Москве не бывать! Не бывать, потому что с кем он идет на боярство? С мужиками. У мужика и орудия всего – кулак, вилы да коса… У царя, бояр запасов боевых много, а пуще иноземцев много с выучкой заморской. И все они на особом государевом корму, знают же они только войну. То и делают, что во всяких государствах на войну идти нанимаются…
Дьяк нашел шапку, встал:
– Теперь, Ириньица, не пугайся! Придут стрельцы, зачнем делать обыск.
– Эй, стрельцы!
Дверка распахнулась, в горенку Ириньицы полезли синие кафтаны, засерели стрелецкие шапки, сверкнули бердыши.
Дьяк изменил голос, приосанился, сказал стрельцам:
– Оглядывайте живо, государевы люди! Бабу допросил.
Один из стрельцов сказал:
– Парнишку, дьяче, позвать, чтоб не сбег?
– Кличьте! Пущай будет за караулом в горенке.
Другой стрелец заступился:
– Он, дьяче, смелой – не побегет!
Дьяк ответил:
– По закону должен парень быть тут!
Юношу зазвали. Он сел на лавку, два стрельца сели с ним рядом. Еще трое начали обыск, Ириньица сказала:
– Там, дьяче, шкап большой у окошек, так тот шкап отворите, запону одерните, за ней прируб – ищите! Никого нету у меня, и запретного я не держу.
В горенке пахло хмельным, и табаком, и дегтем. Долго длился обыск. Дьяк наконец со стрельцами вышел из прируба. В передней горнице сняли образа с божницы, оглядели, ошарили под лавками.
– Никого и ничего! – сказали стрельцы, которые ходили с дьяком.
Дьяк, садясь к столу, развернул лист, писал из чернильницы, висевшей под кафтаном на ремне; спросил, не глядя на Ириньицу:
– Ям каких тайных, баба, у тебя в дому нет ли?
– Есть, голубь, яма – погреб там в сенях.
– Стрельцы, обыщите тот погреб.
– Мы, дьяче, погреб давно обыскали, уж ты не сердись… Хмельное было кое, испили. Хошь, и тебе найдется?
– Не хочу! Пейте мою долю.
Дьяк, исписав лист, спросил:
– Кой от вас, ребята, грамотен?
– Трое есть: Гришка, Кузьма, Иван Козырев тож!
– Приложите к листу руки, да пойдем! Время поздает.
Стрельцы подписались, ушли.
Дьяк Ефим, уходя, погладил рукой по волосам Ириньицу, сказал:
– Помни, Ириньица, парня обучу. Когда надо будет, дай весть о том… Да вот лихим людям закажи ходить! Сказываю, могут еще прийти искать.
Он покрестился, сняв шапку, и, взяв посох, ушел, провожаемый сыном Ириньицы. В сенях матерились стрельцы, ища выхода. Юноша со свечой в руке вывел их за амбары. Шаря в сенях, в темноте стрельцы забрали два бочонка с брагой, унесли.
– Все же, братцы, не зря труд приняли! – сказал кто-то.
Другой голос сзади ответил, болтая в бочонке хмельное:
– Кабы чаще так! Худа нет в дому, а браги много.
– Парнишка у бабы хорош!
– Гришка летник кармазинной упер, браты!..
– Тише – дьяк учует.
– Ушел дьяк!
– Летник взял, зато пил мало!
– А ну, молчите, иные тож брали.
Голоса и люди утонули в черноте слободских улиц. Сын Ириньицы долго прислушивался к шагам стрельцов, вернулся. Войдя в горницу, подошел за печь, крикнул:
– Ушли! Выходи, гостюшха!
Лазунка вышел, одетый в дорогу.
Ириньица сказала слабым голосом:
– Ночью, я чай, не придут… Ночуй, голубь. И сторожа, гляди, уловят – решетки заперты.
– Москва меня замками железными не удержит, не то воротами! Спасибо, хозяйка, пожил. Сказывай поклон Тимофеичу.
Ириньица, не меняя положения, заплакала, сквозь слезы ответив:
– Соколу, мой гостюшка, снеси слова: «Люблю до смерти». И пошто, не кушав, идешь? Отощаешь в пути…
– Москвой сыт! Прощай!
– Гости, ежели будешь!
Сын Ириньицы проводил Лазунку до амбаров, они обнялись.
– Учись рубить, стрелять, будь в батьку – люби волю!
Боярский сын быстро исчез. Юноша думал:
«Кто ж такой мой отец? Так и не довел того…»
7Ходя по Москве, Лазунка узнал, что решетки в немецкой слободе не запирают. Пьяные немчины военные не раз били сторожей. Царь приказал «не стеснять иноземцев», сторожа перестали ходить к воротам. Лазунка прошел в слободу. У ворот с открытой из долевых и поперечных брусьев калиткой, в свете огней из окон опрятного немецкого домика, где шла пирушка, звучали непонятные песни под визг ручного органа. Боярский сын встретил казака; казак, увидев идущего, ждал, не проходя ворот.
Лазунка было обрадовался своему, но, разглядев упрямое лицо со шрамом на лбу, признал Шпыня и насторожился: «На Москву батько его не посылал». Боярский сын, дойдя до ворот, тоже не полез в калитку.
Шпынь, не умевший таить злобу, крикнул:
– А ну-ка, вор, шагай!
– Чего попрекаешь? И ты таков! – Чувствуя опасность, он всегда старался быть особенно спокойным.
Шпынь, которого кормили, поили водкой от царя на постоялом, решил больше не показываться Разину.
– Я – государев слуга!
«Смел, ядрен, да худче ему: упрям», – думал Лазунка, мысленно ощупывая под рукой пистолет.
– С каких пор царев? Лжешь!
– Тебе в том мало дела!
– Лезь первой! Ты нашему делу вор!
– Гей, стрельцы! Разин…
– Сшибся, черт!.. – Лазунка шагнул к Шпыню.
Бухнуло… Шпынь упал, не успев выдернуть клинка, мотался на черной земле. Звенело в ушах, усы трещали от огня пистолета, изо рта текло. Казак одеревенело цеплялся руками за брусья калитки. Пока жило сознание, в голове стучало: «Не бит! Бит…» С окровавленным, черным от мрака лицом Шпынь откинулся навзничь в грязь. Правая рука не выпускала сабли, левая тянулась к калитке. Исчезая в ночи, Лазунка, щупая на ходу пистолет, думал:
«Сплошал… Мелок пал в руку пистоль, – изживет, поди, сволочь».
Астрахань
1На крыльце часовни Троицкого монастыря Разин сидит с есаулами, пьет. На площади кремля-города только что кончилась расправа с дворянами, детьми боярскими и подьячими: били ослопами[135], прикладами мушкетов, бердышами. От раннего солнца в кровавых лужах белые отблески. Площадь дымится неубранными телами убитых. У раската лежит сброшенный Разиным с вышины воевода Прозоровский Иван. Разин в черном бархатном кафтане, подпоясан синим кушаком с кистями, на кушаке сабля; на голове красная запорожская шапка с жемчугами. Стрельцы приносят и ставят на широкое крыльцо часовни бочонки с водкой:
– Пей, батько!
– Здоров будь, Степан Тимофеевич!
Недалеко от собора женский плач. Женщины в киках жемчужных, иные в бархатных с золотом повязках, то в волосниках, унизанных лалами и венисами. Все они у стены собора лежали, стояли, иные сидели рядом со старыми боярынями, устремившими глаза в небо. Старухи шептали не то заговоры, не то молитвы.
За распахнутой дверью, за спинами атамана и есаулов, в глубине часовни у мощей Кирилла два древних молчальника-монаха в клобуках с крестами и черепами белыми, вышитыми по черному, в ногах и головах преподобного зажигали свечи в высоких подсвечниках; монахи, крестясь, были спокойны, медлительны и глубоко равнодушны к тому, что творилось за стенами часовни. Держа серебряную чашу в руке, Разин поднял голову; левой свободной рукой, двинув на голове шапку, крикнул стрельцам и казакам:
– Гей, соколы! Кончи бить, волочи битых в одну яму на двор Троецкого да сыщите в монастыре моего посла попа, кому воевода забил перед приходом нашим на Астрахань в рот кляп и в поруб кинул!
– Троецкой поп, батько, жив! С тюрьмы его монахи, убоясь, спустили, когда ты в город шел.
– Добро!
Подошел стрелец, лицо и руки в крови:
– Битых, батько, мы волочим в Троецкой, да там над ямой стоит старичище монастырской, битым ведет чет – то ладно ли?
– Наших дел не таимся! Занятно старцу, пущай запишет, кого поминать. А ну, Чикмаз, пьем!
– Пьем, батько!.. Ладно справились… Почаще бы так дворян да подьячих!
– Пущай им памятна Астрахань за отца Тимошу да брата Ивана… Гей, соколы! Кто есть дьяки, те, что с народа не крали… коли таковые приказные есть, зовите ко мне!
Трое дьяков в синих долгополых кафтанах подошли к часовне, сняли шапки.
– Дьяки?
Пришедшие закланялись:
– Мы дьяки, атаман батько!
– Садись на свои места в приказной избе. Ведайте счет напойной казне, приказывайте на кружечном курить вино, готовить меды хмельные… В Ямгурчееве-городке, когда козаки раздуванят товары и рухледь, а мое, атаманское, отделят прочь, мой дуван опишите, и пусть снесут в анбары… После того перепишите людей градских, кто целоможен[136] и гож к оружию… Перепишите домы тех с виноградниками и погребами, кто бит. Учтите хлеб на житном дворе и харч да торговлей ведайте, берите на меня всякую тамгу!
– Чуем, атаман!
– Готовы все справить!
Дьяки поклонились, радостные, крестясь, торопились уйти из кремля.
– Еще, соколы, закрыть все ворота в городе, оставить трои – Никольские, Красные – в кремль и в город отворить Горянские, кабацкие. Пущай горюны на кабаки идут по-старому… Гей, Федько самарец!
– Чую, Степан Тимофеевич!
– Поди с дьяками! Учти напойную казну, сыщи прежних голов кабацких и целовальников – спознай, кто расхитил что, того к ответу. Замест их стань кабацким головой. А кои целовальники честными скажутся, тех приставь к прежнему делу.
– Будет так, атаман!
Черноусый есаул-самарец, поклонясь, ушел.
Стучали топоры на площади, таскали бревна. Плотники мастерили виселицы – вкапывали бревна торцами в землю; верхний торец, похожий на большой глаголь, делался с перекладиной. Привели к атаману переодетого в нанковый синий кафтан избитого любимца воеводы, подьячего Петра Алексеева, без шапки. Рыжевато-русые волосы приказного взъерошены, лицо в слезах.
– Вот, батько, доводчик воеводы, казной его ведал.
– Ты есть Петр Алексеев?
Подьячий дрожал, пока говорил:
– Я, атаман батюшка, ась, не Петр, я Алексей… С чего-то так меня дьяки кликали и воевода по ним – Петр да Петр, а я Алексей!
– Где казна воеводина?
– У воеводы, ась, никоей казны не было – отослана государю… Стрельцам – и тем жалованное митрополит платил вон ту, на дворе Троецком…
– Я твою рожу в моем стану видал, а был ты тогда в стрельцах – помнишь Жареные Бугры?
– Помню, атаман, ась, чего таить!.. Я человек подневольный, в какую, бывало, службу воевода сунет – в ту и лез…
– А помнишь ли подьячих, они мне служили, ты их хотел в пытошную наладить, да сбегли в козаки?
– Это Митька с Васькой, ась, так они путаные робята и негожи были в подьяче, едино что по упорству воеводы сидели – грамотой оба востры, да ум ихний робячий есть.
– Всем бы ты хорош, Петр Алексеев…
– Алексей, ась, атаман!
– Пущай Алексей! Даже имя твое – и то двоелишное. На Москву, хочешь, спущу?
– Ой, кабы на Москву! Никогда ее не видал – поглядеть, ась, охота до смерти…
– До смерти наглядишься!
Атаман, чокаясь с есаулами, видел работу плотников, знал, что виселицы справны. Он двинул на голове шапку. Подьячего подхватили стрельцы.
Разин крикнул:
– Покажите ему Москву! За ребро крюк взденьте, да повыше.
К виселице кинулась старуха в черном, всплеснув руками, закричала:
– Дитятко-о! Алексеюшко!
– Ой, мамонька, проси у них хоть тело мое похоронить! Ох, тошно-о!
– Дитятко!..
Атаман крикнул:
– Соколы, гоните старуху. Пущай завтра придет – хоронить воеводину собаку!
С Волги в кремль казаки привели молодого персиянина, он ругался по-персидски, грозил кому-то кулаками, тыча в сторону на Волгу:
– Педер сухтэ!
– Этот, батько, с немчинами бежать ладил на корабле «Орел» царевом. Мы того «Орла» сожгли… Немчины кое в паузках, кое в лодках уплыли Карабузаном в море, а этот на берегу сел и плачет…
– Царевич он, сын гилянского хана! Судьба его висеть там на крюку, где Алексеев. Гей, повесить перса!
Молодого перса раздели догола, пинками подвели к виселице и, воткнув крюк в ребра, подтянули на ту же вышину, как и подьячего.
– Еще, батько, персицкой купчина, должно!
Стрельцы и казаки вытолкнули перед атаманом человека в бархатном голубом халате, шитом золотыми арабскими буквами, в голубой чалме с пером.
– Его я знаю, – засмеялся Разин и, подняв чашу с вином, сказал – За твое здоровье, перской посол!
– Кушаи-и…
– Ты бился в пытошной башне, против нас сидел со своими слугами?.. И надо бы за то тебя повесить!
– Иншалла! Атаман, если так кочет бок…
– Бог ничего не хочет, а вот хочу ли я? То иное. Я не хочу тебе худа. Соколы! Тут где-то его сабля?
Чикмаз достал с крыльца саблю посла с золотой рукоятью в ножнах, по серебру украшенных финифтью.
– Хороша сабля! Да коли Степан Тимофеевич велит – вот, бери, кизылбаш.
Посол взял саблю.
– Поезжай ты в Персию к шаху, скажи ему: «Атаман меня отпустил, ты же отпусти пленных козаков». Я знаю, они там у вас горе мычут!
Посол принял саблю, поклонился. Сказал персу-толмачу, который стоял сзади:
– Спроси у атамана мои пожитки!
Толмач перевел слова, атаман ответил послу, не глядя на толмача:
– Пожитки твои, посол, козаками разделены по рукам. Я не волен брать у своих то, что они взяли с бою. Поезжай так! Жизнь дороже рухледи.
Посол еще раз поклонился и ушел.
– Гей, стрельцы! Теперь подавайте мне воеводино отродье – сынов князя Прозоровского.
Голубые и розовые кафтаны стрельцов затеснились к крыльцу часовни, сверкая бердышами.
– Ени, батько, у митрополита кроются.
– Подите на двор к митрополиту, приказую ему дать парней!
Стрельцы ушли. Спустя час старший Прозоровский смело вошел к атаману. Был он в голубой измятой чуге, с гладко расчесанными длинными волосами, без шапки.
– Куда делся твой меньшой брат?
– Мой брат идет с монахами.
– Добро! Теперь скажи мне, княжеское отродье, где твоего батьки казна скрыта?
– Казну ведал подьячий Алексеев!
– Теперь не ведает – гляди!
– Чего мне видеть? Знаю!
– Знаешь, так говори: где казна твоего отца?
– У моего отца казны не было, рухледь батюшкину твои воры есаулы всю расхитили – повезли в Ямгурчеев! Чего ищешь у нас, когда оно, добро, у тебя?
– Ты княжеский сын?
– Ведомо тебе – пошто спрос?
– Мой род бояра выводят до корени, я ж вывесть умыслил род боярский до земли – эх, много еще вас! Гораздо вы расплодились, едино как черные тараканы в теплой избе. Гей, повесьте княжеское семя… Кличьте попов! Пущай все здесь станут!
Попов собирали из всех церковных домов, а который не шел, тащили за волосы, пиная в зад и спину.
– Батько зовет!
Попы толпились перед часовней. Разин встал, упер левую руку в бок, спросил:
– Все ли вы, попы?
– Все тут, отец!