banner banner banner
Однажды весной
Однажды весной
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Однажды весной

скачать книгу бесплатно

Однажды весной
Ирина Чайковская

Книга Ирины Чайковской включает избранные рассказы и пьесы, написанные за два десятилетия с 2000 года. Их сюжеты связаны с тремя странами, в которых жила писательница, – Россией, Италией и Америкой. Кроме рассказов и пьес на современные темы, в книгу включены произведения о судьбах писателей ХIХ века, – Герцене, Тургеневе, Некрасове. А одна из пьес («Сцены в раю») рисует встречу трех необыкновенных женщин – Авдотьи Панаевой, Полины Виардо и Лили Брик. Книга рассчитана на широкий круг читателей.

Ирина Чайковская

Однажды весной

Предисловие автора

«Время – вещь чрезвычайно длинная», – сказал Маяковский. Возможно, если говорить о вечности. Но с точки зрения одной человеческой жизни… время – чрезвычайно короткая вещь. Проходит быстро. Не успеешь оглянуться – уже ты в весьма солидном возрасте. Хотя в душе ты этим цифрам не веришь. Не может того быть! Я молодая, молодая. Ну да ладно, я о другом.

Ровно 10 лет назад издательство «Алетейя» издало мою книгу «В ожидании чуда». Это была книга рассказов и пьес. Она много лет ждала своего часа – и вот дождалась. Тогда для меня это точно было чудом. Книга, изданная в России!

И вот сейчас я предлагаю читателям новую книгу рассказов и пьес. Тот, кто прочитал ту, первую книжку (сомневаюсь, что таких будет много!), найдет в ней кое-что знакомое. Кроме написанного в последние годы, я поместила в ней и «избранное» старое. Думаю, что это не помешает даже моим «прежним» читателям. Ей-богу, перечитать какие-то тексты через десять лет – это как встретиться со своей молодостью. Хотя, я думаю, все со временем становится другим, ибо в восприятие вмешивается новый накопленный за годы жизненный и душевный опыт.

Книга вместила рассказы и пьесы, написанные в трех странах, – России, Италии и Америке, что, естественно, отразилось и на ее содержании. Рядом с рассказами и пьесами на современные сюжеты вы найдете в ней тексты, где героями будут Некрасов, Тургенев, Герцен, Панаева, Полина Виардо и даже Лиля Брик (пьеса «Сцены в раю»). Вначале я не хотела включать эти произведения в книгу. Но они в нее просились, ибо стали частью моей обычной повседневной жизни. Пришлось включить. Куда я без них?

Скажу насчет пьес. Когда еще та, первая книга, лежала в бостонском издательстве, которое так ее и не издало, милая женщина-редактор сказала мне, что мои рассказы хороши, а пьесы еще лучше. Не знаю, так ли это, но призна?юсь, что изначально я драматург. И писать пьесы, если есть занятный сюжет, мне нравится. Пишу, как правило, комедии, и даже могу объяснить почему. За пьесы я берусь в самые тяжелые для себя моменты – хандры, болезни, невзгод… Комедийный сюжет помогает уйти от «ужасов» жизни. Последнюю по времени пьесу «Город-сад» я писала в «эпоху коронавируса». Меня несказанно удивляет, что очень многие авторы в это время писали исключительно на «коронавирусные» темы. Мне же, наоборот, очень хотелось уйти от них, словно и не было этой напасти.

Еще два слова о пьесах. Когда-то два «профессионала», один режиссер, другая – автор «раскрученных пьес» сделали мне свои замечания. Режиссер пожурил меня за то, что начинаю пьесу сразу, без всяких предварений и описаний, без указаний на имена и возраст персонажей, без разработки интерьера. Раскрученный драматург удивилась, что мои герои часто разговаривают сами с собой: «Они что у вас – сумасшедшие?»

Прошло время, я осталась при своем, не изменив своей первоначальной манере. Ведь у меня были высокие образцы. Тот же Пушкин, чьи драмы начинаются сразу, без всяких предварений, те же Шекспир или Чехов, чьи персонажи, не будучи сумасшедшими, разговаривают сами с собой…

«Пишите как Г-н», – сказал мне как-то один завлит, – после долгой беседы, в которой он объяснял мне, что пьеса моя хорошая, но не «верняк». Увы, так и не научилась писать «верняк» и не стала подражать более удачливому, но, как всегда казалось, фальшивому собрату. По этому поводу скажу словами Ахматовой: «Какая есть. Желаю вам другую».

С детства люблю читать пьесы. Рассчитываю на такого же читателя. Однако, скажу по правде, не стану возражать, если какой-нибудь – в меру сумасшедший – режиссер захочет их поставить.

Новая книга – радость и огорчение. Про радость понятно. А вот почему огорчение? Да потому, что она, как выросшее дитя, отделяется от тебя и уходит в самостоятельное плаванье. И я машу ей платком, стоя на берегу. Счастливого пути!

    Ирина Чайковская
    21 июня 2020 года,
    Большой Вашингтон

Рассказы

Любовь на треке. Из написанного в Америке

Фольклорная речка

В июле поехали в пансионат. Билет в Америку уже лежал на полке в платяном шкафу, и Лена смотрела на длинный нерусский конверт, когда собирала вещички пока еще в ближнее Подмосковье. Ехала с Галей, подругой. Галя была художницей, взяла с собой все для работы акварелью и карандашами. Лена позавидовала Гале – ей тоже хотелось чем-то заниматься на отдыхе, главным образом, чтобы уйти от навязчивых невеселых мыслей. В день перед отъездом она созвонилась со знакомой редакторшей и взяла для перевода книгу о половом созревании подростков – ничего другого в распоряжении редакторши уже не было. «Буду переводить и вспоминать Мишку», – решила Лена. Мишка, ее сын-подросток, вот уже целый год жил с отцом, Лениным мужем, в Америке. А Лене предстояло к ним присоединиться в конце августа. Галя настояла, чтобы ехали на электричке, хотя Лене очень хотелось взять машину – расстояние было небольшое, и в раскладе на двоих сумма получалась не такая уж громадная. Но Галя взглянула на нее с таким негодованием, что пришлось подчиниться. Лену охватили нехорошие предчувствия, она никогда не жила с Галей под одной крышей, но и так было понятно, что они совсем разные и будут тянуть каждая в свою сторону. Подчиняться Галиному напору не хотелось. Лена успокаивала себя тем, что у Гали просто очень мало денег, жила она с продажи картиночек и картин, получала гроши, в сравнении с которыми переводческие деньги Лены были богатством. «Там посмотрим, – думала Лена, глядя из окна электрички на пригородные набитые народом платформы, неказистые деревянные будки, отдаленные, скрытые за неуклюжими строениями леса, – возможно, придется существовать как в коммунальной квартире, каждая сама по себе». Но получилось лучше, чем она предполагала. Потребовались два дня и некоторые усилия с обеих сторон, чтобы приноровиться к пансионатской жизни и выработать свой распорядок.

Утром до завтрака Галя бежала «на этюды» – на дальнюю, поросшую болотными растениями речку. Для Лены болотная речка была Галиной выдумкой, фольклором, она вставала около девяти и, слегка умывшись – краны текли, горячей воды не было – шла в столовую, где они встречались с Галей за общим столом. Народу в пансионате было немного, кормили по-домашнему и старались никого к ним не подсаживать. Когда-то этот пансионат был домом творчества, Галя помнила времена его расцвета, совпавшие с директорством его основателя. Основатель, чей портрет – чеховский интеллигент с бородкой и жилистыми трудовыми руками – до сих пор висел в вестибюле, поставил в каждой комнате по одной кровати, повесил над кроватями огромные доски для творческих упражнений, снабдил помещения бессчетным количеством настольных ламп. Ныне комнаты уплотнили, расположив в них еще по одной кровати, лампы разошлись по рукам обслуги, облупившиеся неопрятные доски, лишившись своего предназначения, смотрелись весьма странно и были испещрены неприличными надписями. Из старого персонала остались повариха Светлана да сторожиха Лиза, Галя вела с ними нескончаемые разговоры о былом величии этого ныне полузаброшенного, на глазах разваливающегося здания. Несколько художников, приезжавших сюда по старой памяти, да два-три человека со стороны, прельстившихся недорогой по нынешним временам платой, составляли «контингент» пансионата. Хорошей стороной здешней жизни была ее непритязательность, можно было не следить за своей внешностью, не красить ногти, ходить в одном и том же платье по нескольку дней и с утра до вечера. Здесь можно было расслабиться, и Лена, которая все последнее время была, как натянутая пружина, наконец-то перевела дыхание, дала себе передышку.

За завтраком Галя рассказывала о «речных» впечатлениях, они каждый раз, в зависимости от погоды и Галиного настроения, были различны, затем в номере Лена рассматривала Галины рисунки, сделанные цветными карандашами с натуры, и поражалась. Действительно, все они изображали одно и то же место – «фольклорную» речку и все были не похожи друг на друга. Лене приходило в голову сравнение с былиной – студенткой она увлекалась фольклором и прочитала огромное количество русских былин, записанных от разных сказителей. Сюжет в них вроде бы совпадал, но чем более яркой индивидуальностью обладал сказитель, тем более оригинальной выходила у него былина. Наверное, у Гали была яркая индивидуальность, пейзаж цвел и нигде не повторялся. Было странно, что ни этой Галиной талантливости, ни ее ума, ни фанатической работоспособности, никто, как казалось Лене, не замечал и не ценил. Дожив до сорока лет, она оставалась одна, имела очень мало близких людей, жила только своим художеством.

После завтрака они с Галей совершали недальнюю прогулку в соседний санаторий. Дорога шла по узкой лесной тропе среди мрачноватых сосен, и Лене порой даже страшно становилось от ощущения замкнутости пространства; но, к ее облегчению, тропа скоро кончалась, и начинались обычные прогулочные аллеи, по которым дефилировали пожилые обитатели санатория. Назад возвращались почти бегом, так как Гале не терпелось скорее приступить к акварелям, а Лену поджидал дурацкий перевод. Впрочем, после первых же страниц работы Лена вошла в его псевдонаучную стилистику, поняла, что особых открытий для нее не предвидится, хотя книга предназначалась для таких, как она, родителей подростков, и переводила почти автоматически. Как ни пыталась она вписать в научно-популярные построения своего Мишуню, выходило только щемление сердца и ощущение, что, возможно, это и так, но только не с ее ребенком. У него все, все по-другому. Наваливалась тоска, она наклонялась над переводом, глотая слезы. Галя, сидевшая у окна, спиной к Лене, тут же оборачивалась и кричала грозно: «Сейчас же перестань! Ты радоваться должна, а не плакать. Уже через месяц их увидишь». Лене становилось еще горше. Она боялась Америки и не хотела туда ехать. Сердце говорило, что дороги назад может и не быть. Здесь на родине, кроме старых и больных родителей, она оставляла что-то такое, чего не даст никакая Америка, никакая заграница; это что-то всегда оставалось в остатке, когда она начинала подводить баланс под свой отъезд, и логически никак не формулировалось. Чувство дома? Родных стен? Оставленных друзей? Брошенных могил? И это тоже, но и что-то еще, чего даже ей, с ее филологическим образованием, трудно было обозначить словом.

Обедали около трех, когда в столовой уже никого не было; повариха Светлана, уходя домой, оставляла для них немудреную закуску и две тарелки второго. В жаркую погоду после обеда они оставались в номере, разговаривали, исповедовались друг другу, строили планы. Лене было совестно, такой богачкой она ощущала себя в сравнении с Галей. У той не было практически ничего – ни денег, ни семьи, ни любимого человека. К тому же с некоторых пор она стала прибаливать, началось с легкой простуды, которая в результате давала о себе знать весь прошлый год. Но – удивительно – Галя не унывала, вечно ждала какого-то чуда, была постоянно влюблена, и даже не всегда в человека, а – то в собаку, то в дерево, то в какой-то пейзаж, как сейчас в эту свою речку. До отъезда в пансионат ей внезапно «засветило», как она выразилась. Позвонила женщина – искусствовед, увидевшая несколько Галиных акварелей в чьем-то доме, – Галя много чего раздаривала знакомым. Искусствовед была с именем, Галя о ней слышала, что та помогает «не пробивным и не кассовым» художникам организовывать выставки. В разговоре с Галей она тоже намекнула на возможность выставки, попросила привезти побольше работ для ознакомления. Галя набила картинками свою походную видавшую виды сумку, привезла в квартиру у метро Измайловская. Теперь она нетерпеливо ждала ответа от искусствоведши, Лене приходилось ее останавливать, когда, не в силах вынести неопределенность ситуации, она была готова бежать звонить в квартиру возле Измайловского метро. Тут уже Лена ее приструнивала: «Куда? Ты сдурела? Сами придут и сами попросят». Лена цитировала Булгакова, хотя многажды убеждалась в горьком несоответствии высказывания и действительности, но ей почему-то казалось, что с Галей должно быть именно так, как сказано Воландом.

Вечером, когда спадала африканская жара, накатившая на Москву и окрестности, они выходили прогуляться. Шли вдоль железнодорожного полотна, заходили в продуктовую лавку возле станции, Галя покупала себе два жареных пирожка с повидлом и бутылку минеральной, Лена пирожное и пакетик сока – это был их ужин. Порой за разговором, под шум мчащихся мимо поездов, незаметно добредали до соседней Тарасовки. Как-то возле станционной лавки их окликнул немолодой, но молодцеватого вида мужичок, в светлой просторной рубашке и синих джинсах. – Куда спешите, красавицы? Я вас уже давно заприметил. Дачницы? Из белокаменной? Он обращался к ним обеим, но смотрел только на Лену, причем смотрел как-то странно, будто что-то хотел про нее узнать. Остановились поговорить. Мужичок жил здесь в поселке на собственной даче, звался Борисом Петровичем, жаловался на скуку и одиночество и усиленно звал в гости. Галя сказала, что обязательно как-нибудь выберутся, Лена молчала. Борис Петрович повернулся к ней: «А вы, красавица, что ж молчите? У меня дача необыкновенная, есть на что посмотреть. Так придете?» Пришлось и Лене кивнуть, а то бы он не отвязался, как сказала она Гале по пути в уже надоевшую Тарасовку.

Зарядили дожди, и лето из африканского переродилось в латиноамериканское – в сезон дождей. В промежутках между очередным дождливым приступом подруги гуляли по поселку и однажды снова наткнулись на Бориса Петровича, возвращавшегося со станции. Лене показалось, что он чуть навеселе, но направленный на нее взгляд уже не пугал, а веселил, она как бы со стороны наблюдала за его неуклюжими попытками заманить их на свою дачу.

– У меня, красавицы, столько всего вкусного – в Москве накупил на всякий случай. Вот вы бы, например, чего хотели к чаю? – обратился он к Лене.

– Шоколадных вафель, – сказала Лена мечтательно, шоколадные вафли были любимым лакомством ее детства.

– Вот в точку попали, я и шоколадных вафелек захватил, и конфеток, и винца грузинского, – тут он впервые посмотрел на Галю, видимо, заподозрив в ней пристрастие к алкоголю.

В этот раз дело дошло до того, что они по мокрой от дождя траве прошагали вместе с ним до конца поселковой улицы и из-за забора – как музейный экспонат – разглядели и впрямь довольно симпатичный деревянный теремок. Зайти внутрь подруги отказались, отговариваясь обедом в пансионате, обещали наведаться в другой раз.

Повариха Светлана еще не ушла, и в этот раз обед был горячий; Светлана подогрела на плитке жареную картошку с рыбой; на сладкое по знакомству подруги получили по сахарной плюшке, предназначенной для полдника. Чай пили вместе, Светлана подсела к их столику со стаканом и плюшкой. Она жила здесь в поселке и всех знала. На Галин вопрос о Борисе Петровиче ответила, что у того нынешней зимой умерла жена и он, как приехал в мае, все пил не переставая. Сейчас маленько оклемался. «Неужели совсем одинокий?» – спросила Галя, будто не ожидала, что и, кроме нее, есть на свете одинокие. «Сын взрослый, невестка, внуку лет десять, ихняя дача в соседнем поселке», – ответила Светлана с готовностью. «Да чтой-то редко к отцу наезжают, своих делов по горлышко – невестка, слышно, больная, – Светлана понизила голос, – гутарят, рак у нее». Она вздохнула, собрала крошки в ладонь и высыпала их в рот. Лена с Галей сидели не шевелясь, потом, поблагодарив повариху, поднялись к себе в номер.

Ночью у Гали был жар, ее лихорадило. Возможно, сказалась их утренняя прогулка по холодному мокрому поселку. Лекарств они с собой не взяли, у Гали нашелся только вьетнамский бальзам, с которым она не разлучалась. Утром Лена побежала в поселковую аптеку, но там не было ни термометра, ни аспирина-упса, в действие которого она почему-то верила. В станционной лавке купила лимон и мед, испытанные противопростудные средства, и Галя немного повеселела, выпив горячего душистого чаю. Она заснула, а Лене, несмотря на холодную и ветреную погоду, захотелось поскорее вырваться из душного номера. Она накинула куртку и вышла.

Снова гулять по поселку не хотелось, у нее мелькнула мысль найти «фольклорную» речку, чье местоположение она знала по Галиным описаниям. Речка должна была находиться совсем близко от Тарасовки. Но она дошла уже до Тарасовки, а речки не было. Возле забора играл с мячом мальчик лет десяти, Лена к нему обратилась: «Тут должна быть речка поблизости, не знаешь где?» Мальчик посмотрел на нее как на прилетевшую с другой Галактики: «Речка? Здесь речек нету. Это надо на электричку, через две остановки». Он снова принялся за мяч, а Лена чуть не заплакала. Мимо по придорожной травке шел человек в широкой соломенной шляпе, за ним трусили семь или восемь коз, все белые, но разного размера – от огромного лохматого козлищи до крохотного козленочка. Лена поежилась – ей почудилось дурное предзнаменование, и с колотящимся сердцем она повернула назад, так и не отыскав заколдованной речки.

Возле самого пансионата ей повстречался Борис Петрович, он уже издали ее приметил и радостно махал руками. «Рад вас видеть, Леночка, а я как раз к вам – пригласить на чашку чая». Лена начала было, что Галя больна и что придется отложить до другого раза, но Борис Петрович проявил такую настойчивость и неуступчивость, что ей пришлось согласиться. «Загляну на минутку, чтобы больше не приставал, тем более что действительно хочется горячего чаю», – подумала продрогшая на резком ветру Лена. Но до чая Борис Петрович повел ее осматривать свой теремок. По скрипучей винтовой лестнице поднялись на второй этаж. Здесь была аккуратная светлая спаленка и просторная гостиная, обставленная стилизованной под трактир деревянной мебелью. На стенах красовались веселенькие цветочные натюрморты из тех, что продаются на распродажах в подземных переходах. Борис Петрович с гордостью показывал Лене свои хоромы. Везде было довольно прибрано, и только иногда взгляд натыкался на многодневную пыль на мебели и не выброшенные из пепельницы окурки. Стеклянная небольшая терраса на первом этаже вела в сад, но Лена отказалась осматривать угодья и уселась за круглый покрытый яркой скатертью стол на террасе. Борис Петрович, поставив чайник на плиту, тоже присел к столу, широким жестом указывая на посудные полки над плитой: «Не стесняйтесь, Леночка, хозяйничайте как дома». Лена принялась отмывать липкие, со следами накипи чашки, в то время как хозяин доставал из шкафа конфеты и печенье. Шоколадных вафель не было, но был вафельный торт «Белочка», из-за дороговизны неохотно раскупаемый в местном магазине и, видимо, купленный Борисом Петровичем специально для «приема».

Наконец, появилось и грузинское вино, и хозяин провозгласил тост за знакомство. Лена пригубила, Борис Петрович залпом опорожнил чуть ли не всю кружку и принялся развлекать гостью. Рассказчик он был неплохой, почти всю жизнь проработал в странах Африки, занимаясь снабжением советских миссий, любопытных историй ему было не занимать. Но все его истории были странно похожи и повествовали о том, как в очередной африканской стране сотрудникам нашего посольства грозила гибель от голода или дизентерии и как, благодаря необыкновенной расторопности и российской сметливости Бориса Петровича, все остались целы и невредимы. Лена пригрелась, ее даже немного клонило в сон. Борис Петрович, попросил разрешения закурить и затянулся, по-видимому, дорогой сигарой; глядя на гостью хитро прищуренным глазом, спросил: «Почему вы здесь с подругой, Леночка? Где ваш муж, друг, короче – какой-нибудь мужчина, который, наверное, существует в вашей жизни?» Он наклонился вперед и пристально глядел на гостью. Лена стряхнула с себя оцепенение: «Мои мужчины – муж и сын, сейчас в Америке. Я к ним скоро поеду». Борис Петрович откинулся на спинку стула, перевел дыхание.

«Да, тяжело должно быть женщине без мужичка, – он остановился и с трудом, дрожащим голосом продолжил, – а уж мужику без хозяйки – и не говорите». Он закрыл глаза рукой, лицо сразу стало красным и мокрым. Всхлипывая, он говорил бессвязно, но Лена понимала. «В декабре, как сейчас с вами, сидели – смотрели телевизор, спасти не удалось». Лену переполняла жалость, но чем, в сущности, могла она ему помочь? Она поднялась. «Спасибо за чай, мне пора». Борис Петрович вскочил, красный, с расстроенным мокрым лицом. «Что ж, пора так пора. Не смею задерживать».

Когда Лена уже была на пороге, он схватил со стола не начатый торт «Белочка» и протянул ей: «Для вас покупал – возьмите. Мне сладкое ни к чему, да и не люблю. Может, когда еще заглянете, а?» Лена кивнула. Он схватил ее руку, тихо шепнул: «Такое иногда находит, такое, хоть волком вой. А вы, мне кажется, способны отогнать нечистую силу, у вас взгляд хороший». Пока Лена с тортом в руках шла к калитке, Борис Петрович, в светлой пузырящейся на ветру рубашке, смотрел ей вслед.

Галя уже не спала и работала, сидя у окна. Лицо у нее было потное и больное, глаза покраснели. Лена на нее набросилась: «Галюша, зачем ты вскочила? У тебя температура!» Галя хмуро на нее посмотрела: «Что ж мне – помирать теперь? Я когда работаю, хотя бы отвлекаюсь от всякой гадости, которая лезет в голову». Но минут через двадцать она все же забралась под одеяло – ее бил озноб. Лена набросила на нее все теплое, что было в номере, и она с трудом согрелась. Лежала с открытыми пустыми глазами, и легко было представить, какие гадкие невеселые мысли владеют ею в эту минуту. «Чем ее утешить, ободрить? – соображала Лена, сидя на своей койке возле двери, но ничего не шло в голову. Выждав, когда подруга заснет, Лена осторожно вынула у нее из сумочки телефонную книжку и, крадучись, вышла из номера. Она решила сама позвонить женщине – искусствоведу по поводу Галиных картин. Если ответ будет отрицательный, Лена примет удар на себя и Гале не придется страдать, ну а если положительный… собственно, только ради положительного ответа Лена и решилась на рискованную акцию. Ей так хотелось, чтобы Гале наконец зафартило. В холле на вахте сидела сторожиха Лиза. Она приветливо кивнула Лене и вернулась к разгадыванию кроссвордов, по части которых была мастерицей. Лена зашла в маленькую темную комнатку, где днем обитала администрация, зажгла свет и подошла к телефону. Напротив нее располагалось широкое стеклянное окно во всю стену, оно выходило в неосвещенный сад; пока Лена с бьющимся сердцем набирала номер, деревья за окном трещали и плясали на ветру. «Ночью будет ураган», – подумала Лена и услышала в трубке приятный женский голос. Было похоже, что женщина на том конце провода улыбается. «Ах, вы о Галине Гер, – произнесла женщина в трубке, – я несколько раз ей звонила, но безуспешно. Вы знаете, мне понравилось. Скажу больше, я нашла в ее листах что-то свое; мне кажется, я могла бы ей помочь с выставкой, а пока вот написала о ней статью». Трясущейся рукой на вырванном из Галиной книжки листе записывала Лена название и номер журнала. Она столько хотела сказать о Гале, о ее таланте и одержимости, о ее житейской неустроенности и отсутствии женского счастья, но в нужный момент горло перехватил спазм, и она промямлила что-то невразумительное, типа: «Большое спасибо, пожалуйста». В трубке послышались гудки, Лена потушила свет и, пошатываясь, вышла из комнаты.

Галя лежала в кровати с открытыми глазами. Лена к ней кинулась: «Галюша, победа! Она написала о тебе статью, обещает помочь с выставкой. Ей понравилось, понравилось!» – Лена махала перед Галиным лицом телефонной книжкой. Выражение Галиного лица не менялось. Может, она не поняла? «Галюша, – снова начала Лена, – я говорю об искусствоведше, я ей только что звонила…». Галя ее прервала. «Я поняла, сколько можно говорить одно и то же?» По Галиному лицу текли слезы, она начала всхлипывать. «Знаешь, мне, кажется, ничего уже этого не нужно, мне нужно только быть здоровой и чтобы ты не уезжала». И они обе в голос заплакали.

Ночью Гале было очень плохо, она металась в жару. За окном шумел ливень, и сверкала молния. Сторожиха Лиза спала в холле на старой задвинутой в угол лежанке, Лене с трудом удалось ее разбудить, ни лекарств, ни термометра у нее, естественно, не было, она посоветовала вызвать скорую, но потом сама же и отсоветовала, так как в такую погоду дорога в пансионат становилась непроезжей. Ждали утра. Обе были бледные, с воспаленными глазами. Лена собирала вещи – она решила, что оставлять Галю без медицинской помощи преступно, нужно было возвращаться в столицу.

Незаметно прошли еще один день и еще одна ночь. Гале стало немного лучше, температура, видимо, спала. Лена вызвала по телефону такси из города, на слабые протесты больной сказала, что оплату проезда берет на себя, как будущая «американская тетушка». Галя невесело улыбнулась. Утро отъезда было тихим и нежным, как дыхание эльфа; не верилось, что эти деревья и эта трава еще сутки назад гнулись под ветром. Вещички были вынесены в холл, ждали машины. Краем уха Лена слушала, как вахтерша Лиза делилась с поварихой вчерашним происшествием: «Слышь, Света, твой сосед по участку вчера наведался, я уж спать ложилась. А он в дверь как начал барабанить. «Что за притча?» – думаю, открыла, а он пьяный, еле языком ворочает. «Мне, – говорит, – Леночку». «Леночку, видишь ли, ему!» – повторила Лиза, и обе прыснули. Лена заслушалась и чуть не пропустила машину, которая, тяжело отдуваясь, подкатила к воротам пансионата.

Потом, уже в Америке, ее мучили сны. То ей мерещилась Галя, разметавшаяся в жару, то пьяный несчастный Борис Петрович, ищущий Леночку, но чаще всего «фольклорная» речка, которую, слава Богу, она так никогда и не видела, но которая во всей своей несказанной красе представала перед ее спящими закрытыми очами за минуту до пробуждения.

    Февраль 2001, Солт-Лейк-Сити

Звуки и шорохи

Не знаю, где вы живете, может, у вас ничего не слышно. У меня слышно все. Надо мной, на третьем этаже, живет русская пара, и, если я до сих пор не начал говорить по-русски, то причина лишь в том, что уж слишком варварский язык. “Павяпавя бурягодуша”. Вы что-нибудь понимаете? Я тоже. Это такая песня. Заунывная, как волчий вой. Хочется заткнуть уши, только бы не слышать. Голосок у нее ничего, приятный, немного слишком низкий. И вот моет посуду – я слышу по грохоту тарелок – и завывает: “Павяпавя бурягодуша”. Прямо какой-то скифский язык. Я тогда, только чтобы отвлечься и не слышать, беру гитару и начинаю наигрывать “кантри”. Это, я понимаю, музыка. А то… Вообще они ничего, довольно тихие. Вот девчонки с первого этажа – те орут на весь подъезд, смеются и скачут так, что дом трясется. Эти нет. Утром я слышу, как она принимает душ. Я понимаю, что это она, по звукам – она всегда что-то мурлычет, слава богу, без слов. Я встаю в одно с ней время и прислушиваюсь. Не то чтобы мне очень интересно, просто выработалась привычка. Он встает минут через пятнадцать и тоже идет в ванную. По звуку понятно, что бреется. У нас одинаковое расположение комнат. Когда они завтракают, я тоже ем свой сэндвич и слышу их тихий разговор, не различая смысла, что-то вроде:

– Хоча…

– У-у…

Потом она прихорашивается, а он ее ждет и не доволен, я понимаю это по ворчливому тону. Иногда он не выдерживает и выбегает первым. Я вижу его из окна – он невысокий, жилистый, у него уже заметная лысинка. Она выходит чуть погодя – очень стройная, легкая, со светлыми волосами. Волосы у нее роскошные – никогда таких не видел. Бывает, она закалывает их сзади в пучок. Так мне тоже нравится, хотя я бы на ее месте не закалывал. Вообще я, если вы поняли, настоящий американский “гай”. Я культивирую в себе чисто американские черты – простоту и открытость, физическую крепость и умение за себя постоять. Вот уже год как я живу в этом городе один. Работаю в библиотеке на выдаче книг – книги мое пристрастие, как и игра на гитаре, – наслаждаюсь полной свободой и изучаю жизнь. Возможно, через годик-другой я начну писать. Пока же записываю отдельные впечатления в специальную тетрадь. Что еще сказать о себе? Временами мне бывает очень не по себе, наваливается какая-то темнота. От нее я и сбежал в этот город, где солнце светит почти круглый год. От нее и от родичей, которые уже были готовы сдать меня в психушку. Теперь, когда я далеко, они из своего муравейника шлют мне пламенные приветы по телефону. Я не люблю их звонков. Меня от них прямо тошнит. Я бы предпочел, чтобы они не знали, где я обретаюсь. Да, забыл сказать, что меня зовут Родди. Имечко придумала моя мамаша, но мне оно подходит. Возвращаясь к русским, должен сказать, что я за ними наблюдаю. Временами мне кажется, что звуковая проницаемость моего жилища послана мне судьбой. Чтобы в будущем я написал хороший роман в русской традиции. Поживем – увидим. Пока же я отправляюсь на работу, минут через десять после русских.

На работе мне читать не удается. Наша библиотека находится в центре города и пользуется популярностью. Не помню дня, чтобы я простаивал больше десяти минут. Очень много старичков – осваивают компьютеры последней модели, щедро расставленные в библиографическом отделе. Но берут и книжки; старички любят книжки про актрисок, с картинками. Молодежь предпочитает видеокассеты. Классику берут только студенты-гуманитарии. Сегодня одна девица сдала мне книжку испанской поэзии. Девица ощипанная, с прыщами по всему лицу. Но книжка мне понравилась. Я успел в нее заглянуть в те десять минут покоя, которые мне даровала судьба. Книжка раскрылась прямо на романсе о короле Родриго, что меня очень заинтересовало, все же Родриго и Род – имена явно родственные. Меня позабавило, что этот Родриго потерял свое королевство из-за девицы. Девица звалась Лакава, и у нее были длинные золотистые волосы. Вот, – сказал я себе, – еще в средневековой Испании водились такие – с волосами, от них надо быть подальше, не то… Но тут подошел следующий посетитель.

Дома меня поразила абсолютная тишина наверху у соседей. Обычно в это время они уже дома и мы вместе, то есть одновременно, ужинаем. Теперь же я поужинал в одиночестве. Смотреть телевизор не хотелось, читать тоже, я решил пойти на тренажер. В соседнем подъезде нашего дома оборудован бесплатный спортивный зал с несколькими тренажерами. Я довольно регулярно разминаюсь на тренажере, впрочем, и у себя в квартире каждое утро отжимаюсь, а по воскресеньям бегаю на треке. Внешне я произвожу впечатление человека, озабоченного исключительно своими бицепсами. Я люблю заниматься один, в этот раз в спортзале было еще два человека. Я их знал – наш менеджер Пол и его помощник Фредди. Они разговаривали, не обращая на меня внимания. Не люблю прислушиваться к чужим разговорам, но тут я поневоле напрягся – они трепались по поводу русской. Фредди, убирая на лестнице, слышал громкие голоса из их квартиры, потом из дверей пулей вылетел встрепанный русский. В руках у него была вещевая походная сумка. Фредди видел в лестничное окно, как он быстрым шагом, не оглядываясь пошел к воротам. Пол откомментировал это так: “Разбежались”. Фредди с ним согласился. “Он ей не подходит, это сразу видно. Девчонка прикольная, а он уже в годах, лысый. Ей бы такого, как Родди”, – и он впервые поглядел на меня и подмигнул. Оба захохотали. Я почувствовал, что заливаюсь краской. Не люблю, когда меня задевают. Проходя мимо Фредди, я положил ему руку на плечо и слегка придавил. Он пошатнулся. Я снял руку, кивнул обоим и вышел.

На улице было темно, горели дворовые фонари, освещая островки снега на клумбах, в окнах виднелись елки. Мне навстречу от ворот двигалась какая-то фигура. Я вгляделся и узнал русскую. Она шла как сомнамбула и даже не взглянула на меня. Мы одновременно вошли в подъезд – она впереди, я сзади. Открывая дверь, я прислушивался к звукам поворачивающегося в ее двери ключа. Войдя, я включил свет – она нет. Я присел к столу. Она наверху раздевалась, сбрасывала с себя пальто, платье. Я слышал, как она двигала стулья. Наверху заработал душ. “Павяпавя бурягодуша”, – я узнал знакомый мотив. Она пела в полный голос. Я сидел и слушал, и мне не хотелось, чтобы она замолчала. Низкий бархатный голос звучал широко и свободно, и я подумал, что в этой песне живет грусть не одного человека, и даже вообще не человека, а всей безгласной природы. Замолкла вода – и она замолчала. Я слышал, как она подошла к столу, села и зарыдала. Минуту я сидел не шелохнувшись и думал. А потом быстро выскочил из квартиры. Я вбежал на третий этаж и позвонил. Открыла она не сразу. В комнате было темно, и лица ее я не видел – только волосы, их было столько, что хватило бы на двух женщин. Я что-то пробормотал про песню, мол, хотел бы подобрать мотив. Она меня не поняла, и так мы стояли довольно долго, пока она не захлопнула дверь.

На следующее утро я проснулся с ощущением счастья. В окно прямой наводкой било солнце. Зазвонил телефон. Я схватил трубку, как стодолларовую бумажку. Звонила мать. Неестественно радостным голосом она поздравляла меня с Рождеством и звала провести у них каникулы. Чего я там не видел – в Нью-Йорке? Я отказался. Настроение не пропало, но притормозило. Внутренний голос говорил: подожди, подожди, еще не сейчас, но скоро… Я оделся и вышел. Под дверью лежала записка. Я поднял и медленно, ужасно медленно ее раскрыл. Вот оно – то, чего я ждал и не ждал. Записка была от русской. Она звала меня к себе. Было написано: “Извините, я вчера вас не поняла. Приходите, когда хотите. Я целый день дома”. Я хотел сейчас. Поднялся на третий этаж и позвонил.

Она открыла тотчас – видно, прислушивалась к звукам на лестнице. На ней было легкое светлое платье, волосы были туго стянуты в узел, лицо казалось бледным и утомленным. Я огляделся – гостиная точно такая, как у меня, – подошел к столу и сел. Она спросила, хочу ли я чаю. У нее был ужасный русский акцент. Мы сидели, пили чай и разговаривали. Я рассказал о своих родичах в Нью-Йорке, о книгах, о гитаре. Услышав про гитару, она засмеялась: “Я под нее всегда танцую, мне нравятся мелодии”. “Одна или с мужем?” Она закашлялась, поставила чашку на стол и сказала очень четко, поглядев мне в глаза: “Роман мне не муж. Мы работаем с ним в одной лаборатории”. Наверное, после этих слов мне следовало подойти к ней и обнять, но я не сделал этого, не знаю почему. Она все подливала мне очень крепкий русский чай и все спрашивала, спрашивала. Когда я назвал свой возраст, она с усмешкой проговорила: “Совсем еще малыш”. Оказалось, что ей двадцать семь лет, на семь лет больше, чем мне. Конечно, я допустил промах, указав свой истинный возраст, но я не предполагал, что она старше. Я все время ждал: вот сейчас она ко мне подойдет, сейчас она коснется меня своими тонкими обнаженными руками. Но она не подошла.

Я провел у нее все утро. Если бы она меня не выставила, я бы не ушел до вечера. Узнал я о ней очень мало: зовут Ола, родилась на Волге, скучает по родным. Да, вот еще что: о песне она сказала, что это магическая, “приворотная” славянская песня.

– Слова, – сказала она, – там совсем непонятные: что-то про бурю и про дерево “калину”, но она их поняла, только мне не скажет – мал еще.

Вернувшись домой, я раскрыл свою тетрадь и записал несколько вопросов к самому себе. Вот они:

1. Доволен ли я сегодняшним днем?

2. Чего бы я хотел?

3. Что нужно делать?

Я вышел от нее в состоянии сильного возбуждения, словно выпил вина. Сегодняшний день явно выбивался из череды будничных, и в этом смысле я был очень им доволен. Другое дело, что не все получилось так, как я хотел. Я задумался: а в самом деле, чего бы я хотел? Разговаривать с ней? Проводить с ней время? Заниматься сексом? В принципе я хотел и того, и другого, и третьего, и третьего, пожалуй, больше всего. Но это третье, как мне казалось, зависело целиком от нее. Так что мой ответ на последний вопрос “что делать?” гласил: действовать по обстоятельствам.

Я пробыл дома до вечера. Часов около семи наверху хлопнула дверь. Какая-то сила подняла меня с дивана и бросила вслед за русской. Я шел за ней по расчищенной от снега дорожке, в сумраке декабрьского вечера, сам не понимая, зачем мне это нужно. Через два квартала она свернула налево и, сделав несколько шагов, остановилась перед облупленным, странной формы зданием. Сверху доносилось пение, за стеклянной дверью стоял густой запах какого-то благовония. Сохраняя дистанцию, я поднялся за ней по трескучей лесенке на второй этаж. Она остановилась в дверях, я нахально пристроился за ее спиной, возле дверного косяка. Ярко горели свечи, виски сжимало от нестерпимого запаха, человек в длинном балахоне что-то внушал сидящим на полу слушателям. Он говорил по-английски, но смысл от меня ускользал. Наконец, все зашевелились и потянулись к двери. На меня нашло что-то вроде столбняка, когда я очнулся, рядом стояла Ола. Она глядела на меня немного растерянно. Мы вместе спустились с лестницы и вышли на улицу. Я перевел дыхание. Морозный зимний воздух – что может быть лучше? В сером дымчатом небе поблескивали звезды. “Merry Christmas”, – сказала Ола, и только сейчас я осознал, что сегодня канун Рождества.

Все последующие дни слились для меня в один радостный снежно-льдистый клубок. С утра мы ездили с Олой в горы кататься на горных лыжах. Такой бесстрашной девчонки я еще не видел. Казалось, она задалась целью сломать себе шею. Глядя на нее, я начинал понимать происхождение “Русской рулетки”. В горах было морозно и ветрено, но солнце светило без передышки, и я еще раз убедился, что был прав, выбрав местом обитания этот город. Обычно в конце прогулки, уже идя с лыжами к машине, мы ловили на себе то приветливые, то оценивающие, а то и завистливые взгляды. Раскрасневшаяся, тоненькая Ола в черно-белом костюме и маленькой лыжной шапочке на стянутых в узел, отливающих золотом волосах и я – с красным пышным помпоном, красной же спортивной куртке, накинутой на атлетические плечи, – мы оба, я уверен, вызывали схожие мысли у встречных мужчин и женщин. “Отличная пара”, – думали они. Но мы не были “парой” в полном смысле слова. Ола отскакивала, едва я к ней прикасался. Когда вечером мы пили чай в ее комнате и вдруг наступала тишина, тишина, в которой явственно были слышны бешеные удары моего сердца, она вставала со своего кресла, подходила ко мне, клала мне руку на голову и медленно гладила мои волосы. Иногда она что-то приговаривала на своем языке, типа “нитиво-нитиво”, будто от этого мне было легче. Мне представлялось тогда, что она колдунья, опоившая меня каким-то зельем. Я уже понимал, что отравлен и, самое печальное, отравлен один. Она была Айзольдой Белокурой из старинной книжки, прочитанной мною в детстве, но я не был Тристаном. В той книжке они вместе выпили любовный напиток. В моем же случае, похоже, я его выпил один.

Был ли причиной Роман? О нем она говорила с ненавистью. Оказывается, в тот день, когда все завязалось, она получила на работе письмо, из которого узнала, что Роман женат и его жена ждет ребенка. Письмо было из соседнего города, от его жены, по имени Марина. Ола не могла спокойно говорить о Романе, начинала задыхаться, я ее успокаивал. Приносил гитару, пел “кантри”, веселые, незамысловатые песни. Она танцевала, это были не американские танцы, но и не русские. Она просто двигалась под музыку, которая ей нравилась, и движения были какие-то очень естественные, как та ее песня. Кстати, о песне: Ола сказала, что пению ее научила мама, что мама у нее из крестьян, но очень умная и толковая, к тому же красавица и певунья. В эти наши вечера Ола не пела, но много рассказывала – о детстве, о Волге, о родителях и друзьях. Приходя домой, я кое-что записывал в свою тетрадь и однажды записал такое: “Новый год для русских – особый праздник. Они ждут в Новогоднюю ночь всяких чудес и верят, что их желания сбудутся. Аминь”.

Новый год мы договорились встретить вместе. Я пригласил Олу к себе. Купил елку. Возле дома, у мусорных баков, валялось много очень приличных елок – американцы, отметив Рождество, выбрасывали рождественское дерево на помойку. Был соблазн подхватить один такой экземпляр и поставить у себя, тем более, что елочные базары давно кончились. Но я все же предпочел, хоть искусственное, но свежее деревце. Украсил его огоньками и красочными конфетами из русского магазина. В том же магазине купил красной икры, ветчины и сыра, а в винном неподалеку от дома – бутылку “кьянти” и шампанское. Пересекая двор, нагруженный покупками, я столкнулся с малюткой Фредди. Мне показалось, он поглядел на меня с усмешкой, впрочем, было уже темно и я мог ошибиться.

Ола пришла, как обещала, к одиннадцати. На ней было что-то золотисто-шуршащее, под цвет волос. Она была бесшабашно весела. Выпила две рюмки кьянти – вино я покупал по ее совету, начала смеяться и поддразнивать меня. Я включил музыку, притушил свет, мы стали танцевать, в полутьме, при зажженной елке. Я ее обнял, она не противилась, только сказала: “Подожди”. Мы сели к столу, я не мог ни пить, ни есть, в висках у меня стучало. В двенадцать часов подняли бокалы с шампанским. Я посмотрел на Олу и увидел, как меняется ее лицо, она к чему-то прислушивалась. Тут и я явственно услышал звонки телефона, доносившиеся сверху, из ее квартиры. Не выпив шампанского, она побежала к двери. Я схватил ее за руку, наверное, это было больно, она вскрикнула, я выпустил ее руку, и она стала подниматься по ступенькам. Я остался стоять с бокалом в руках. Я слышал, как она подбежала к телефону, к тому времени звонки затихли. Я умолял небо, чтобы больше они не повторялись. Но они повторились, и Ола взяла трубку. Я знал, кто звонит, еще до того, как услышал ее голос, произносящий русские слова. А потом раздались шаги на лестнице. Это был он, Роман. Я ждал, что сейчас она его прогонит. Она ненавидит его, он сломал ей жизнь, обманул. Она не может забыть обо мне – ведь сегодня наш день, сегодня – я был уверен – должна была быть наша ночь. Всего полчаса назад она сказала мне: “Подожди”, и я ждал, ждал. Он вошел в распахнутую дверь, и звуки замерли. Почему такая тишина? Почему она не кричит, не дает ему пощечины? Что они делают там, в ее квартире? Я бросил на пол бокал – шампанское полилось по полу, – и через секунду был у ее раскрытой двери. Они обнимались. С минуту я стоял молча, а потом дико закричал и бросился на Романа. Мною овладела ярость, сознание полностью отключилось, мозг обволокла темнота. Не понимаю, как я его не убил. Из квартир повылезли соседи, меня скрутили и вызвали полицию. Новогоднюю ночь я провел в участке…

С Олой я встретился случайно, через несколько месяцев после той ночи. Я давно уже жил на другой квартире, старая мне разонравилась. Поменять город я не решился, город мне нравился, хотя уже не так сильно, как раньше. В эти несколько месяцев я начал изучать русский язык, купил самоучитель, обложился словарями. Нашел в нашей библиотеке сборник народных русских песен, внимательно его просмотрел. Мне все казалось, что я чего-то не понимаю, я надеялся, что песня поможет мне разобраться в происшедшем. Песен про калину в сборнике было несколько. Той песни там не было.

Как-то, возвращаясь с работы, ярким весенним вечером, я увидел впереди знакомую фигуру и прибавил шагу. Это была она – в легком синем берете на светлых волосах, в коротеньком синем пальтишке, по-девчоночьи тоненькая и стройная. Я ее окликнул – она оглянулась. Она мало изменилась, только морщинка пролегла между бровей. Она взглянула на меня со страхом, я ей улыбнулся. “Ола, – сказал я, – объясни мне, я не понимаю, почему ты выбрала Романа”. Напряжение в ее лице спало, она тоже улыбнулась и прошептала: “Не скажу” – и убежала. К тому времени я уже начал писать роман, главная героиня сильно напоминала Олу, но внутренние двигатели ее поведения от меня ускользали. В своей тетради в тот вечер я написал: “Загадочная русская душа”.

Я собираюсь поехать в Россию; может быть, там для меня что-то прояснится. К тому же, там легче будет отыскать песню про калину. Я верю, что в ней вся разгадка.

    Декабрь 2000, Солт-Лейк-Сити

Кольцо

Банни бежала впереди, я шел следом, обдумывая план будущей статьи, как вдруг взгляд мой упал на что-то блестящее, радугой переливающееся в траве. Нагнувшись, я поднял маленькое кольцо. Такое маленькое, что это сразу бросалось в глаза – мне оно не налезло бы и на мизинец, а у меня рука совсем небольшая, если, конечно, сравнивать с American guys. В камнях я не знаток, поэтому не смог определить ценность маленького прозрачного камушка, блестящего посредине. По краям переливались совсем крошки, цвета спелого заката. Бриллиант и рубины, ни дать ни взять! Я в голос рассмеялся, и Банни, заинтригованная, подбежала ко мне. Но она мне помочь не могла, только утолила свое женское любопытство, ткнулась мордой в мою ладонь, с которой я поспешно убрал найденное сокровище в карман шорт. По привычке я стал делиться с Банни соображениями: как ты думаешь, Банни, чье это колечко? И что прикажешь с ним делать?

Может, отдать в полицию? Но я даже не знаю, где здесь полиция, я ведь не местный. Приехал сюда в этот маленький поселок на каникулы. Живу в доме умерших родителей, проведших в этой дачной местности последние годы жизни. Домик этот не вовсе мне незнакомый. Я навещал своих старичков довольно часто, так как живу и работаю совсем рядом – в К. Я профессор филологии Х-го университета, ну не совсем еще профессор, пока ассистент, но дело к тому идет. Заведующая нашим отделением Нэнси Шафир, обговаривая со мной тему очередной совместной статьи – о Генри Джеймсе, – намекнула, что от этой работы много что зависит…

Я стоял в нерешительности. Кольцо, даже брильянтовое, было мне ни к чему. Продавать найденную вещь я не собирался, дарить ее было некому. Да, некому. У меня нет постоянной подружки. Не постоянных тоже не так много, так как я разборчив и брезглив – черта унаследованная от моей ирландской родни по матушкиной линии. Матушка дожила до восьмидесяти и год назад неожиданно умерла, через три месяца за ней последовал мой 86-летний дэдди. В свои 36 лет я один как перст, не с кем даже перекинуться словцом, не считая, конечно, Банни, которая замечательно все понимает. Пожалуй, подошла пора жениться. Помнится, у Джеймса его герой Кристофер Ньюмен как раз в этом возрасте надумал жениться. Подыскал себе «кадр» в Европе… Но, кажется, у него ничего из этого не вышло. И у самого Джеймса не вышло. Так что поглядим.

Впереди, за поворотом тропинки, куда убежала Банни, раздался женский крик. Я поспешил в ту сторону. Моя рыжая миролюбивая собака – крупный чистопородный лабрадор – глядела виновато. Женщина возле нее стояла ко мне спиной.

– Hello, – вас напугала моя собака?

Женщина обернулась. Первое, что я увидел, было кольцо с маленьким красным камнем на ее указательном пальце. Она заслоняла рукой лицо, словно боялась нападения.

– Банни, на место!

Собака отошла от женщины и легла на некотором расстоянии от меня, видимо, в предчувствии нагоняя. – Она смирная, никогда никого не тронет, но очень любопытная – настоящий женский характер, – пытался я пошутить. Женщина молчала. Уж не глухая ли она? Или у нее шок от страха? В таком случае, мне придется платить штраф. Возможно, она их тех, кто не упустит свой шанс, даже если это всего лишь безобидное собачье заигрыванье. Женщина что-то прошептала, обращаясь к Банни, смущенно мне улыбнулась и нетвердыми шагами направилась по дорожке, в противоположном моему направлении. Я стоял в остолбенении. Сцена показалась мне странноватой. Я ожидал чего угодно, только не этого. Конечно, собака ее не тронула – я знаю Банни, но у нее есть плохая привычка заигрывать со встречными. Иногда она даже пытается закинуть на тебя лапы. Пару раз я отгонял ее от к-их соседей по улице. Там, в К., она ходила у меня на поводке, как положено. А здесь, в этой парковой зоне, я расслабился и решил дать ей побольше свободы. И вот результат. Я подозвал Банни и надел на нее поводок. Так обычно кончаются все благие намерения. Конец прогулки был испорчен, и домой мы с Банни возвращались не очень довольные друг другом.

Но главным образом я был недоволен собой. Хотя что, собственно, я должен был делать? Извиняться? Предлагать деньги? Но собака не причинила ей вреда. И однако весь тот день мне было не по себе. К тому же не шло из головы найденное кольцо. Каким-то странным образом это крохотное колечко и кольцо на руке встреченной женщины соединились у меня в одно. Закрепил эту связь сон, приснившийся мне в ту ночь. Мне снился длинный-длинный коридор со множеством дверей по обеим сторонам, и я иду по нему, почему-то твердо зная, что моей двери здесь нет. Внезапно дорога разветвляется, и я уверенно ступаю на побочную тропу, по которой навстречу мне идет давешняя встречная. Мы останавливаемся друг напротив друга, и она протягивает мне что-то похожее на капельку крови – ее колечко, догадываюсь я. Но я отодвигаю ее руку, и, вместо того, чтобы взять протянутое кольцо, вынимаю из кармана и поспешно надеваю ей на палец свое – найденное на тропинке… Я проснулся в полной уверенности, что непременно встречу незнакомку, может, даже сегодня.

Хотя назвать ее незнакомкой было бы слишком романтично. Я плохо запомнил ее лицо, и во сне я видел ее словно без лица, на месте которого было то, что Платон назвал бы «идеей» лица. Я не запомнил, была она низкой или высокой, толстой или худой, светлой или темноволосой. Я не увидел ни цвета ее глаз, ни во что была она одета. Про голос уже не говорю, так как она не удосужилась произнести ни единого слова, не считая невнятицы, обращенной к Банни. Общее впечатление было, что она намного старше меня, хотя я мог ошибиться. Запомнилась рука с очень длинными худыми пальцами, с кольцом на одном из них. Когда я привел весь этот сумбур в порядок, в голову пришло, что у меня возникла ситуация, вполне в духе сказки Гоцци. Там герой проклятьем коварной ведьмы был обречен полюбить три апельсина. Я по воле судьбы, которая иногда играет с людьми не хуже коварных колдуний, обречен искать встречи с кольцом, или с некоей дамой с кольцом.

Но и дамой назвать ее было нельзя, как и незнакомкой. В этих названиях сквозит какая-то романтизация, что-то средневеково-идеальное, чего я не выношу. Могу поклясться, что у меня к этой встречной с кольцом ничего не возникло, никаких чувств. Просто было какое-то наваждение, помутнение рассудка, с которым на первых порах мне лень было бороться.

Два дня прошли в беспрерывных прогулках – Банни глядела на меня с недоумением. Я не мог заниматься, статья, ради которой я приехал сюда в это безлюдье, повисла на волоске, но делать было нечего: я не мог, точнее не хотел, с собой совладать. Все сосредоточилось на этом кольце; я понимал, что прежде, чем мой поиск не закончится хоть чем-нибудь, что в какой-то степени можно было бы считать завершением, точкой или хотя бы запятой, я не смогу приступить ни к какому другому делу.

Я увидел ее на третий день под вечер. Весь этот день я провел на тропе. То ходил по ней туда и сюда, то сидел на складном стульчике, на котором любила сиживать матушка. Банни, привязанная к его ножке, томилась и даже пыталась лаять. Я ублажал ее взятой из дома очищенной морковкой, любимым ею лакомством. Сам я есть не хотел. За весь день не так-то много людей прошло по тропе. С утра пенсионеры прогуливали по ней собак, да несколько здоровенных раздетых до пояса парней и полуголых девиц совершали привычный jogging. Сидя на стульчике, чуть в стороне от начала тропы, я слышал их тяжелое дыхание, видел их разгоряченные бегом и душной жарой тела. В девять утра дышать практически было нечем, солнце шпарило с адской силой. Меня поражали воля и физическая крепость соотечественников, способных на пробежку в такое душное утро. Сам я не бегун. Отсутствие тяги к спорту – еще одна черта, сильно отличающая и даже отдаляющая меня от American guys. Эту черту, похоже, я унаследовал от дэдди, чьи родители приехали в эти края из Италии, из Мачераты, когда дэдди – тогда Паоло, впоследствии Полу – было всего 3 года. Дэдди до конца жизни остался un po’ italiano (немножко итальянцем) и даже мне передал в наследство несколько итальянских слов. Спорта он не любил, обожал макароны и дожил при этом до весьма преклонных лет. Свою недостаточную спортивность мне пришлось компенсировать отличной учебой и участием в общественной жизни школы и университета, как-то: редактированием школьной и университетской газеты, победами в творческих конкурсах и лингвистических играх, нудной работой по подтягиванию отстающих и иностранцев. Свое местечко в Х-е я заработал потом и кровью; Нэнси Шафир не промахнулась, взяв меня в свое отделение, и моя будущая статья о Генри Джеймсе, я уверен, приблизит меня к искомой цели – должности профессора. Такие или похожие мысли бродили в моей голове, пока я смотрел на любителей бега трусцой.

За весь день, как я сказал, по тропе прошло совсем немного людей. Я заметил, что мы, американцы, в отличие от европейцев, не гуляем, а занимаемся спортивной ходьбой – все прошедшие мимо меня двигались в быстром темпе, не глядя по сторонам, изо всех сил размахивая руками. Одна такая девица появилась на горизонте, когда уже начинало темнеть и я подумывал, не пора ли прекратить мое сегодняшнее дежурство. Девица была в теле и, видно, хотела с помощью спортивной ходьбы поправить положение. Мне показалось, что движениями своих огромных толстых рук она напоминает мельницу. Я загляделся на эти нелепо подпрыгивающие сосисочные конечности и пропустил появление на тропе еще одной фигуры. Это была она. Я приподнялся со стула и уставился на нее. Я стоял, крепко сжимая поводок в руке, так как Банни начала проявлять странное нетерпение, а она медленно шла мимо. В наступающей темноте я разглядел, что на ней светлое платье с короткими рукавами, на незагорелой худой руке поблескивало кольцо. Проходя мимо нас с Банни, она приостановилась и испуганно взглянула на собаку. Я стряхнул непонятное оцепенение и произнес: "Добрый вечер!"

"Добрый вечер," – так могло ответить эхо. Она ускорила шаг. "Послушайте!" – не мог же я бежать за ней с собакой на поводке, к тому же привязанной к стулу. – "Послушайте!" – Она приостановилась и посмотрела на меня с удивлением и испугом. "Послушайте, это не вы потеряли кольцо здесь на тропинке, несколько дней тому назад?" Казалось, она не понимает, чего я от нее хочу. Я вынул кольцо из кармана шорт и показал ей. Она поглядела, медленно, словно о чем-то задумавшись, подняла глаза и покачала головой. Тут меня осенило. Вы иностранка? – Она кивнула. – Из Италии? – Я назвал первую пришедшую в голову страну. – Я русская, – она отвернулась и почти побежала от нас с Банни вперед по тропе.

* * *

В ту ночь никакие сны мне не снились, но и спать я не мог. Работал кондиционер, и нельзя было пожаловаться на духоту. Но не спалось. В голове мелькали разрозненные мысли. Когда я понял, что заснуть не удастся, я решил сконцентрироваться на мыслях о статье. В ней я, вопреки общепринятым утверждениям, собирался показать, что Генри Джеймс был патриотом, что он любил и почитал свое отечество и своих сограждан и что его долголетнее, до конца жизни, пребывание заграницей объясняется, скорее всего, причинами культурного порядка. Дальше мысль моя уперлась в словосочетание "духовная провинция" и застряла на нем. Я сильно сомневался, что Нэнси Шафир согласится оставить его в статье. Она скажет – и я уже слышал ее начальственную интонацию, – что в наше тревожное время мы не имеем права называть свою страну "духовной провинцией", даже если определение это относится ко временам Генри Джеймса. Я вслух застонал, и Банни внизу, под моей спальней, заворчала. Бедняжка, ей, видно, тоже не спалось. Я встал и спустился по лесенке вниз, к Банни. Собака приветствовала меня фырчаньем и вмиг облизала обе мои ноги. Я сел рядом с ее лежанкой и начал медленно поглаживать ее короткую и упругую рыжую шерсть. "Что, собачка, не спится? Что-то такое есть в воздухе этого дома, что не дает уснуть, а?" Банни потянулась и зафырчала. Я вспомнил, как все последние годы, навещая родителей, никогда не оставался здесь ночевать. Родители имели обыкновение под вечер громко ссориться, дэдди кричал и ругался на двух языках, матушка, то в сердцах отвечала, то начинала плакать. Я не могу вспомнить, по какому поводу они ругались, возможно, к концу дня оба доходили до определенной кондиции, так как любили приложиться к виски, большие запасы которого я до сих пор нахожу в разных местах дома. Обычно с первыми визгливыми звуками голоса дэдди и плаксивыми всплесками матушки я быстро поднимался с кресла и бесшумно покидал место разворачивающегося семейного побоища. Резвоногая ауди в полчаса переносила меня из лесной глуши в чинный каменный К., в мой уютный кондоминиум, где меня ждали компьютер, вечерняя сигара, статья в «Ньюйоркере» и моя верная рыжая Банни.

На следующее утро я решил исполнить план, родившийся в моем мозгу на исходе ночи. Оставив недовольную Банни дома, я начал методично обходить поселок, улицу за улицей, прилегающие к тропе. Я прислушивался ко всем шорохам и звукам, доносящимся из внутренностей домов, к обрывкам разговоров и звукам радио. Я ждал указаний от своего слуха, зрения, обоняния и еще от чего-то, чему нет имени; все вместе должно было навести меня на след. В университете, занимаясь с иностранцами, я сталкивался с русскими. Не скажу, чтобы они меня привлекали. Главная черта, отличающая их от всех прочих прибывших в нашу страну, непомерная гордость и уязвленное самолюбие. Они мнят себя намного умнее и содержательнее здешних аборигенов, коренных американцев, и страшно недовольны, что те не хотят потесниться и пойти навстречу их преувеличенным амбициям. Звук русской речи был у меня на слуху, в Х-е я занимался английским языком с одной русской девицей из какой-то таежной республики, а она, в свою очередь, обучила меня нескольким русским словам: chord, nudag, genazval. Наверняка, это ругательства, так как она смеялась, когда их произносила, но для меня главное – их звучание. Похожие звуки я сейчас и вылавливал из окружающего меня пространства. Правда, большая часть домов молчала – хозяева или уже уехали на работу, или еще спали. Я уже подумывал вернуться, так как вспомнил, что забыл налить в миску Банни воды, как вдруг, – я не поверил своим глазам – столкнулся с нею нос к носу. Она внезапно вынырнула из-за угла, в шортах и слишком яркой блузке, в руках к нее была продовольственная сумка. Увидев меня, она не попятилась, а улыбнулась, как знакомому. Я тоже ей улыбнулся и подошел. – Вы понимаете по-английски? – Когда говорят медленно и рядом нет собак. – Из магазина? – я указал на сумку. Она кивнула: "Но я купила немного, только для себя". – Обычно вы покупаете больше? – Да, когда моя дочка со мной, я покупаю больше. – А где сейчас дочка? – В лагере. Она говорила с паузами, неуверенно, словно сомневаясь в каждом произнесенном слове. Так, должно быть, строят фразы на чужом неосвоенном языке – его кирпичики известны, но куда их ткнуть, – дело произвольного выбора. – Вы давно здесь? – Всего год, но за это время много чего случилось… Она остановилась, словно не зная, стоит ли продолжать, но все же продолжила: "Муж ушел к другой женщине, оставил нас с дочкой без всякой помощи…Она искоса взглянула на меня и вдруг рассмеялась:

– Вы не хотите мне помочь?

От неожиданности я вздрогнул.

– В… каком смысле?

– В прямом. Донести сумку.

Я схватил ее сумку с продуктами, она была достаточно тяжелой.

Интересно, кем я кажусь со стороны, с продовольственной сумкой в руках и в компании этой странной русской, в вызывающе яркой блузке? Зрелище не для слабых. И еще я подумал, что она напрасно рассказывает такие вещи совершенно постороннему человеку.

Не то чтобы я ее стыдился. Но теперь, когда я увидел ее вблизи при ярком солнечном свете, она действительно показалась мне не очень молодой и не слишком привлекательной. Я взглянул на ее руку, кольцо было на месте и словно подмигнуло мне красным огоньком. Возле небольшого, совсем простенького домика она остановилась.

– Здесь я живу. Спасибо за помощь. Стоя возле двери, она помахала мне рукой.

– Захотите – приходите в гости, только без собаки. И она захлопнула дверь.

Всю следующую неделю я писал статью. Работа меня увлекала. Фразу о "духовной провинции" я оставил без изменения и твердо решил за нее сражаться, если Нэнси Шафир на нее ополчится. Моя решимость вернула мне утерянное настроение, и я прямо с утра садился за свой портативный компьютер и работал до обеда. Обедать я ездил в рыбный ресторанчик неподалеку, на завтрак ел, как в детстве, кукурузные хлопья с молоком, на ужин – гамбургеры с сыром, ветчиной и салатом. В местном магазине был за всю неделю один раз; кидая сумки с продуктами в багажник резвоногой ауди, естественно, вспомнил свою последнюю встречу с русской. Впрочем, я о ней не забывал. Выгуливал Банни на поводке по лесным тропинкам и оглядывался; все мне слышались какие-то шаги, мерещилось, что это она сзади или впереди или даже рядом. Я гнал от себя наваждение. Призывал на помощь реальность. Зачем мне было влезать в проблемы женщины с ребенком, которую бросил муж, женщины, плохо владеющей английским языком, некрасивой и немолодой?

Признаться, то, что она немолода и некрасива, не было для меня аксиомой. Я не знал точно, ни сколько ей может быть лет, ни хороша ли она собой. В последний раз я обратил внимание на ее довольно-таки гордый профиль и длинную шею, что, на мой взгляд, разительно не сочеталось с шортами и цветастой блузкой. Что касается ее возраста, то он, как и ее внешность, был ее внутренней составляющей, которую надо было принимать как данность. Да, на ее лице я заметил морщины и кожа возле глаз и на шее была увядшей, но сквозь морщины лица и увядшую кожу просвечивал некий изначальный образ, почему-то подчиняющий меня своему воздействию. Я боролся и протестовал, я не хотел слепо подчиняться каким-либо внешним воздействиям. Я дал себе зарок не искать с нею встречи до окончания статьи.