banner banner banner
Однажды весной
Однажды весной
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Однажды весной

скачать книгу бесплатно


В пятницу вечером неожиданно позвонила Нэнси Шафир. Она весело осведомилась, как идет моя работа и хорошо ли мне отдыхается, пожаловалась на жуткую жару в городе и бросила как бы ненароком: " Если ты не против, я бы приехала на уик-энд в твой райский уголок передохнуть и поработать." Конечно, я согласился.

Нэнси – большая, грузная, веселая и на этот раз кудрявая как пудель, привезла с собой огромную коробку с гамбургерами и дюжину пакетов с кукурузными хлопьями. Я расхохотался, увидев эти припасы, и высказался в смысле общности наших с ней кулинарных пристрастий. С Нэнси, пока она не садится на своего конька – политкорректность-, можно ладить. После завтрака и прогулки с Банни по лесистым тропинкам (Банни сразу признала Нэнси, которая обходилась с ней запросто), мы с «шефиней» взялись за статью. К моему удивлению, ее не задел пассаж про "духовную провинцию", зато она придралась к рассказу о любви Джеймса к писателю Тургеневу. Она настаивала, чтобы слово «любовь» было мною заменено на «дружбу», напирая на то, что при современной ситуации в области секса "нас могут неправильно понять". Если учесть, что только в нашем отделении работают несколько геев и лесбиянок, ее опасения были не напрасны. Однако я заупрямился. Не согласился я и на ее предложение удалить места, где у меня говорится, что Джеймс выступал против антисемитизма. Нэнси заявила, что, поскольку статья будет подписана двумя нашими фамилиями, соображения политкорректности велят отбросить еврейский вопрос в сторону. Меня всегда умиляло, как евреи боятся всякого публичного упоминания о своем происхождении. Кажется, для них лучше быть обвиненными в юдофобстве, чем прилюдно выказать симпатии к своим братьям по крови. Нэнси, услышав мои возражения, против обыкновения, не стала давить, а только сказала, что все мужчины одинаковы и не ставят мнение женщин ни в грош. После этого она села на диван рядом со мной, тесно ко мне прижась и сказала кротким и совсем не свойственным ей тоном: "Кажется, я разведусь с Мигелем, он сволочь". О ее муже, мексиканце, давно ходили разнообразные слухи. Говорили, что он путается со всеми подряд, невзирая на пол и возраст. Нэнси вышла за него два года назад, во время своих активных занятий латиноамериканской тематикой. Мигель был ее аспирантом, часто они заполночь засиживались в ее кабинете. Сотрудники, уходя домой, с непроницаемыми лицами, но уморительными телодвижениями, прижимали палец к губам и на цыпочках проходили мимо Нэнсиной двери: " Т-сс, начальство занимается". Чем именно занималось начальство, было тайной полишинеля. За эти два года Нэнси располнела, начала красить волосы, пристрастилась к ядовито-оранжевому бурито, которое они оба поедали в обед, почти синхронно облизывая жирные, вымазанные соусом пальцы, и, на мой взгляд, сильно поглупела, так как парень был явно не из высоколобых. Все эти два года я помню ее с темными гладко зачесанными волосами, собранными на затылке. Сейчас я подумал, что, вероятно, действительно в отделении и в ее жизни грядут перемены, ибо видел перед собой светлую блондинку в мелких кукольных кудряшках.

Банни не дала Нэнси до конца излить передо мной душу. Она вклинилась между мной и шефиней и потребовала снова вывести ее на прогулку. Мы вынесли на улицу шезлонг и складное кресло и расположились на отдых. Банни легла в тени у меня в ногах.

День казался безразмерным, мы настолько разленились, что решили не ехать в ресторан и пообедать гамбургерами, заполонившими холодильник. Вечером после ленивой игры в бадминтон, на подстриженном газоне, среди редких, фигурно подстриженных деревьев, Нэнси забралась в ванную и не вылезала оттуда часа полтора, так что я уже начал беспокоиться. Но она была в порядке – вышла, закутанная в банное полотенце, и осведомилась, где она будет спать. Я указал ей на диван в гостиной. Я не сомневался, что ночью она заявится ко мне наверх. Так оно и случилось. Банни в этот момент, видимо, ею разбуженная, как-то странно завыла. Я давно подозревал, что у моей собачки чуткая женская душа. Было довольно гадкое ощущение, что мною хотят воспользоваться. Нэнси – вовсе не героиня моего романа, она толста, по возрасту я гожусь ей в сыновья, к тому же, у меня брезгливое ощущение, что она всегда слегка припахивает потом. Но и это не все. Мне с нею неинтересно – вот что главное, мне не интересно с нею ни днем, ни ночью. Ее присутствие делает меня болваном, точно таким болваном, как ее усатый кот Мигель. Я не хотел быть уравненным с усатым Мигелем, но в данном случае ничего не мог поделать. Мне пришлось подчиниться обстоятельствам. От Нэнси, в конце концов, кое-что зависело в моей дальнейшей научной карьере. Я не мог ее оттолкнуть.

Воскресенье прошло так же, как суббота. Когда утром в понедельник она уехала, я готов был пуститься в пляс.

Казалось, Банни понимает мою радость. У нее было какое-то задорное настроение, она металась по гостиной, задевая за стулья, я еле ее успокоил. Когда она легла у моих ног и я, под ее довольное фырчанье, стал медленно гладить ее рыжую короткую шерсть, я подумал, что вот единственное женское существо, которое не вызывает во мне раздражения.

* * *

В принципе статья была готова, осталось только уточнить некоторые мелочи. В частности, в воспоминаниях о Тургеневе, которого обожал мой герой, я наткнулся на место, связанное с кольцом. Это был талисман, подаренный Тургеневым Полине Виардо. К самому Тургеневу кольцо перешло от некоего русского поэта Жуковского, а тот получил его от русского стихотворца Пушкина, автора либретто оперы "Евгений Онегин". К Пушкину этот талисман, по преданию, перешел от некоей его любовницы-цыганки, впоследствии жены русского князя или графа.

Я заинтересовался этой историей, так как мой герой, приехав в Париж, сдружился с одним русским, по фамилии Жуковский. Поль Жуковский был поздним, родившимся в Германии, сыном Базиля Жуковского, он мог что-то слышать про необыкновенное кольцо, более известное под названием "талисман любви". Легенда гласит, что на нем были начертаны магические слова на Hebrew, отгоняющие неверность и измену и привязывающие его носителя к предмету первоначальной страсти.

История кольца таинственна. Мадам Виардо вернула его русским властям после кончины своего русского обожателя, но впоследствии оно исчезло и до сих пор не найдено. Мне не терпелось узнать, слышал ли Генри Джеймс о существовании этого кольца и – еще больше, – видел ли он его.

Но эти детали не были столь уж важны, статья в целом была завершена, и тем самым я был свободен от данного самому себе зарока. Сразу же после отъезда Нэнси я отправился на прогулку в поселок, оставив притихшую Банни наедине с полными до краев мисками с едой и питьем.

Маленький домик стоял на том же месте, он мне не приснился. Я помедлил в тени стоящего напротив дома дерева. Из открытого окна до меня долетали звуки фортепьяно. Но играл кто-то неумелый, то и дело останавливаясь и спотыкаясь. Я подумал, что играет она из рук вон плохо, но тут музыка прекратилась, и из двери вышел маленький мальчик, лет четырех, в сопровождении своей мамаши. Мамаша несла огромный портфель, видимо, набитый нотами, мальчик – тоненькую папочку. У обоих были серьезные и даже взволнованные лица, мальчик, казалось, вот-вот заплачет. Через минуту из дверей выбежала моя знакомая. Она подбежала к мальчику и взяла его на руки. Тут уж он разревелся в голос, а она быстро-быстро что-то ему говорила, то и дело обращаясь к надувшейся пухлой мамаше. Общий звук разговора был такой: "Ви-и… нера-аа…пла-аа…ничи-ии." Мальчик чуть успокоился и был опущен на землю, мамаша взяла его за руку, и они проследовали к старенькой вольво, стоящей не так далеко от дерева, за которым я скрывался. Машина взревела и покатила. Я оторвался от дерева и подошел к русской. Кажется, она меня заметила еще раньше, так как не удивилась.

– Вы в гости? А я думала, вы уже не придете. Проходите.

Я вошел. Комната была светлая, но небольшая, возле окна стояло фортепьяно, напротив у стены – диван с подушками, над которым висел портрет задорной девочки-подростка с двумя косичками. Я сел на диван и чуть не опрокинул маленький круглый столик со стеклянной вазой посредине. – Осторожнее! – у нас мало места. Хозяйка подхватила вазу и засадила в нее еловую ветку с шишками, какие валяются вдоль лесной тропы. На ней было уже знакомое мне светлое платье. Ничего нового в ее внешности я не приметил. Да, кольца на ее руке не было. Наступила минута неловкости, когда не знаешь, с чего начать. Она поднялась и подошла к фортепьяно. – Хотите я сыграю для вас? И даже не взглянув в мою сторону, открыла крышку. И начала играть. Если я правильно понял, она играла Шопена. Было впечатление, что это такой способ разговора. Она мне так о себе рассказывала. Но чтобы понять, надо было что-то изначально знать о ней или хотя бы о Шопене. Я не знал ни того, ни другого. У меня не было к этой музыке ключа. Что касается музыки как таковой, я не большой любитель этюдов и мазурок, хотя признаю, что играла она превосходно.

– Вам не понравилось? – она захлопнула крышку и на меня опять не смотрела.

– Почему вы думаете?

– Я всегда чувствую, когда есть отклик, а когда нет.

– Вы музыкант?

– Была. Здесь я даю уроки музыки русским детям. Хотите чаю?

– Я бы выпил воды.

– Я забыла, что вы американец, русские от чая не отказываются.

Она принесла мне стакан воды из холодильника.

– Кстати, мы с вами еще не познакомились. И она назвала себя, а я себя. Ее звали Liza. Я спросил, типичное ли это имя. Она ответила, что это имя сейчас не очень популярно, но оно традиционно для ее семьи. Понемногу она разговорилась. Ее речь была очень замедленна и грамматически неправильна, и слова она произносила с жутким русским акцентом. Но я ее понимал. А она призналась, что мой американский понимает с трудом. Рассказала, что родом из Петербурга и что ее семья с дворянскими корнями и с польской кровью – отсюда ее любовь к Шопену. Ее дед-дворянин погиб в лагере, и отец был на каторге. Кажется, она даже назвала какой-то известный польский род, увековеченный в истории, фамилия на букву B, типа Branskiy или Branidskiy. Я спросил, куда делось ее кольцо. Оказалось, что она снимает его во время занятий музыкой. При мне она взяла его с крышки фортепьяно и надела на палец.

– Нравится? Я кивнул.

– А то кольцо… которое вы нашли… оно с вами?

Я достал свою находку из кармана шорт. Белый прозрачный камушек в окружении шести алых капель. – Брильянт и рубины! – провозгласил я, смеясь. – Чешское стекло, – сказала она как-то уж очень уверенно и серьезно, словно столкнулась с давно знакомой вещью, и продолжала в какой-то отключке: "Карловы-Вары. 1987 год. Он сказал, что наша любовь до гроба. И подарил мне кольцо." Ее голос дрожал, а взгляд она отводила. Когда я все-таки заглянул ей в глаза, мне показалось, что в них стоят слезы. Но она быстро отвернулась. И потом уже только улыбалась. "Бойтесь этого кольца, – шутливо погрозила мне пальцем. – Оно… и она употребила русское слово, звучание которого я забыл. Что-то типа «privotnoe» или «prirotnoe». Я спрятал кольцо в карман и поднялся.

– Спасибо за музыку, за разговор и за воду. Я старался говорить отчетливо, она поняла мою фразу и рассмеялась. – Приходите еще, расскажете мне о себе. В пятницу приезжает Полинка – я вас с нею познакомлю. Девочка очень страдает… без отца – и она показала на задорную девчонку с косичками, висящую над диваном. Я простился и вышел.

* * *

Во вторник мы с Банни быстро собрались и уехали в город. Мой двухнедельный отпуск кончился, статья о Генри Джеймсе была написана, больше меня ничего не привязывало к этому глухому местечку. Перед отъездом я в последний раз обошел дом, поднялся в спальню родителей, где посещали меня бессонные ночи, постоял в гостиной, где в углу угнездилось матушкино кресло, в котором мне полюбилось отдыхать. Обошел я и все тайники с крепкими напитками, которые мне удалось отыскать. Было мгновение, когда в тишине дома я вдруг услышал отголосок родительской ссоры и матушкин плач. Бог знает, может, мне следовало вмешиваться в их громкие разборки? Я почти уверен, что именно дэдди свел матушку в могилу, ее унижали и травмировали его крики и ругань. А сам он? Разве смог он жить один, когда ее не стало, с ощущением, что он был причиной ее смерти? С другой стороны, начни я тогда вмешиваться в ссоры родителей, возможно, и на меня обратились бы их пьяная брань и крик. Нет уж, я правильно делал, что не вмешивался. И я правильно делаю, что спешу уехать из этого дома и из этого места.

В последнюю бессонную ночь я определил для себя дальнейшую стратегию. Пожалуй, мне следует проветриться. Мне, как и моей научной работе, не повредит соприкосновение с Европой, где долгие годы жил и где в конце концов умер Генри Джеймс. Я разовью перед Нэнси Шафир план моей предполагаемой научной командировки. Париж – Венеция – Лондон. Не думаю, что она будет серьезно возражать. Возможно, она даже захочет ко мне присоединиться на определенном ее этапе. Скажем, провести несколько дней в Париже или на Сицилии… несколько дней, не больше. Все остальное время я буду один, один или вместе с Банни, я еще не решил.

Я уезжал из родительского дома в хорошем бодром настроении в предвкушении нового этапа своей жизни. В самый последний момент, уже усадив Банни на заднее сиденье и заведя мотор, я вышел из машины и сделал несколько шагов по лесистой тропе. Я вынул из кармана шорт колечко с белым прозрачным камушком и шестью кровавыми лепестками – и с громким криком закинул его в самую гущу листвы, перепутанной с хвоей, на противоположный конец мира, в антимир. Я был отныне свободен, и Банни, будто почуяв мое освобождение, приветствовала его громким заливистым лаем.

    Август 2003, Бостон

На реках вавилонских

«На реце вавилонсте мы седом и плакахом…» Слова запомнились со студенческих лет. Тогда, на первом курсе, Лариса случайно наткнулась в учебнике старославянского языка на этот удивительный псалом и очень быстро его заучила. Потом он вспоминался в самые горькие минуты жизни. И всегда думалось, какие же предусмотрительные были предки, что сложили эти стихи несколько тысячелетий назад и ни одно мгновение не было для них пустым.

Эти слова все время жили, помогали, давая силы и веру, а иногда просто облегчая страдания. Где они – вавилонские реки? Там, где когда-то царствовал Хаммурапи, а сегодня Саддам Хусейн, где в древности располагались крепкие стенами Сидон и Тир, а нынче Тегеран и Багдад? Ей, Ларисе, сейчас гораздо легче представить себе эти вавилонские реки, даже географически. Из России три года скачи – никуда не доскачешь, как из сказочного гоголевского города. А из Америки – все близко. Сел в самолет и только успел прикрыть глаза, как зажигается лампочка «пристегните ремни» и голос стюардессы объявляет, что самолет приземляется на земле Месопотамии, и ты видишь в иллюминаторе, как неотвратимо приближается к тебе эта земля с ее холмами и реками. «На реце вавилонсте мы седом и плакахом…»

Она, Лариса, тогда первокурсница, проходила практику в школе. На урок перед новогодними каникулами никто не пришел. Она этому не удивилась. Понятно, что школьники использовали возможность сбежать с урока практикантки. Повернулась, чтобы взять сумку, и, когда выпрямилась, прямо перед собой вдруг увидела ученика, одиноко сидящего на передней парте.

– Ты что, Юра?

Маленький невзрачный паренек, сын школьной уборщицы Раи, он сидел нахохлившись, но смотрел ей прямо в глаза.

– Я на урок, – он поперхнулся, голос ломался, и сквозь фальцет пробивались басовые нотки, – я на урок пришел.

– Ты хочешь заниматься? Прекрасно, – Лариса быстро взглянула на паренька. Что-то было в нем хорошее, чистое.

– Знаешь, у нас сегодня особый урок, я прочту тебе древнее песнопение, – ей не хотелось произносить «псалом», – я недавно его выучила и прочитаю тебе первому, хорошо?

Юра кивнул и покраснел. А она нараспев начала: «На реце вавилонсте мы седом и плакахом», и прочитала до конца, стих за стихом, на едином дыхании, прерывающимся голосом.

Когда закончила, чуть не расплакалась. Слово «евреи» в те годы не употреблялось, про своих старались не упоминать, а про чужих говорили «израильские агрессоры». Чтение библейского псалма в школе было ужасной крамолой и грозило карами, но нервничала она не от страха, просто красота и сила этих слов волновали ее.

– Понравилось тебе? – спросила она шепотом, слова произносились с трудом. Юра попробовал было ответить, что-то заклокотало у него в горле, и он, безнадежно махнув рукой, просто кивнул, не сводя с нее глаз и снова заливаясь краской. И она отпустила его домой, не объяснив ни единого слова в явно непонятном ему сюжете, к тому же прочитанном на церковнославянском языке. Да, давненько это было, много вод утекло в мировых реках, в реке Москве и в Гудзоне, и в тех, бывших вавилонских. Сколько раз сидела она, Лариса, в своей маленькой одинокой квартирке на 27-м этаже в Манхэттене, смотрела из окна на людскую паутину внизу, сердце сжималось от нехороших предчувствий и комок подступал к горлу. Отчего бы это? «На реце вавилонсте мы седом и плакахом…»

Юра не ушел из ее жизни. После школы попал он в армию и оттуда писал ей долгие корявые письма с описанием сибирских морозов и зверских повадок окружающих. Она отвечала, понимая, что заменяет ему несуществующую невесту, подбадривала, давала советы, иногда допускала какое-нибудь нежное выражение, например «дорогой мой мальчик». В одном из писем Юра как бы мимоходом спрашивал, о какой реке говорилось в том древнем стихе. Она подивилась, что он понял про реку, и ответила, что речь шла о реках Древней Вавилонии. Юра написал, что в политкабинете у них висит карта мира и что вавилонскими реками, по его мнению, могут быть Тигр и Евфрат. В ответном письме Лариса поощряла его интерес к географии, поясняя, что это увлечение поможет ему выжить среди читинских вьюг и окружающего беспредела. Больше о вавилонских реках они не вспоминали.

Из армии Юра вернулся по-настоящему в нее влюбленный. Позвонил ей с вокзала, они назначили встречу, на следуюший день долго гуляли по Страстному бульвару. Юра, столкнувшись в армии с чудовищными вещами, в юном негодовании клеймил российскую действительность. Он, русский паренек, строил планы эмиграции в Израиль. По его словам, получить подложные документы о еврейской национальности было несложным делом. Лариса поражалась иронии судьбы: жизнь довела россиян до того, что они за деньги присваивают себе принадлежность к вечно гонимой и униженной в их стране нации. Она успокаивала Юру, увещевала, остужала его пыл точно так, как делала это когда-то в своих письмах в армию. Ничего, мол, перемелется, мука будет. Мука или му?ка? – спрашивала себя порой. Сама она после безнадежных попыток поступить в аспирантуру или устроиться в институт застряла в школе. Там за ней старомодно ухаживал физик Михаил Яковлевич.

Жили вдвоем с мамой в малогабаритной хрущевке в Медведкове, надеяться, в сущности, было не на что. Иногда мама говорила с задором: «Может, в Америку махнем?» В страшной и непонятной Америке еще с послевоенных времен жил мамин дальний родственник. Но какая Америка? И почему Америка? И неужели там должно быть лучше, чем здесь? Для Ларисы единственной родной территорией на свете оставался русский язык, язык великой культуры, с его пушкинской важностью, тургеневской нежностью, чеховской сдержанностью и бунинской крепостью. Куда ей от него? Где и кому она может пригодиться этим своим служением русскому языку? Идя по школьному коридору, тоненькая, не по годам юная, Лариса часто встречала Юрину маму. Та, видя Ларису, бросала тряпку в ведро и приветливо безмолвно улыбалась. Лариса поражалась сходству матери и сына – Рая смотрела на нее таким же долгим и неотрывным взглядом, что и Юра. Однажды, когда Лариса пришла в школу в чем-то особенно светлом и нарядном, Рая, застыв на мгновение со своей неизменной тряпкой в руках, произнесла: «Вы, Лариса Ефимовна, у нас как солнышко». Слова эти потом долго согревали Ларису.

С Юрой они встречались довольно часто, и Лариса с материнской настойчивостью советовала ему поскорее жениться. К этому времени Юра уже где-то работал, посещал курсы иностранных языков – его почему-то привлек персидский, – об эмиграции в Израиль по подложным документам речи уже не заводил. Во время прогулок она постоянно ловила на себе его пристальный и какой-то восхищенный взгляд.

Словно он ею любовался, смотрел – и не мог наглядеться. Неужели это было возможно? Она же старше! Лет на пять, это точно, а, может, и на шесть. Он же ее бывший ученик! Она так и представляет его всем знакомым, встречающимся в их прогулках по московским бульварам. «Знакомьтесь, – говорит она, не глядя ни на Юру, ни на озаренные понимающей ухмылкой лица, – это мой школьный ученик». Ухмылки гаснут, Юра мгновенно и ненадолго краснеет, и они идут дальше, не зная, куда девать руки и стараясь случайно не коснуться друг друга. Она настойчиво советует Юре жениться, жениться как можно скорее. Тогда пройдет это твое ожесточение, это неприятие жизни. Тебе, Юрочка, нужна женщина. В этом месте они оба краснеют, и она ловит себя на том, что некоторые слова в его присутствии звучат как-то странно, даже двусмысленно, даже неприлично. Прохожие окидывают их взглядами. Ей хочется провалиться сквозь землю, когда это случается. Ведь наверняка они, эти гнусные циники, думают, что вот какая идет – и про себя не решается она произнести это ужасное слово – подхватила себе младенца в кавалеры! Искоса смотрит она на своего младенца-кавалера, чьи широченные плечи за пределами видимости.

За эти годы Юра вытянулся, возмужал, отрастил светлые усы и небольшую бородку, его неяркие черты приобрели определенность и даже выразительность. «Что-то есть в нем от русского царевича, каким он рисуется в сказках», – думает она после их прогулки. Вспоминает его пристальный, лучистый взгляд, который, бывает, ударяет по ней как разряд тока. Сегодня, когда они прощались, он долго не отпускал ее руку, а она, осмелев, поцеловала его в щеку – и тут же убежала, не оглядываясь. Интересно, какое у него было лицо? Дома мама смотрела на нее подозрительно, все время что-то спрашивала, а она, Лариса, отвечала невпопад и почему-то сердилась.

Почему мама думает, что у нее роман? Никакого романа. Нельзя же жениться на своей учительнице или выйти за своего ученика. Замужество требует чего-то другого, чего-то совсем другого. И на ее внутренние сомнения внутренний же голос, но с мамиными нравоучительными интонациями, настойчиво повторяет: «Это же русский мальчик, из очень простой семьи. У него же, Ларочка, нет образования. К тому же, прости меня, он ведь, кажется, младше… Что у тебя, Ларуся, может быть с ним общего?» Под конец голос звучит насмешливо, словно предполагает, что «общее» у них может быть только смешным и нелепым. А общее между тем было – была радость пребывания вдвоем, стихийная, бессознательная радость, светлый настрой и умиротворенность, овладевающие ими в присутствии друг друга. Но все это Лариса додумывала скороговоркой, чужой голос явно брал верх над ее собственными детскими рассуждениями.

Через небольшое время Лариса вышла замуж за Мишу, хорошего, достойного человека, лет на семь старше нее, преподававшего физику в их школе, но мнившего себя чуть ли не соперником Эйнштейна. Прежде равномерно-тягучая жизнь закружилась и захороводилась в незнакомых и не освоенных до того ритмах. Миша думал и говорил только об отъезде. Только там, на Западе, сможет он осуществиться как ученый, ниспровергатель устоявшихся мнений. Лариса с мамой оказались бессильны перед его натиском. Не успела Лариса оглянуться, как увидела себя в небольшой квартирке на 27-м этаже в Манхэттене.

Как перенес Юра ее замужество и отъезд? По-видимому, тяжело. Первое письмо от него Лариса получила только спустя года три после своего отъезда. Юра писал по-прежнему коряво и длинно. Сразу после замужества и отбытия Ларисы он тоже женился и тоже уехал. Брак его оказался недолгим и распался, лишь только молодожены прибыли на новое место жительства. Местожительством же оказался, к удивлению Ларисы, Тегеран. Юра подвизался в российском посольстве на какой-то мелкой должности. Знание языка давало ему некоторые преимущества, но не такие большие. Во всяком случае, молодая жена его, быстро разобравшись, что к чему, ушла от него к вдовому интенданту. Юра не сообщал даже имени своей изменницы-жены, ничего не писал ни об ее внешности, ни о характере. Читая письмо, Лариса ловила себя на мысли, что ей были бы интересны эти подробности, но их, увы, не было. Зато Юра писал, как нравится ему город, как по душе ему местные жители с их вроде бы непривычным укладом, как подходит ему климат. Лариса поджимала губу – ей казалось, что Юра пишет все это в пику ей. В письме к коллеге-учительнице – ставшем ему известным явно через уборщицу Раю – писала Лариса о своих злоключениях на чужой сторонке, на чужих реках, что текут не медом и молоком и совсем не в кисельных берегах.

Поначалу все ей здесь не нравилось, все было не мило – скучала, грустила, болела, впадала в депрессию, не ела, не спала, лезла на стену, потом понемногу пришла в себя и попробовала приспособиться к этой жизни. Муж давно уже работал, как положено выходцу из России, в компьютерной области, и, как казалось, забыл свои научные построения и амбиции. Мама жила отдельно от них в субсидальном доме на полном и бесплатном медицинском обслуживании; выработала себе распорядок с ежедневным сидением в скверике, общением с русской пожилой парой, вечерним звонком Ларисе… После целой полосы неудач и срывов, попыток заняться чем угодно и унижения от выполняемой ею чужой неинтересной работы, Лариса неожиданно нашла работу по специальности. Преподавать в чужой стране свой родной язык, нести иностранцам культуру, тебе близкую и кажущуюся драгоценной, – это ли не счастье?

Но счастья все же не было. То ли от того, что слишком много сил было потрачено на поиски, то ли от того, что такой уж был у нее характер, то ли от отсутствия детей, то ли от нехватки любви… Не то чтобы она не любила Мишу, просто она относилась к нему вполне спокойно, никогда не билось у нее сердце от его присутствия. К тому же, он как бы не оправдал связанных с ним надежд. Сколько разговоров было, что в России нет ему ходу, что на Западе он себя покажет, что его теории еще пробъют себе дорогу. Все оказалось фантазией или демагогией, Ларисе не хотелось даже думать об этом. И вот теперь в Юрином письме с корявыми, неправильно построенными фразами она читала, что человек нашел себя, свое место под солнцем, свой образ жизни.

Правда, это было уже в его втором письме, полученном года через два после первого. В нем Юра сообщал, что ушел из посольства и женился на местной жительнице-персиянке, по имени Лали. «Лали», – читала Лариса и внутренне ликовала. Ей нравилось, что у Юриной персиянки имя начиналось с той же буквы, что и у нее, Ларисы. Она всегда придавала большое значение звукам и созвучиям. И теперь вспоминала, как в детстве на вопрос «как тебя зовут, девочка?» отвечала, картавя: «Лала». Чем не Лали? Как же он женился на мусульманке? – вертелось в голове. Они же выдают своих дочек только за правоверных. Неужели принял ислам, стал мусульманином? В письме об этом ничего не было. Юра писал только, что ему нравятся обычаи и религия мусульман, что он нашел себе простую работу, которая кормит его и его семью, что у них с Лали растет дочка.

Следующее письмо пришло года через три. К тому времени Лариса жила уже одна на 27-м этаже Манхэттенского небоскреба. В один год умерли у нее мать и муж. Мама умерла в одночасье на фоне спокойной, размеренной жизни. Миша умирал мучительно долго и тяжело: безнадежный диагноз поставили ему слишком поздно. Тут-то Лариса поняла, что никуда не делась его мечта о высокой науке, его «безумная» теория, опровергающая современные физические представления, продолжала в нем бродить. Уже прикованный к постели, чертил он в тетради какие-то цифры и формулы, произносил в полубреду имя Эйнштейна и еще какие-то имена, среди которых Ларисе слышалось имя российского академика, закрывшего Мише дорогу в науку всего лишь одной фразой: «Этого, любезный, быть не может». Бедный Миша! Здесь, в Америке, он не знал, куда толкнуться со своими спорными идеями, плохим английским, отсутствием поддержки. Ради нее, в сущности, ради Ларисы, пошел на постылую компьютерную работу. Только по ночам открывал свою заветную тетрадь. Уже после его смерти показала Лариса эту тетрадь случайно забредшему к ней «кузену», сыну маминого дальнего родственника, успешному математику. Тот пролистал тетрадь, наткнулся на какую-то формулу, ошарашенно взглянул на Ларису и попросил разрешения взять тетрадь домой для более детального ознакомления. Конечно, Лариса разрешила. Больше своего кузена она не видела.

Вообще в эти недели и месяцы, последовавшие за Мишиной смертью, у нее было ощущение, что все происходит помимо нее, в каком-то ином измерении. Словно выбыла она из числа живущих, что было для нее логически вполне закономерно. Она, Лариса, жить одна не могла – просто была не в состоянии, – но оказалась одна. Мир вокруг был чужой и враждебный, выживал в нем только сильнейший, наделенный когтями, клыками, самомнением, волей, наконец. Ничего похожего в Ларисином арсенале не было. Она была слабая и лишилась последней подпорки в лице мамы и мужа. На что можно было надеяться в заранее проигранной ситуации? Вначале она слегка сопротивлялась, делала слабые движения во спасение, звонила маминому дальнему родственнику, искала каких-то знакомых… Результата не было, родственник благополучно отсиделся, не придя даже на похороны ни мамы, ни Миши, знакомые все как один болели, были в отъезде, занимались срочной работой.

Спасение пришло неожиданно и с неожиданной стороны. Помогла Ларисе выжить престарелая американка, соседка, по имени Вики. Корни со стороны деда были у нее русские, но русского языка, естественно, она не знала, общались на английском. Вечерами стала Лариса приходить к одинокой Вики, жившей на 28-м этаже того же дома, и вместе они пили чай то с ромом, то с ликером, а то и с чем покрепче и говорили, говорили… Вики рассказывала Ларисе про свою молодость, проведенную в Лос-Анджелесе, в голливудских массовках, про своих мужей – на фотографиях они смотрелись голливудскими героями, про своих непутевых детей – все ее три сына попали каждый в свою историю, двое сидели в тюрьме, младший женился на турчанке и жил в Стамбуле. Вики помогала Ларисе и житейскими советами, и делом – навещала, когда у той поднялось давление, сидела у постели, шутила, приносила бутылочку «для настроения».

Постепенно Лариса выходила из своего оцепенения, к ней возвращалась жизнь. Как раз в это время и пришло письмо от Юры. В нем говорилось, что их с Лали дочка, по имени Шамнам, оказалась на редкость способной девочкой. Она хорошо играет на флейте, поет и танцует. Юре хотелось поощрить юный талант, показать ей мир, между строк читалось – показать ее миру. Косноязычно и невразумительно Юра осведомлялся, может ли Лариса приютить на неделю его жену и дочь, намеревающихся прибыть в Нью-Йорк в этом сентябре. Лариса принесла письмо Вики, и они вместе строили планы приема гостей, куда повести, что показать. У сына Вики в Стамбуле тоже росла дочка, но Вики не видела даже ее фотографий. Юрина Шамнам заранее рисовалась обеим женщинам чем-то большим, чем просто незнакомая мусульманская девочка. В голове Ларисы роились «восточные» ассоциации – княжна Тамара, черкешенка Бэла. Она радовалась приезду гостей и немножко его боялась. Было странно, почему Юра не едет сам, а отправляет одних женщин (он писал, что загружен работой). Какие они – эти женщины Востока? А вдруг ей, Ларисе, будет с ними тяжело и неуютно?

Но оказалось не так. Особенно поразила Ларису девочка. Показалось Ларисе, что и мать, молчаливая, закутанная в цветной платок, медленная в движениях Лали, с некоторым удивлением смотрит на свою дочь, словно не уверенная, ее ли это дитя. Девочка была темноволосая и темнокожая – в мать, но глаза у нее были голубые, их пристальный взгляд и особая лучистость в минуты душевного подъема тотчас напомнили Ларисе Юру. Девочка ни минуты не стояла на месте, она бегала, садилась на корточки, кувыркалась, делала танцевальные движения и говорила не закрывая рта. Слова были разные – персидские, английские, иногда русские. Шамнам была в том возрасте, когда ребенок легко и играючи усваивает языки; ей, рожденной от родителей разных национальностей, на роду было написано «вавилонское смешение» языков.

Лали вполне прилично владела английским. Несмотря на облик традиционной восточной женщины, на свою получадру, тихость и вкрадчивость повадки, она не дичилась и не робела, была проста в обращении; самой большой ее заботой было, как она говорила, не дать Шамнам сесть Ларисе на голову. Действительно, в самом начале, при первом знакомстве, Ларисе показалось, что девочка ужасно невоспитанна, не обучена элементарным навыкам поведения. Потом она не то чтобы примирилась с этим – ей не нравилось, что Шамнам громко кричит за столом, вскакивает и бегает по комнате во время еды, истошно вопит, когда мать причесывает ее густые курчавые волосы, – но все эти детали отошли на задний план перед главным: девочка действительно была талантлива.

В один из вечеров был устроен концерт – своеобразные смотрины маленькой артистки. Лариса, Вики и Лали разместились в креслах по углам комнаты, освещенной широкими – во всю стену – окнами. Зажгли торшер, разметали по полу цветные подушки. Пространство между ними принадлежало Шамнам. С уморительным кокетством, блестя синими хрусталинками-глазами, танцевала она замысловатый восточный танец, аккомпанируя себе на бубне. Бубен сменила флейта. И тут уже все взрослые вовлеклись в движение, так завораживающи и волшебны были странные звуки флейты, с таким недетским вдохновением играла сидящая на полу флейтистка.

Лариса, Вики и Лали двигались по комнате как околдованные. Флейта резко оборвала извив мелодии, девочка вышла на середину комнаты и запела. Лариса не сразу поняла, что поет она на русском языке, слова звучали непривычно, с мягкими согласными. Только спустя минуту узнала она песню. То была «Волга-реченька». «Мил уехал, не простился – знать, любовь не дорога», – пела Шамнам сильным, чистым голосом, и вспоминалось Ларисе, что ведь и она не простилась с Юрой перед своим отъездом – закрутилась, забегалась, не до того было… Как удалось Юре обучить дочку и этой проникновенной интонации, и этой недетской печали, исходящей от песни? Как сумела дочка, рожденная на берегах чужих рек, передать тоску, обращенную к самой что ни на есть русской речке?

После импровизированного концерта растроганная Вики громко объявила, что чудо-ребенок вполне достоен Голливуда, что Шамнам должна сниматься в кино и что ей, Вики, необходимо порыться в старых адресах, а вдруг кто-то еще под седлом из прежних рысаков. Кроме того, ей хочется сделать артистке подарок на память. Не отпустит ли Лали с ней девочку, чтобы Шамнам сама выбрала себе, что ей приглянется. Решили, что за день до отъезда Вики с Шамнам сходят в близлежащий Торговый центр за подарком.

Все эти дни мать и дочь осматривали огромный город, бегали по его музеям и паркам; в свободное от работы время Лариса сопровождала их – и новым, свежим взглядом оглядывала мегаполис, так не понравившийся ей при первом соприкосновении. Сейчас, в эти солнечно-ясные, не слишком жаркие сентябрьские дни, он ей казался фантастически прекрасным. Те же ощущения читались на лицах персиянок. Шамнам не пропускала ничего занимательного, задавала несчетное количество вопросов. Почему дядя в коляске? Зачем автобус его ждет? Эти черные люди – тоже американцы? Лариса покупала ей огромные американские бутерброды, кока-колу и мороженое в громадных стаканах. Девочка с удовольствием уплетала гамбургеры и мороженое, но при этом неизменно спрашивала у матери, скоро ли та отпустит ее на прогулку с Вики. Прогулка с Вики была для нее, судя по всему, намного привлекательнее, чем посещение всех вместе взятых нью-йоркских музеев и парков. То ли Вики сумела польстить ее артистическому тщеславию, то ли так привлекал обещанный подарок…

Накануне отъезда девочка почти не спала, с раннего утра уже была на ногах и беспокоилась, не забудет ли Вики об их прогулке. Нет, не забыла. В лихо загнутой соломенной шляпке, нитяных белых перчатках, с аккуратно подведенными бровями и нарумяненными щечками позвонила она в дверь ровно в назначенное время. Ничто не дрогнуло в сердце Ларисы, когда девочка махнула ей рукой на прощанье. Лали шепнула что-то дочери на ухо на своем языке, затем, обернувшись к Вики, попросила не задерживаться – впереди у них с дочкой тяжелый день. Вики только улыбнулась – цель их прогулки находилась прямо перед окнами – высоченный небоскреб Торгового центра. Почему молчало материнское сердце? Почему не терзали его предчувствия? Почему все катастрофы оказываются для нас, людей, громом среди ясного неба?

Лариса и Лали, прильнув к стеклу, следили, как две крошечные фигурки, одна побольше, другая поменьше, взявшись за руки, направились к зданию небоскреба. Лариса, обладавшая хорошим зрением, с трудом различала Вики с девочкой в довольно густой толпе, окружавшей Торговый центр. Она скорее подумала, чем увидела, что две движущиеся точки наконец достигли входа в огромный небоскреб и были проглочены его чревом.

Лали пошла собирать вещи, а Лариса задержалась у окна. В эти-то секунды и произошел взрыв. Ларисе показалось, что рушится небо. Все последующие мгновения и часы она жила с ощущением, что присутствует при конце света, что наступили последние времена, предсказанные в Откровении Иоанна. Вместе с обезумевшей Лали они куда-то бежали, потом долго ждали, потом снова бежали. В голове мелькали обрывки мыслей: «Почему не я, не Лали, почему именно они, девочка и Вики?» И еще: «Неужели этот ужас когда-нибудь кончится?» Косвенным зрением видела она лицо персиянки, та что-то шептала, прикрыв веки, наверное, молилась. И представилось Ларисе, как в другом каком-то измерении – за бескрайними морями, горами и долинами, на древнем месопотамском берегу – одинокий Юра в бессильном отчаянии простирает руки к небу, и плачет, и плачет на реках вавилонских.

    20 сентября 2001

Казни египетские

Когда Сандро вошел, Джуди пила чай. Он вчера только прилетел из Италии и не успел привыкнуть к ее распорядку, дивился ему. Ему казалось, что Джуди пьет чай вместо завтрака, обеда и ужина. Заедала она его чем-то неприглядным, «старушечьим»: сухим печеньем, изюмчиком, орешками в сахаре… Все это не казалось Сандро едой, тем более вкусной. Он вернулся с прогулки по заснеженному, какому-то игрушечному городу, застроенному картонными домиками с террасами. Тщетно пытался найти что-нибудь съедобное на итальянский вкус. Возможно, Нью-Йорк удовлетворил бы желания, но судьба занесла его в провинциальный городок Дикого американского Запада.

Джуди пригласила почаевничать с ней. Пришлось сесть к столу. Чай он не любил. Странно, что при всей своей любви к России и всему русскому (русский язык он осваивал в Миланском университете), он так и не пристрастился к этому напитку, предпочитал ему кофе. Но Джуди, кажется, кофе не держала.

Зачем он, собственно, приехал сюда? Кто бы ему объяснил. Больше недели придется торчать в этом городишке, почти до самого Рождества. В Фано все выглядело логично. Чтобы не свихнуться окончательно, он должен был сменить обстановку, вырваться куда-нибудь, где не доставали бы проклятые мысли, где бы не было отцовского крика и слез матери, где был бы хоть кто-нибудь, кто его понимал и ему сочувствовал. В Россию, после летней катастрофы, его не тянуло. Из-за России ему стало так плохо, что до сих пор сомнительно, вылезет ли он из новой своей "черной ямы". Боится, что нет. Если бы Джуди его хотя бы меньше раздражала, он так на нее надеялся. Но она раздражала, раздражала своими движениями, тем, как пила чай, долго, блаженно, как брала дрожащей рукой с блюдца печенье. Почему, кстати, у нее дрожит рука?

Да ясно почему – от старости, ей, наверное, сто лет, ровесница русской революции. Зачем, почему он приехал к этой старушке? Ну да, долго переписывались. Несмотря на свои мафусаиловы годы (настоящего возраста Джуди он не знал), она освоила интернет, и у нее с Сандро завязалась ежедневная компьютерная переписка.

Он повсюду искал в интернете людей, говорящих по-русски. Так два года назад неожиданно вышел на Марину, художницу из Питера. Случайно же наткнулся на Джуди. Почти сразу она написала ему, что не молода, что одинока, что тяготится обществом, ее окружающим… понять ли американцам русскую душу? Во всем этом он почувствовал перст судьбы. Не молода – тогда это его не смущало, даже притягивало. Молодая устроила ему в Петербурге такое «disastro», что пришлосъ спасаться бегством. Одинока – так и он одинок, одинок при том, что есть мама-папа и два брата. Но вот поди же, чувствует он себя эдаким демоном, летающим в пустыне мира без приюта. Конечно, болезнь. Если бы ни она, ни черная тоска, временами находящая и сдавливающая тело и разум страхом, отчаянием, угрозой чего-то еще более ужасного, – о, если бы ни она, был бы он, как Филиппо, старший брат, удачливый коммерсант, или как Энрико-инженер, с его хохотушкой Клаудией и тремя близнецами…

Был бы? И правда, был бы? Ну нет, в Фано ни за что бы не остался. Как можно жить в маленьком провинциальном городе? Тоска. Даже море – утром ярко-голубое, с зеленым наплывом, с бесконечной далью, с разноцветными дрожащими огнями суперфастов в предночные часы, – даже море не могло бы его остановить, оставить на берегу. Его удел – скитаться. Самое неприятное, что деньги на жизнь и на путешествия дает отец. Он вспомнил, как злобно Марина из Питера кричала ему напоследок, – что он, Сандро, бездельник и трутень (кстати, что по-русски значит «трутень» он в точности не знал). Воспоминание прошило сердце иглой, он скривился и поймал сочувствующий взгляд Джуди.

– Болит? Погоди, сейчас отпустит. Чайку отхлебни!

Если бы ни боль, он бы рассмеялся – русские, кажется, лечатся чайком от всех болезней. Но он покорно отхлебнул. Чай был не горький, зеленоватого цвета, пах лимоном. Марина в Петербурге тоже пила зеленый чай, но он упорно отказывался его попробовать, в Питере он варил себе кофе. Джуди смотрела на него тревожно, он потер свитер с левой стороны и стал пить из чашки маленькими глотками, словно лекарство, в перерывах выдавливая из себя полуслова-полузвуки:

– Она зам… я хоте… но не… скандаа… приш… еха…

Слезы катились из его глаз. Джуди кивала. Странно, она говорила тоже незначащее слово, что и Марина, когда хотела его успокоить: ничего, ничего. Niente оно и есть niente, видно, русские вкладывают в это слово какой-то свой особый смысл.

– Отвергла она тебя? Мужа не решилась бросить? Правильно я поняла?

Вся эта история уже давно была ей известна по его письмам, но хотелось поговорить, ему – выговориться, ей – утешить, успокоить раненую душу.

– Она, она люби… и я тоже, до сумасш… мы встречались, когда мужа не бы… муж Виктор…

– Ну как же, дружок, все правильно, и скандал был вовсе не нужен. Марина твоя – женщина разумная, на что ей такой, как ты?.. Да и дочка у нее. Разве можно ребенка бросить?

Сандро остановился и посмотрел на Джуди. Его речь стала более отчетливой.

– Ты не поняла. Виктор, муж, застал нас. Если бы не это, она бы согласилась… Как это? выйти за меня. Мы бы поженились и были бы счастливы. А так… Ты бы слышала, что она кричала. Будто я… будто она… словно все из-за денег.

– Ты давал ей деньги?

– Взаймы, она обещала отдать. Она осталась без работы, в издательстве ей отказали, она художник… как это? оформитель. Искала новую работу…

Он говорил нетерпеливо и нервно, и пока говорил, переставал верить в сказанное. Скорее всего, Марина действительно его не любила и он ей был нужен из-за денег его папы, совладельца богатой фирмы. Он снова сел к столу и заплакал. Сердце болезненно билось и болело. Джуди подошла к нему и старческой своей рукой принялась гладить черную кудрявую голову.

– Потерпи, дружок, потерпи, все перемелется. Я тебе как-нибудь про себя расскажу – тоже из-за любви много страдала. Ну, да ничего – страдать страдала, а жива до сих пор.

Джуди рывком подняла его со стула и медленно перевернулась вокруг его руки. Было даже красиво. И вовсе она не такая старая, как показалась вначале. Такому чистому овалу позавидует и девушка. И ноги вон какие стройные, недаром она даже дома – в брюках. В маленькой комнате с двумя высокими окнами было очень тепло. Сандро разморило после прогулки по морозному снежному городу, после горячего чая. Он прилег на диван тут же в гостиной, диван был отдан Джуди в полное его распоряжение. В полудреме он видел, как Джуди убирает со стола чашки, протирает стол. Вот она вошла в соседнюю комнату, в свою спаленку, со вздохом опустилась на колени перед образом Богоматери и зашептала что-то. Сандро не понимал слов, но когда он проснулся, в голове сидело "казни египетские". Возможно, что-то похожее она произнесла в своей молитве.

Под вечер они с Джуди вышли на прогулку. Уже темнело, и в сумерках резко белели заснеженные горы, окружавшие город. На неказистой Джудиной машинке доехали до городского парка. Поездка заняла всего десять минут, но, когда вышли из машины, заметно стемнело, зажглись фонари. Они пошли по асфальтированной безлюдной дорожке, Джуди крепко ухватила своего кавалера за руку, Сандро плотнее закутался в шарф – дул резкий встречный ветер. Из-за ветра почти не разговаривали. Вдруг Джуди остановилась.

– Смотри! – Слева, за железной оградой, что-то розовело за деревьями на фоне темного деревянного домика. – Здесь расположен зоопарк, вернее птичник, – поясняла Джуди. – А вон розовые фламинго, за оградой, их четыре, и они всегда стоят на этом месте и на одной ноге.

Сандро вгляделся. Действительно, стояли четыре большие птицы нежно розовой окраски, тесно прижавшись друг к другу. Им, наверное, холодно, они же совсем голые, – подумал он. И услышал Джудино: "Бедняжки, вот у них казнь-то какая!" "Почему казнь, Джуди?" "А что еще? Стоят тут на обозрение… У каждого, дружок, своя казнь…"

В свете фонарей деревья казались фантастическими, отбрасывали странные тени, за весь путь им не встретилось ни души. Джуди доставала ему до плеча, словно девочка-подросток в своем коротком черном пальтишке и смешной шапочке с помпоном. Быстрым шагом (он удивлялся, что Джуди не отставала) дошли до машины и залезли в ее темное нутро. Заработал нагрев. Сандро медленно стал разматывать шарф и чувствовал себя в это мгновение почти счастливым.

За неделю своего пребывания в городе Сандро хорошо в нем освоился и выработал свой распорядок. Утром, пока Джуди спала (скорее всего, она притворялась, что спит, чтобы не мешать Сандро), он пил на кухне кофе (и кофе, и кофеварку купил в ближайшем магазине). Затем отправлялся на прогулку. Его не смущали ни перпендикулярные прямые улицы, ни бесконечные перекрестки со светофорами, ни машины, с жужжанием пролетавшие вдоль всего его маршрута. Он шел под легким снежком или под сырым в эту пору небом. И думал о своем – перебирал случаи из жизни, вспоминал фразы из запомнившихся русских книг, писал на русском воображаемое письмо воображаемому другу. О Марине он старался не думать, а если и допускал ее в свои мысли, то только такую, какою она была в первые дни их знакомства, – радостную и чуть грустную и неловкую. Где-то на краю сознания он представлял, что сейчас Джуди дома, в этот момент, неслышно передвигается по маленькой гостиной в своих крошечных домашних туфлях и поливает из банки цветы в кадках возле его диванчика.

Возвращался он часам к одиннадцати, и они с Джуди пили чай и закусывали. Сандро так и не научился удовлетворяться завтраком, состоящим из бутербродов с сыром, и приносил со своей прогулки то итальянскую колбасу, то пиццу, весьма отдаленно напоминавшую свою итальянскую тезку. После завтрака Джуди, все утро сидевшая за компьютером, уступала его Сандро, а сама доставала с полки какую-нибудь толстую книгу американского автора, посвященную русской культуре. Обедать они ездили в маленький экспресс-ресторанчик, где за небольшую плату Сандро брал тортеллини или равильоли, политые острым американским рэнчем, а Джуди сок с бисквитом, ела она как воробей. После обеда иногда отправлялись в какой-нибудь музей, но чаще домой. Сандро тянуло полежать на своем диванчике, окруженном зелеными кустистыми растениями.

Лежа на нем, он бездумно наблюдал за Джуди. Она вязала шарф, примостившись комочком в кресле. Крючок двигался медленно, смешные круглые очки то и дело сползали, Джуди их поправляла и продолжала тихую беседу с засыпающим Сандро. Говорила она чаще всего о прочитанных книгах, а читала много и с разбором, в основном воспоминания об артистах, писателях. Суждения ее были метки и категоричны, казалось, что она сама была свидетельницей и даже участницей событий почти столетней давности, и Сандро тогда только вспоминал, что Джуди годится ему в прабабки… Лежа на диванчике, он припоминал какие-то смутные картины, связанные с детством, – то ли воркованье полузабытой им бабушки Маргериты, то ли тихую маму у его кроватки…

Под вечер выезжали погулять. Джуди предпочитала небольшой каньон, хотя и расположенный в самом центре города, но сохранивший все свои природные свойства – журчащую порожистую речку, нависающие над ней снежные склоны с узором деревьев и кустарника, и над всем этим высокое снежно-серое небо. Вся прогулка туда и назад занимала сорок минут, шли не спеша, почти не разговаривая, в голове у Сандро возникали строчки из чеховской "Дамы с собачкой": "…И прогулка удавалась. Впечатления неизменно всякий раз были прекрасны, величавы". Затем мысли перекидывались к очередному Джудиному замечанию о Чехове (она читала о нем книгу какого-то лондонского профессора).