
Полная версия:
Траектории СПИДа. Книга третья. Александра
Создаём комиссию в составе: Громыко, Щербицкий, Воротников, Усманходжаев, Демичев, Чебриков, Лукьянов, Разумовский, Яковлев.
Немецкую проблему пока не будем трогать. А если Комиссия покажет свои способности в татарском вопросе, бросим её и на немцев. И пусть Комиссия выходит на татарские делегации, выступает в печати. Словом, в демократическом духе надо подойти к этому процессу.
Да, комиссию создали, но решить ничего она не решила. Крымские татары по-прежнему требуют переселения всех в Крым. За год до этого волнения студентов Якутии, затем события в Казахстане, теперь в Карабахе. Там что-то удалось сделать. Теперь надо здесь.
Однако и успокоительная миссия в Карабахе не удалась. В то время, когда велись переговоры партийных лидеров с народом в центре Нагорного Карабаха Степанакерте, в другом городе Азербайджана в настоящих боях с демонстрантами проливалась кровь армян и азербайджанцев. Тридцать семь смертей сообщила официальная пресса, из которых лишь шесть пришлось на азербайджанцев и двадцать одна на армян. В Москве понимали, что можно было успокоить армян Карабаха, отделив их автономную область от Азербайджана, но тогда поднялись бы возмущением азербайджанцы. А с ними портить отношения на государственном уровне не хотелось.
Брутенц, вернувшись в Москву, в подробном отчёте обрисовал обстановку, сообщив о привилегированном положении азербайджанцев по сравнению с армянами в Нагорном Карабахе. Но время шло, а радикальные меры, которые бы улучшили обстановку, не принимались. Армяне Нагорного Карабаха атаковывали письмами Центральный Комитат партии, приняли самостоятельное решение о выходе автономной области из состава Азербайджана. И всё-таки проблема не решалась. А хотел ли кто-нибудь из властью наделённых её решить, когда в Европе, в братских странах начиналось то же самое?
В Польше приняли решение о допустимости профсоюзного плюрализма, легализовали запрещённую партию "Солидарность". Напряглись отношения между Югославией и Албанией в связи с Косово. В Венгрии начали подготовку к переходу от однопартийной системы к многопартийной. То, что аукалось в России, откликалось в других странах социалистического лагеря.
Это замечалось и на Пушкинском пятачке. Здесь знали всё и обо всём спорили. Раз спорили, значит, собирали вокруг себя людей. Раз люди собирались, увеличивалось беспокойство властей. Не получилось бы так, как в Польше. Но знали, что получится, и стали готовиться. Создали на всякий случай заранее отряд милиции особого назначения, а проще говоря, ОМОН. Простые люди тогда ещё не знали, зачем это вдруг новый какой-то отряд, что за особое назначение у милиции, которая всегда имела одно только назначение – защищать народ.
Но вот появилась и новая специальная техника. Какие-то странные машины попадались случайно на глаза. Знающие люди говорили:
– Это водомёты для разгона демонстраций.
– А зачем они? – спрашивали недогадливые. – Мы такие только по телевизору видели. Так то ж в капиталистических странах, где народ бунтует против власти. Нам то зачем они?
Бедные люди. Им и невдомёк было, что всё уже предусмотрено. Демонстрации, которые разгонять водомётами да слезоточивыми газами придётся, и у нас в матушке России будут. Предусмотрены. Ну не понимали люди, что с них возьмешь?
Приходя на работу, Инзубов обязательно встречался с Настенькой, и они всегда делились впечатлениями о том, что видели или слышали по пути в музей, что было нового на Пушкинском пятачке. Усадив против себя девушку в маленьком тесном кабинете фондов, Евгений Николаевич спрашивал:
– Ну что, моя прекрасная малышка, какими новостями угостишь?
Настенька подскакивала, надувая губки:
– Это возмутительно, Евгений Николаевич. Какая я малышка? У меня самой скоро ребёнок будет, тогда и говорите ему малышка.
– Ай-ай-ай! Как не хорошо сердиться. Обещаю, что с появлением той малышки я не буду дразнить эту. Ладно? И Евгений Николаевич улыбался, весело глядя на оживавшую на глазах Настеньку. Она ждала ребёнка, ждала приезда Володи из Франции и надеялась, что всё будет хорошо, хотя пугали события, толкавшиеся в жизнь непрошено, как толкаются спешащие в узких подземных переходах люди. Эти события нельзя было ни остановить, ни потребовать у них прощения за беспардонное отношение к жизни простого человека.
Настенька садилась и начинала возмущённо рассказывать.
– Шла вчера по Горького. Вечер, но жарко. Люди, конечно, хотят пить. Напротив нашего музея на той стороне улицы стоит стол, на который выставили напитки всякие. Подходит старушка и спрашивает, сколько стоит стакан воды. Девица, вроде меня, отвечает: "Тридцать копеек". Эта бабуся вздыхает тяжело, достаёт откуда-то носовой платок, завязанный узлом, развязывает его и вынимает оттуда мелочь. Девица, видно, сердобольная оказалась, не из тех, что нос воротят от бедного человека, и спрашивает: "Что дороговато, бабушка?", а старушка отвечает: "Да, дорого, внученька, но уж больно пить хочется".
Я проходила мимо, услыхала и чуть слёзы из глаз не брызнули. Ну что же это происходит сегодня? Раньше на каждом углу автоматы с газированной водой стояли. Если мучает жажда, подходишь, копейку бросишь, и пей себе на здоровье. Теперь их поубирали. Невыгодно почему-то стало. Кругом только соки дорогие, фанты, кока-колы да пиво. Куда это годится? Раньше о людях думали, старались всё подешевле сделать, теперь только о торгашах заботятся.
– Да, грустно, – согласно кивнул головой Инзубов. – Я сейчас читаю неопубликованные страницы рукописи Островского. Интересные, должен сказать, мысли он высказывал в то время. Я понимаю, что редакторы Караваева и Колосов сокращали роман, убирая некоторые страницы, полагая, что они не нужны читателю. Не исключаю, что они были правы, делая так, ведь в том виде, в котором они выпустили роман, он стал самым популярным в нашей стране, да и за рубежом его хорошо знали. Так что, сокращая лишнее, они сделали роман более динамичным и метким, как выстрел. Но, рассматривая сегодня эти написанные писателем страницы жизни того времени, которые не попали в опубликованный вариант романа, меня поражает до глубины души то, что сегодня у нас происходит фактически то же, о чём говорил Островский, как очевидец двадцатых годов. Вот послушай, что он писал. Ты помнишь в романе Дубаву, ставшего оппозиционером? Любопытные слова его не попали в книгу. Речь оппозиционера настолько жизненна, что актуальна не только для того времени, но и сегодня, словно не тогда, а сейчас говорит он, стоя на Пушкинской площади в Москве в толпе дискуссирующих возле редакции газеты "Московские новости".
Евгений Николаевич отложил в сторону несколько листов бумаги на столе и, найдя нужную страницу, начал читать:
"Наши советские и партийные верхушки тоже онэпачиваются. Жён буржуев понахватали себе и вся политика направляется к развитию буржуазии. О диктатуре как-то стесняются говорить, с крестьянством либеральничают. Растим кулака, который скоро станет хозяином на селе, и вот… увидите, через пять-шесть лет у нас под шумок прикроют советскую власть и будет как во Франции после Термидора. Нэпачи станут министрами в новой буржуазной республике, а нам с тобой, если будем гавкать, посворачивают головы".
Евгений Николаевич вопросительно посмотрел на Настеньку. Очки в толстой оправе придавали его лицу строгость. Обычная на его лице улыбка сейчас не касалась губ, что даже казалось странным для Настеньки. А он спрашивал её:
– Подумай, разве не эта же опасность потери советской власти беспокоит сегодня? Разве не оказались слова Дубавы пророческими, когда таким идейным бойцам революции, как Павка Корчагин, чуть позже действительно сворачивали головы массовыми репрессиями? Кто это делал, Сталин или другие люди, вопрос второй. Я полагаю, что виноват всё тот же обыватель, который, боясь за свою шкуру, подставлял чужую. Но я думаю, не потому ли и убраны были из публикации строки и главы, заставлявшие задумываться и критически рассматривать все происходящее? Может, нет, а, может, и да.
– Ты посмотри, – продолжал, будто раздумывая и убеждая самого себя, Инзубов, – Корчагин не ответил на речь Дубавы, и хоть обличительные слова произносились оппозиционером, но не сам ли Островский был обеспокоен приближавшейся опасностью обюрокрачивания? Не Эзоповский ли метод избрал писатель для отражения главных проблем?
Казалось бы, ответить на этот вопрос сегодня уже трудно, ведь писателя нет в живых, как нет в живых и многих свидетелей подготовки рукописи к печати. Но мы можем судить о мыслях писателя по письмам Островского, по тем его письмам, в которых он высказывал своё мнение по поводу происходивших вокруг событий, но о которых он мог узнавать лишь читая газеты, по радио или от друзей, ибо будучи уже слепым и почти неподвижным сам не мог принимать в них участие.
Вот, например, одно письмо. Тебе для экскурсии это пригодится. Новая страничка была вынута из другой папки.
– Подождите, Евгений Николаевич, – вмешалась вошедшая с кипой книг заведующая архивом Кузьмина, – Настеньке надо не об экскурсиях сейчас думать, а о малышке. Вы её своими письмами замучите.
– Да что вы, Татьяна Евгеньевна, это же очень интересно, – сказала Настенька, повернувшись к вошедшей и вскакивая со стула, чтобы взять у неё из рук книги.
– Спасибо, Настенька. Слушай, раз интересно. А то Евгений Николаевич у нас такой, что, кого хочешь, заговорит. Он очень умный, только как бы в облаках витает, – смеясь говорила Кузьмина, устремив на Инзубова глаза, которые говорили: "Какой же вы у нас хороший, но не морочьте девушке голову".
Инзубов и слушал сказанные слова, и понимал, что молча высказывали выразительные глаза коллеги, но продолжал начатый разговор:
– Я только одно письмо приведу в пример и разбежимся: 15 января 1929 года Островский пишет своему партийному товарищу Жигиревой из Сочи: "Арестован ГПУ зав. коммунхозом пресловутый Бабенко, считавшийся членом ВКП(6) с 1919 года, член президиума горсовета и РИКа, член райкома и т.д. 0н оказался белый контрразведчик, офицер, расстреливал наших товарищей-большевиков. Эта гадина, обманув всех, пролез во все перечисленные посты – это громадный провал, – ведь гад был руководящим работником, член бюро РК и т.д. Сочи везёт, как утопленнику. Гад определённо вёл работу на заграницу. Навряд ли, что это случайный белый. Скоро генеральная чистка. Здесь опять начнёт мести большевистская метла".
Этот текст публиковался и раньше, но вот следующие затем слова при публикации письма были изъяты, а звучали они очень тревожно, особенно глядя на них с позиции сегодняшнего времени. Слушай: "Мне непонятно, почему восстановлены видные работники, выметенные чисткой за ряд тяжёлых преступлений. Они все работают там же. Например, окрстрахкассовский бюрократ Шмелёв, бывший директор курупра и многие другие. Не могу, не работая и не участвуя в жизни организации, это решать".
То есть, представляешь, что происходило? Люди, которые были против Советской власти всем своим нутром, но не имели возможности противостоять ей, приспосабливались, будучи более грамотными, чем преданные власти рабочие, а потому становились в руководстве. Кого-то раскрывали, кого-то расстреливали, а кто-то возвращался назад и продолжал продвигаться по служебной лестнице. Так где гарантия, что сегодня не эти люди, пролезшие наверх, являющиеся внутри настоящими врагами простых людей, строят политику, которая нас и возмущает сегодня? Такой гарантии нет. Говорят, к примеру, что Горбачёв сын бывшего кулака. Что ж ты тогда от него хочешь? Он и проводит кулацкую политику, от которой предостерегает нас из своего небытия Островский.
Инзубов хотел ещё что-то сказать, но Татьяна Евгеньевна была на чеку:
– Хватит, Евгений Николаевич. Пусть Настенька идёт к себе, а то Ольга Ильинична начнёт искать. Может группа какая на подходе.
Заведующая архивом очень не любила разговоры о политике, хотя со многим, что говорил Инзубов, она не могла не согласиться. Но то ли по привычке от старых времён, то ли потому, что знала мнения других сотрудников, которые не совпадали с их мыслями, но она всегда боялась, что весьма резкие неприкрытые суждения её товарища по работе могут быть услышаны кем-то и не так расценены, и куда-то доложены, что и повлияет на судьбу Евгения Николаевича не в лучшую сторону, а этого ей очень бы не хотелось.
Прошло несколько дней. Стоял жаркий август. Воскресенье. Двадцать первое. Инзубов возвращался с Кузьминой в музей от Марка Борисовича Колосова, первого редактора книги Николая Островского "Как закалялась сталь". Поехали вдвоём, как уже делали не раз, посещая вместе тех или иных людей, чьи судьбы были связаны так или иначе с писателем Островским. Так было удобно. Татьяна Евгеньевна занималась тем, что подбирала и оформляла официально документальные материалы для архива, а Евгений Николаевич собирал рассказы, свидетельства, которые могли бы послужить доказательством того или иного факта биографии Островского.
Работа не казалась лёгкой. Со дня смерти знаменитого писателя прошло более полувека. Многое свидетелями забылось, но ещё больше, как становилось понятным, очевидцы почему-то не хотели рассказывать. А вопросов было множество. Они возникали при чтении писем писателя.
Почему, например, "Как закалялась сталь" никому тогда не известного автора начали публиковать в крупном журнале "Молодая гвардия" и одновременно готовили к изданию книгу в том же издательстве? Сам редактор Колосов писал в воспоминаниях, что ему принёс рукопись романа партийный товарищ Островского Феденёв.
Прежде, чем идти к Колосову домой, Инзубов хорошо познакомился с воспоминаниями современников Островского и с тем, как в книгах излагалась история публикации романа. Кратко это выглядело так, как писал литературовед Лев Аннинский в маленькой книжице "Как закалялась сталь" Николая Островского":
"Первый вариант повести Николая Островского не дошёл до издателей: в начале 1928 года рукопись утеряна почтой. Он пишет всё заново.
Новая рукопись, посланная в Ленинград, безответно исчезает в недрах тамошнего издательства.
Он отдаёт один из последних экземпляров своему другу Феденёву и просит отнести в издательство "Молодая гвардия". Феденёв быстро получает ответ: повесть забракована по причине "нереальности" выведенных в ней типов.
Островский лежит навзничь в Мёртвом переулке, в переполненной жильцами комнатке, и лихорадочно ждёт ответа. Ему двадцать семь лет; остаётся жить – пять.
Потрясённый решением издательства, Феденёв просит вторичного рецензирования.
Рукопись ложится на стол к новому рецензенту. Марку Колосову.
Стол стоит в редакции журнала «Молодая гвардия», где Колосов работает заместителем редактора.
Впоследствии М. Колосов напишет воспоминания о том, как Феденёв закоченевшими от холода старческими пальцами вынул из папки рукопись, и как с первых строк Колосова покорила её сила, как ждали молодогвардейцы именно эту вещь, и как, не отрываясь, проглотил ее заместитель редактора".
Эту устоявшуюся версию рассказывали все экскурсоводы музея, в числе которых была и Настенька. Инзубов сам рассказывал сначала так же. Но вот он стал внимательно читать письма, и посыпались вопросы.
Какую рукопись потерял Островский в 1928 году, если в письмах того времени ни слова о литературе у Николая нет. Он пишет письма своему другу Новикову, в которых сообщает о том, что учится заочно в коммунистическом университете, просит прислать аккумуляторы для радиоприёмника, сообщает о болезни глаза, мешающей читать и писать письма. Ни слова о книге. Лишь через два года одиннадцатого сентября он пишет из Сочи тому же другу Новикову:
"Петя! У меня есть план, имеющий целью наполнить жизнь мою содержанием, необходимым для оправдания самой жизни.
Я о нём сейчас писать не буду, поскольку это проект. Скажу пока кратко: это касается меня, литературы, издательства "Молодая гвардия".
План этот очень труден и сложен. Если удастся реализовать, тогда поговорим. Вообще же не планированного у меня ничего нет. В своей дороге я не путляю, не делаю зигзагов. Я знаю свои этапы, и потому мне нечего лихорадить. Я органически, злобно ненавижу людей, которые под беспощадными ударами жизни начинают выть и кидаться в истерике по углам.
То, что я сейчас прикован к постели, не значит, что я больной человек. Это неверно! Это чушь! Я совершенно здоровый парень! То, что у меня не двигаются ноги и я ни черта не вижу, – сплошное недоразумение, идиотская какая-то шутка, сатанинская! Если мне сейчас дать одну ногу и один глаз (о большем я не мечтаю), – я буду такой же скаженный, как и любой из вас, дерущихся на всех участках нашей стройки ".
Евгения Николаевича поразило в этом письме то, что Островский, будучи молодым двадцатишестилетним парнем, не предполагавшим никакой славы, думает о необходимости оправдать свою жизнь, для чего и планирует свою литературную деятельность. Любопытным показалось и то, что Островский сразу же называет издательство "Молодая гвардия" в своём проекте. Может быть, кто-то познакомился с ним в Сочи, порекомендовал больному парню написать книгу и издать в "Молодой гвардии", что и оформилось сразу же в определённый план жизни больного юноши. Следующие слова письма "не планированного у меня ничего нет" подтверждают эту мысль, как и ту, что прежде он ничего не писал, поскольку о таких планах он пишет впервые. Ни о каком новом варианте книги речь не идёт.
Островский уезжает в Москву и ложится на лечение в глазную клинику. Только выписавшись оттуда и поселившись в столице в Мёртвом переулке, он пишет седьмого мая в письме давней подруге Розе Ляхович:
"Роза, я начал писать. Я первые отрывки пришлю тебе для рецензии дружеской, а ты, если сможешь, перепечатай на машинке и верни мне. Эх, старушка, если бы ты была с нами, мы бы с тобой дело двинули бы вперёд. Но я всё же начал писать, несмотря на отвратительное окружение. Письмо порви".
"Начал писать – размышлял Инзубов. – Но знал ли тогда, что именно готовится написать?" Оказывается, знал, так как почти через двадцать дней в письме всё тому же другу Новикову пишет более подробно об осуществлении своих планов и о воле, которую при этом приходится проявлять:
"Я, Петушок, весь заполнен порывом написать до конца свою "Как закалялась сталь". Но сколько трудностей в этой сизифовой работе – некому писать под мою диктовку. Это меня прямо мучит, но я упрям, как буйвол. Я начал людей оценивать лишь по тому, можно ли их использовать для технической помощи. Пишу и сам!!! По ночам пишу вслепую, когда все спят и не мешают своей болтовнёй. Сволочь природа взяла глаза, а они именно теперь так мне нужны.
Удастся ли прислать тебе и моим харьковским друзьям некоторые отрывки из написанного? Эх, если бы жили вместе, как было бы хорошо! Светлее было бы в родной среде. Петя, ответь, дружок: что, если бы мне понадобилось перепечатать с рукописи листов десять на пишущей машинке, мог бы ты этот отрывок перепечатать, или это волынка трудная? Редакция требует два-три отрывка для оценки, и, гадюки, в блокнотах не берут – дай на машинке и с одной стороны! Ты хочешь сказать, что я и тебя хочу эксплуатировать, но, Петушок, ты же можешь меня к черту послать, от этого наша дружба не ослабнет ничуть. Жму твою лапу и ручонку Тамары. Не забывай.
Коля Островский."
Из этого письма и возникли очередные вопросы: Какая редакция "требует два-три отрывка для оценки"? Почему просят отрывки, если автор вообще не написал ещё ни одного произведения? И, наконец, если они не берут блокноты, а требуют напечатанное на машинке, стало быть, они видели блокноты, в которых было только начало романа?
В этом было что-то детективное. Из биографии писателя известно, что о нём впервые узнали, когда Феденёв принёс в "Молодую гвардию" рукопись романа. Из письма, оригинал которого тоже перед глазами, ясно, что в редакции узнали об Островском гораздо раньше, чем он написал роман. Как же так?
Ещё более странным показалось письмо, адресованное Ляхович четырнадцатого июня, в котором есть такие строки:
"В ближайшую неделю мне принесут перепечатанную на машинке главу из второй части книги, охватывающей 1921 год (киевский период, борьба комсомольской организации с разрухой и бандитизмом), и все перепечатанное на машинке будет передано тов. Феденёву, старому большевику, ты, наверное, слыхала о нём, и он познакомит с отрывками своего друга редактора. Там и будет дана оценка качеству продукции.
Я вполне с тобой согласен, что в Сочи было много упущено, но что об этом говорить?"
Из письма получается, что, во-первых, Островский, не написав ещё первую книгу, уже написал главу ко второй. Ведь именно во второй части вышедшего романа говорится о киевском периоде комсомольской жизни Корчагина. То есть у Островского в голове или где-то ещё был план обеих книг. Инзубов помнил, что Островский без плана не живёт. Но это только во-первых. А во-вторых, Феденёв, стало быть, относил своему другу редактору не всю рукопись, а только первые главы. Кого же так интересовала работа ничего не написавшего автора, что он рассылает написанные вслепую или под чью-то диктовку листки блокнотов, чтоб их как можно скорее перепечатали на машинке?
С этими главными пока вопросами Инзубов и отправился со своей коллегой к Колосову.
Старый писатель, бывший некогда в таком фаворе, что приглашался на приём к самому Сталину, жил теперь в однокомнатной квартирке и просил долго нажимать на кнопку дверного звонка в ожидании пока он услышит и подойдёт.
Первое впечатление было ошеломляющим. Колосов действительно долго шёл, с трудом передвигая стариковские ноги, с ним было трудно разговаривать по причине его старчески слабого слуха и горестно было смотреть на его одну комнату, заваленную книгами, знавшими лучшие времена.
Прекрасной души человек, обрадованный появлению редких гостей, Колосов предложил попить кофе, и Инзубов в который раз внутренне благодарил судьбу за то, что пришёл сюда с Татьяной Евгеньевной, взявшей немедленно все хлопоты по приготовлению кофе на себя, заявив решительно и бесповоротно:
– Марк Борисович, я всё сама сделаю, вы только скажите, где что лежит. А конфеты мы принесли, так что вы не беспокойтесь.
За чашечкой кофе разговор шёл медленно. Почти каждый вопрос приходилось задавать несколько раз, чтобы донести до слуха старого писателя. Но память у него была прекрасной. Рассказывал много интересного. Ещё бы – быть у истоков российской ассоциации пролетарских писателей. Видеть, как всё зарождалось, набухало бутонами и затем выплёскивалось к свету лепестками новых для всех цветов. Тут многое можно вспомнить. Вот только ответить на вопросы, мучавшие Евгения Николаевича, Колосов не решился. Он не отказался, не сказал, что не знает, но хитро как-то усмехнулся на все высказанные Инзубовым сопоставления писем Островского с биографической версией и сказал:
– Ищите, Евгений Николаевич, ищите.
Так и ушли фактически ни с чем, заручившись лишь обещанием писателя передать в музей всё, что Татьяна Евгеньевна найдёт интересным из архива самого Колосова. А он перед их уходом прилёг отдохнуть на диван, не снимая одежды и тёплых мягких ботинок, и попросив прикрыть его пледом да захлопнуть за собой дверь поплотнее.
С такими неутешительными результатами возвращались на улицу Горького два музейщика, когда очутились на площади Пушкина. Выйди из метро на улицу, они увидели толпу людей в сквере напротив памятника поэту. Инзубов заинтересовался и решил пойти туда, послушать, но Татьяна Евгеньевна ухватила его за рукав:
– Не ходите, Евгений Николаевич. Нечего вам там делать. Не видите, сколько милиции вокруг? Да вас и не пустят.
– Татьяна Евгеньевна, – Инзубов посмотрел с улыбкой в большие выразительные глаза коллеги, – ничего со мной не случится. Я всего на несколько минут, послушаю, о чём речь и приду. У меня удостоверение журналиста, с ним меня всюду пускают.
– Ну и что? – не сдавалась Кузьмина, – вы там начнёте спорить, а потом наш музей будут ругать.
– Не буду я говорить, что сам из музея, не переживайте.
– Ох, знаю я вас. Обязательно ввяжетесь. Ну, смотрите.
Они расстались, и Инзубов направился через переход к митингующим. Руководивший оцеплением майор милиции, посмотрев удостоверение Инзубова, нехотя, пропустил к толпе. На парапете возвышалась над всеми нескладная пухлая фигура Новодворской, кричащая в толпу:
– Мы все законопослушные граждане, мы хотим правового государства, в котором из нас не будут делать балванчиков. Мы против всякого насилия, нам это противно, однако мы не хотим, чтобы нами правили жирные партократы из своих кремлёвских кабинетов. До каких пор мы будем молчать, как бараны в хлеву? Неужели мы лошади, загнанные в стойла, чтобы жевать то, что нам бросят в качестве подачки бюрократы партийной номенклатуры? То, что произошло двадцать лет назад в Чехословакии, когда советские войска душили демократию – это позор нашей нации. Это могли сделать только партократы, которым не место у власти.