Читать книгу Мои воспоминания (Федор Иванович Буслаев) онлайн бесплатно на Bookz (28-ая страница книги)
bannerbanner
Мои воспоминания
Мои воспоминанияПолная версия
Оценить:
Мои воспоминания

5

Полная версия:

Мои воспоминания

Когда же мы только что перешли за половину пути человеческой жизни, определяемую тридцатью четырьмя годами, и полагали себя настолько зрелыми, что можем руководить поколение младшее, как вдруг нежданно, негаданно выпорхнуло оно из наших рук и очутилось у нас на плечах. Мы еще не успели хорошенько передохнуть от гнета стародавнего, как тотчас же подпали под деспотизм новорожденный, и как горько было нам чувствовать, что из недоростков мы стали для нового поколения не старшими, а устарелыми. Я бы сравнил наше положение в этом обоюдном натиске со спелыми зернами между двух жерновов: какая вышла их всего этого мука – судить не мое дело.

В безотрадную для нашего университета годину грозной опалы подверглись на первых же порах бдительному подозрению молодые профессора. Они учились за границею и уж, конечно, понабрались там всяких идей. А надобно вам знать, что года за два до вспыхнувшего на Западе мятежа составился у нас небольшой профессорский кружок около Тимофея Николаевича Грановского. Тут были еще юные тогда, преисполненные энергической бодрости и смелых надежд для успеха в ученых трудах, а теперь давно уже отошедшие в вечность, Кудрявцев, Соловьев, Леонтьев, Шестаков (брат бывшего попечителя Казанского учебного округа) и некоторые другие. Собирались мы поочередно то у того, то у другого каждую неделю по субботам вечером в шесть часов, пили чай, в десять часов ужинали, а в одиннадцать расходились по домам. Эти вечерние досуги, беззаботные и веселые, в моих воспоминаниях слились нераздельно с золотым временем незабвенного товарищества в казеннокоштных номерах Московского университета. Теперь в дружеских беседах нашего интимного кружка я вновь переживал свое студенчество, потому что и впрямь мы все из серьезных профессоров превращались тогда в юных студентов.

И что за люди были мои милые собеседники! Никого на свете не знал я лучше Грановского, совершеннее во всех отношениях. Его благодушие и снисходительности не было пределов. Он не знал себе цены и бескорыстно отдавал предпочтение другим; например, исторические сочинения своего ученика Кудрявцева он ставил всегда гораздо выше своих собственных, и как он сердечно радовался его успехами в литературе! По своей безукоризненно светской любезности и по игривому, незлобивому остроумию он был душою всякой беседы. Безмятежная натура его, чистая и светлая, была всегда охраняема от болезненных уколов самолюбия сознанием своего собственного достоинства. Не преднамеренно и обдуманно, а вполне наивно, бессознательно стоял он выше всяких наносимых ему оскорблений. Добродушно и благодарно выслушивал он, когда говорили ему о его промахах и ошибках.

Чтобы не затянуть рассказа, из прочих моих товарищей упомяну только о Павле Михайловиче Леонтьеве, оригинальные достоинства которого заслуживают особенного внимания. Обыкновенно говорят, что только в романах живет настоящая, истая дружба, идеально беззаветная. Леонтьев родился на свет, чтобы доказать людям возможность такой дружбы и в действительности. И сердце для того было у него особенное, сердце страстно любящей матери такою безграничною любовью, которая, по-сказанному, сильнее смерти. И, действительно, он за друга своего готов был пожертвовать жизнью и дрался на дуэли; больше того; он не раз жертвовал за него своею честью, своим добрым именем, что для благородных натур дороже жизни. Вот как это бывало. Когда друг его смастерит что-нибудь нехорошее или злое, он в огласке берет его поступок на себя; если же сам он что-нибудь сделает очень и очень хорошее и похвалят его люди, то он всегда скажет, что он тут ни при чем. В такой неслыханной его преданности страстная любовь неразрывно переплелась с яростною злобою беспощадно поражать врагов, которые осмелятся поднять руку на драгоценный предмет этой дружеской преданности. Лично своих врагов у Леонтьева не было, но он немилосердно казнил врагов своего друга. С таким нежным и мягким сердцем соединял он крепкий ум, вполне математический, который питается цифрами и вычислениями, но не в одних отвлеченных комбинациях, а в приложении к делу на практике. Он и говорил ясно и четко, с выдержкою и расстановочно, будто нанизывает бисеринки одну за другою, так чтобы слушающий усвоял каждую поодиночке и слагал себе целую нить. В цветущее время нашего филологического факультета, время Грановского и Кудрявцева, он увлекал и воодушевлял студентов своими лекциями классических древностей, и его аудитория была битком набита слушателями. Вместе с тем был он домовитый хозяин и отличный эконом, умел и любил приращать капиталы, свои и чужие, большие или маленькие – все равно: его интересовал не барыш, а самый счет и учет. Когда мне случалось покупать акции или облигации, я обращался к нему за советом и никогда не оставался в убытке. Он мог бы быть образцовым министром финансов, обогатил бы казну новыми доходами и никого бы не обездолил, так чтобы и «волки были сыты, и овцы целы».

Извините, что я заговорился о своих милых товарищах. Прошу припомнить, что речь идет о наших вечерних беседах. Разумеется, я перезабыл теперь, о чем и как мы толковали, и что могло нас в особенности занимать. Живо сбереглись в моей памяти кое-какие клочки из рассказов и анекдотов о разных знаменитостях, которые сильно меня заинтересовали тогда, потому что до тех пор были мне неизвестны. Вот, например, профессор богословия в Берлинском университете Неандер, великий чудак, рассеянный как нельзя больше, престарелый холостяк, о котором заботится и печется его сестра, такая же старая, кормит его, обувает и одевает, а иногда и напутствует по улицам, чтобы не заблудился. Читая студентам лекции, всегда стоит он на кафедре и ни разу не присядет; в руках непременно держит, перевертывает, ломает и обрывает гусиное перо, которое предварительно положат ему на кафедру студенты. Читает он свой предмет всегда экспромтом, глубоко обдуманно, ясно, плавно и красноречиво, будто по печатной книге; в себе сосредоточен, ничего кругом не видит и не слышит, только без устали ломает свое гусиное перо. Квартиру он нанимал довольно далеко в одной из улиц, идущих по одну сторону известной Unter den Linden, на которой стоит университет. Чтобы ближе ходить ему на лекции, сестра перевезла его на новую квартиру невдалеке от университета, но по другую сторону от той улицы, и сначала несколько раз провожала его до университета, чтобы он попривыкнул к неизвестной для него местности. Дело пошло на лад. Туда стал он ходить один, но оттуда возвращался домой по прежней дороге, делая большой крюк: сначала направится к старой квартире, а потом уже пойдет на новую. Был один смехотворный эпизод в истории костюма этого оригинального богослова. Он не любил менять свое платье и, при невнимательности ко всему окружающему, был бы готов износить его до лохмотьев, если бы не сестра: без его ведома она закажет ему новое одеяние и рано утром положит на место старого. Однажды утром портной должен был принести ему панталоны взамен изношенных, а сестра тем временем отправилась за провизиею. Возвратившись домой, она брата уже не застала: он ушел на лекцию. Увидев, к своему ужасу, что старые панталоны лежат не тронуты, она в переполохе схватила их под мышку и бросилась в университет, воображая, что он забыл их надеть. Подбегает к затворенным дверям его аудитории и не верит своим ушам: брат ее преспокойно разглагольствует будто ни в чем не бывало. Лишь только он кончил лекцию, она ринулась к брату, проталкиваясь между студентами, а он, нисколько не удивившись ее внезапному появлению, в ответ на ее попыхи преспокойно отвечал: «Да они же на мне; вот посмотри», и в доказательство приподнял обе полы своего длинного сюртука. На нем были новенькие панталоны, которые в отсутствие сестры принес портной.

Вот вам на выдержку образчик наших поучительных и увеселительных бесед. Могу дать присягу, что не слыхал я в них ни слова о политике с ее дрязгами, потому что мои светлые воспоминания не омрачаются ни одним темным или смутным пятном, подернутым скукою, а для меня нет ничего скучнее, как тарабарская грамота политических дебатов.

Вслед за тем как прогнали Гофмана из Московского университета, прекратились и наши товарищеские сходки. В мероприятиях бдительной прозорливости предполагалось, что посеянные им у нас зловредные семена западного мятежа могли дать ядовитые ростки. И вот теперь именно из того самого факультета, к которому принадлежал Гофман, несколько молодых профессоров собираются еженедельно в один и тот же день и час и в разных местах, о чем-то толкуют, а посторонних гостей в свое общество не допускают. Это не даром; тут что-то не ладно. Но, слава Богу, нас предупредили вовремя, и дело обошлось без передряги.

Но московским славянофилам пришлось плохо. Улики были налицо. Ничем не стесняясь, они привыкли откровенно высказывать свои задушевные убеждения и смелые планы не только в интимном кружке друзей, но и в многолюдных собраниях. Стоило только изложить в подробном протоколе их своеобразные мнения, идущие вразрез с принятым порядком вещей, и самое тяжкое обвинение в их крайней неблагонамеренности будет готово. Так и сделали, присовокупив к такому протоколу поименный реестр обвиненных. Впрочем, до поры до времени их оставили на свободе и наказали только тем, что взяли с них подписку решительно ничего не печатать из своих сочинений.

Осадное положение нашего университета под грозною опалой тянулось до годовщины его столетнего юбилея 12 января 1855 года. В этот незабвенный день император Николай Павлович осчастливил нас великою милостью. Он повелел немедленно устранить все неудобные стеснения, недавно вызванные временною необходимостью, и привести университетские порядки и льготы в прежнее их положение.

Ко дню юбилея профессорами нашего университета было изготовлено несколько изданий. Главным деятелем и руководителем в этих работах был Степан Петрович Шевырев; он же написал и историю Московского университета. Что касается до меня, то по его же указанию и плану я составил целую монографию о нескольких избранных рукописях Синодальной библиотеки с приложением раскрашенных снимков, чтобы дать точное понятие об орнаментации заставок и заглавных букв русских писцов от XI столетия и до XVI. Монография эта вошла в состав палеографического сборника, который был издан тоже ко дню юбилея. Лично для меня имеет она большое значение. В ней, по указанию Степана Петровича, я в первый раз коснулся русской орнаментики, которая впоследствии стала одним из любимых предметов моих исследований.

Я работал для этой монографии в Патриаршей палате, которую занимал тогда ризничий, архимандрит Савва, ныне архиепископ Тверской. Он заведовал и Патриаршею ризницею, и Синодальною библиотекою, из которой нужные мне рукописи приносились в ту палату. Именно в этом-то обиталище всероссийских патриархов впервые увидел я человека, который потом в течение целых тридцати лет был моим искренним другом, усердно помогал мне в моих ученых работах, и мы делились с ним нашими семейными радостями, заботами и печалями.

Это был Алексей Егорович Викторов. Учился он в Московской Духовной академии вместе со своим товарищем иеромонахом Саввою, который по окончании курса был возведен в сан архимандрита и определен ризничим Патриаршей ризницы, а Викторов по окончании курса получил место в архиве министерства иностранных дел и, подружившись там с знаменитым библиоманом Ундольским, усвоил себе его специальность и пристрастился к рукописям и старопечатным книгам. Все свободное от службы время он проводил у своего товарища архимандрита Саввы, помогал ему в его археологических трудах, а сам неутомимо изучал и исследовал сокровища Синодальной библиотеки, которую он знал, как никто лучше его. Когда я готовил свою юбилейную монографию, именно он-то отыскивал и приносил в Патриаршую палату нужные мне рукописи, а вместе с тем давал мне наставительные указания в библиографическом отношении, как ими пользоваться. Это было для меня дело новое, и он ввел меня в самую его суть. Радушными его услугами и моею признательностью началась тогда наша неизменная дружба, которая год от году усиливалась и скреплялась, благодаря его ревностной заботливости о моих успехах в науке и на кафедре. Читая студентам историю древнерусской литературы, я постоянно нуждался в его помощи для указания и приискиванья надлежащих рукописей и старопечатных книг. Ему же я обязан внесением множества наиболее значительных и любопытных статей в мою большую хрестоматию из лучших и редких памятников нашей старины.

Я, в свою очередь, помогал ему чем умел. По моей рекомендации он получил место помощника библиотекаря в университетской библиотеке, а потом – хранителя рукописей и старопечатных книг в московском Публичном и Румянцевском музее, как только было основано у нас это учреждение. Около этого времени он женился. Для истории нашей дружбы я непременно должен вам рассказать, как это случилось.

В конце пятидесятых годов и в начале шестидесятых я был, между прочим, заинтересован женским образованием и без всяких служебных обязательств и вознаграждения взялся инспекторствовать в одном из женских училищ, состоявших под попечительством княгини Софьи Степановны Щербатовой, именно в Мариинско-Ермоловском. В качестве профессора я мог дать этому заведению самых лучших учителей из моих университетских слушателей. Чтобы вы судили сами, достаточно будет назвать Кананова, ныне директора Лазаревского института восточных языков, и Поливанова, который впоследствии основал лучшую из частных гимназий. В свое Мариинско-Ермоловское училище я поместил преподавателем русской литературы и Викторова. Он увлекал своих учениц занимательным изложением подробностей из более значительных памятников нашей старины, и они любили его, а лучшая из них, первая в классе, так пленила Алексея Егоровича своими дарованиями и прилежанием, что он объяснился ей в любви, лишь только она окончила курс и еще оставалась в заведении, где жила с десятилетнего возраста. Она с великою радостью, можно сказать, с благоговением приняла его предложение. Ей было тогда всего шестнадцать лет, а ему за тридцать. Это была княжна Марья Александровна Макулова. Я решительно ничего не знал и не догадывался об интересном романе, который зачинался в стенах женского училища, пока сам Алексей Егорович не покаялся и не открылся мне во всем. Я только развел руками и, не медля ни минуты, взял Марью Александровну к себе и поместил в своем семействе. Это было в январе 1860 г. В течение зимы по вечерам жених навещал у нас свою невесту и не переставал услаждать ее своими беседами, которые содержали в себе не праздное щебетанье влюбленных, а назидательное обсуждение и решение разных мудреных вопросов науки и жизни, и особенно так называемый женский вопрос, которым оба они сильно интересовались. Впрочем, больше говорил и ораторствовал Алексей Егорович, а Марья Александровна только слушала внимательно и подобострастно и лишь изредка ввернет свое меткое словечко. Она была молчалива и сдержанна, но замечательно умна и рассудительна. Иногда он читал ей разные литературные произведения и объяснял их, будто в классе на уроке, так что, глядя на них, всякий бы сказал, что это не жених с невестой, а учитель с ученицею, и каждый день все больше и больше завязывался и скреплялся этот оригинальный союз, так сказать, педагогического бракосочетания, которое наконец и воспоследовало на Фоминой неделе в церкви Пятницы Божедомки близ Пречистенки, в переулке, где квартировал тогда Викторов. Вскоре затем он переселился со своею молодою женой на казенную квартиру, в одном из корпусов Румянцевского музея. Не долго наслаждался он семейным счастьем. Года через два Марья Александровна скончалась скоропостижно.

XXVI

Когда граф Сергий Григорьевич вышел в отставку, я сблизился с ним так, что никогда прежде. Заботы о Московском университете, которым он ревностно предавался, теперь обратились на меня и еще на тех немногих из молодых профессоров, которые умели ценить его и остались ему верны и преданны. Видя его в незаслуженной опале, я сострадал ему, но не сожалел, потому что жалость казалась чувством одинаково унизительным и для него, и лично для меня самого. Я только любовался на него и поучался, как переносить житейские невзгоды. Он представлялся мне непреклонным вассалом, которому нанесли обиду в его правах и обязанностях. На мои глаза это был последний из придворных могикан, которые во времена Екатерины Великой, императора Павла и Александра Благословенного поспешали из Петербурга в Москву, чтобы коротать дни и годы в уединении своих вельможных палат.

Мое присутствие – я это чувствовал и видел – было для него необходимо, развлекало его и радовало. Я посещал его так часто, как только мог, и непременно должен был обедать у него, по крайней мере, раз в неделю и особенно в дни семейных праздников, на которые никого из посторонних не приглашалось. В 1849 и 1850 годах из экономии я нанимал дачу в Давыдкове, маленькой деревушке, верстах в двух от Кунцева, где каждое лето, как я уже вам говорил, жил граф. Мое отдаление тяготило его; ему недоставало меня. До сих пор сохранил я одну его записку как памятник дружеского расположения его ко мне.

«Федор Иванович! Мне кажется, что вернее всего для вас будет нанять квартиру у священника; но как она дороже крестьянской избы, я приду вам на помощь и надеюсь, что вы мне не откажете в удовольствии способствовать к приятнейшему вашему устройству на лето. Зайдите ко мне сегодня и не теряйте время, чтобы предупредить кунцевского священника.

Вам преданный – гр. С. Строганов. 24-го апреля 1851 г.» Таким образом, на дачное время 1851 года я поместился со своим семейством в кунцевском церковном доме, в квартире священника, которую каждое лето он сдавал внаймы дачникам; потому она вполне была обеспечена исправным отоплением. При ней была большая терраса, выходившая в густо заросший садик с беседкою под тенью переплетенных ветвей акации. С тех пор и до 1867 г. проводил я лето на этой даче, за исключением двух годов, когда я уезжал из Москвы сначала в Петербург, а потом за границу. Летнее время было для моих ученых работ самое бойкое и благотворное. Уютный уголок той террасы с письменным столом, узенькие дорожки между высокими деревьями того садика и та уединенная беседка под зыбким пологом листвы навсегда слились в моей памяти с самыми счастливыми часами, днями и с целыми неделями моей жизни, потому что именно здесь я обдумывал, соображал и написал большую часть моих монографий, вошедших потом в оба тома «Исторических очерков русской народной словесности и искусства», а также и большую грамматику в двух частях.

Теперь, когда я стараюсь передать вам о моих близких, позволяю себе сказать – интимных отношениях к графу, в моих воспоминаниях выступают они передо мною на первом плане не в московской обстановке, не в московском его кабинете, в бильярдной или в столовой, а в кунцевском саду и в липовой роще, куда каждое утро отправлялся я гулять вместе с графом, а к девяти часам возвращались мы оба на широкую террасу его дачи, обставленную лавровыми и померанцевыми деревьями, кипарисами, миртами и другими растениями, и вдвоем за большим обеденным столом пили кофей, причем граф угощал меня своими редкими сигарами. Не умею теперь рассказать вам, о чем и как велись наши нескончаемые беседы: они были до бесконечности разнообразны и всегда увлекали меня живейшим интересом; граф обладал всесторонним образованием, много знал и много видел на своем веку, и очень часто наш разговор принимал характер назидательного диалога между смышленым учеником и его опытным и разумным наставником. Я поверял ему свои ученые планы и задачи, вводил его в подробности предпринятых мною работ, и он внимательно выслушивал все это, иногда делал свои замечания и ободрял меня к новым и новым успехам в тот решительный для меня трудовой период жизни, когда я открывал себе путь к самостоятельной деятельности. В дополнение к моим научным интересам и чтобы расширить уже слишком тесный круг моих воззрений на современность, он посвящал меня в тайны международной дипломатии и в более существенные и настоятельные вопросы правительственных и государственных мероприятий. Не любя терять время на газетную полемику передовых статей и корреспонденции, я вполне довольствовался немногими сведениями, которые сообщал мне граф, и тем более потому, что он, конечно, стоял ближе издателей русских газет к текущим событиям и намерениям или предначертаниям нашего правительства. Особенно назидательны были для меня его глубокие и проницательные взгляды на освободительные преобразования, воспоследовавшие с воцарением императора Александра Николаевича. Опытный и прозорливый политик может иногда безошибочно заглянуть в будущее не в силу гадательного предвидения, а просто по расчету, как математик легко решает мудреную задачу. Многие из прискорбных событий последующего времени не были для меня нечаянной новостью. Я их боязливо поджидал и, когда они наступали, немало дивился осторожной и предусмотрительной политике этого глубокомысленного государственного человека. Под его благотворным влиянием слагались, созревали и наконец окрепли в душе моей умственные и нравственные убеждения и основные понятия о людях и жизни: именно с тех пор я стал таким, как чувствую и сознаю себя и теперь, в глубокой старости.

Мои обязанности домашнего секретаря при графе не прекращались и по выходе его в отставку, только приняли они другой характер. Он делился со мною своими учеными и литературными занятиями, и я должен был просматривать написанное им для печати и исправлять, как он выражался, «шероховатость слога», т. е. кое-какие галлицизмы, неизбежные у человека, который в течение всей жизни привык говорить больше по-французски, нежели по-русски.

В 1849 г. он издал свою археологическую монографию о Димитриевском соборе во Владимире на Клязьме конца XII столетия, с многочисленными снимками внутренних и наружных частей этого здания, барельефов и орнаментов, а также и стенной иконописи. До сих пор сочинение это высоко ценится любителями русской старины и специалистами. Обнаружив обширные сведения в истории византийского и романского стиля архитектуры, граф не ограничился только техническою стороною предмета, но вошел в исторические исследования о сооружении храма, пользуясь свидетельствами наших летописей.

Эту монографию, прочитанную мною дважды, сначала в писаном оригинале, а потом в корректурных листах, я проштудировал основательно еще до выхода ее в свет. Она оказала на меня решающее действие, открыв моим глазам новую область для исследований неизвестных мне до того времени богатых материалов русской монументальной и художественной старины в сравнительном изучении их с средневековыми стилями византийского и западного искусства. Вместе с тем руководству и указаниям графа я обязан знакомством с самым главным пособием для научной разработки древнерусской иконописи, именно с так называемым «Иконописным подлинником», т. е. руководством для мастеров, в каком виде, на основании православного предания, живописать священные лица и события, в их однажды навсегда принятых и установившихся типах, или, как в старину говаривали: «По образу и подобию». У графа было два таких подлинника: один «толковый», содержащий в себе подробные описания иконописных сюжетов, а другой «лицевой», состоящий из миниатюр, соответствующих толкованиям текста. Последний, XVI столетия, в руководство мастерам издан Бутовским, директором Строгановского училища технического рисования. Я так сильно был заинтересован этими рукописями графа, что составил обширную монографию о русском иконописном подлиннике, дополнив свои исследования многими додробностями и из других рукописных источников. В то же время я пристрастился и вообще к лицевым рукописям, т. е. к таким, в которых какой-либо текст объясняется наглядно в миниатюрах. Лет сорок или тридцать назад любители древнерусской письменности вовсе не обращали внимания на миниатюры, и лицевые рукописи были ни по чем. Я покупал их за бесценок на Толкучем рынке у Пискарева и на Варварке в Кожевенном ряду у старика Большакова, который в своей лавке, при опойковом и подошвенном товаре, торговал и древними рукописями, а также и старопечатными книгами. Им обоим я много обязан своими сведениями в русской палеографии, особенно в техническом отношении. По их же указанию я знакомился с разными лицевыми рукописями, а вместе с тем и покупал их, как например: жития Андрея Юродивого и Василия Нового с любопытным эпизодом о мытарствах, которые вполне соответствуют католическому пургаторию; сказание Палладия Мниха о Страшном Суде, повествование о том, как черти издеваются над грешниками, вроде западной «Пляски Смерти»; история о пустыннике Варлааме и о царевиче Иосафате, составленная под влиянием буддийских преданий, и многое другое. Мне казалось, что не обращать внимания на миниатюры при тексте и не понимать их научно – значило бы не исчерпывать вполне всего, что давал писец своим читателям, а вместе с тем обидно чувствовать себя отсталым в эстетическом воспитании XIX столетия перед смышленым грамотеем допетровской Руси. Вот почему в обоих томах исторических очерков русской народной словесности и искусства свои исследования по рукописям я снабдил множеством снимков с миниатюр, украшающих те рукописи.

bannerbanner