Читать книгу Семейство Какстон (Эдвард Джордж Бульвер-Литтон) онлайн бесплатно на Bookz (20-ая страница книги)
bannerbanner
Семейство Какстон
Семейство КакстонПолная версия
Оценить:
Семейство Какстон

3

Полная версия:

Семейство Какстон

– Это правда, милая Бланшь; я думаю, что большая ошибка, что мы не живем все вместе. Вашему папа незачем ехать в свою башню, на конец света, а лучше приехать в наш славный, чудный дом, с садом и бездной цветов: вы бы были царица Мая, от Мая до Ноября; – я уж не говорю об утке, которая умнее, нежели все эти звери в баснях, что я намедни давал вам.

Бланшь засмеялась и захлопала в ладоши.

– Ах! как бы это было славно, но – она остановилась преважно и прибавила, – но тогда не будет башни, которая бы любила папеньку, а я уверена, что башня его очень любит, потому что он ее ужасно любит.

Была моя очередь смеяться.

– Понимаю я, чего вам хочется, маленькая колдунья! Вам хочется утащить нас с собой и заставить жить с совами: по мне пожалуй, я рад бы от всей души.

– Систи – сказала Бланшь, с страшною торжественностью на лице – знаете-ли, о чем я думала?

– Не знаю, мисс, не знаю! Верно о чем-нибудь страшном, ужасном; да, да, вы глядите так серьёзно.

– Я думала, – продолжала она также серьёзно и не краснея ни мало, – я думала, что буду вашей маленькой женой, и тогда мы все будем жить вместе.

Бланшь не покраснела, а я покраснел.

– Скажите мне это через десять лет, если осмелитесь, шалунья эдакая, бесстыдница; а покуда, бегите к миссисс Примминс, и скажите ей, чтоб она тут присмотрела за вами, потому что мне надо идти.

Но Бланшь не побежала, и достоинство её казалось неимоверно оскорблено моим приемом её предложению, потому что она, надувшись, забилась в угол и села с большой важностью.

Я оставил ее и пошел к Вивиену. Его не было дома; увидав на столе книги и не имея дела, я решился дождаться его. Не даром был я сын моего отца и сей час обратился к обществу книг; кроме некоторых дельных книг, мною же рекомендованных, я нашел тут несколько романов на Французском языке, которые он взял из кабинета чтения. Во мне родилось любопытство прочесть их, ибо, кроме классических романов Франции, эта многоветвистая отрасль её литературы еще была нова для меня. – Вскоре было затронуто мое участие, но что это было за участие! – участие, которое бы возбудил кошмар, если б можно было, проснувшись, приняться рассматривать его. Помимо ослепительной проницательности и глубокого знания трущоб и углов человеческой системы, о которых вероятно говорит Гете (если не ошибаюсь и не клеплю на него, за что не отвечаю), что «есть непременно что-нибудь такое в сердце каждого человека, что, если бы могли знать мы, заставило бы нас ненавидеть его», помимо этого и многого другого, свидетельствовавшего о неимоверной смелости и энергии разумной способности, какое странное преувеличение, какое ложное благородство чувства, какое непостижимое злоупотребление рассудка, какая, дьявольская безнравственность! Истинный художник, в романе ли или в драме, нередко необходимо заставить нас принят участие в преступном характере, но он не отнимет у нас средства негодовать на порок или преступление. А здесь меня не только вынуждали на участие к дурному (что весьма можно бы было допустить: я сознаю большое участие к Макбету и Ловласу), но заставляли удивляться и сочувствовать дурному. Не смешение неправого и правого в одном и том же характере особенно смущало меня, а картина всего общества, писанная такими отвратительными красками. – Бедный Вивиен! – подумал я, вставая, – если ты читаешь эти книги с удовольствием, или по привычке, не диво, что ты кажешься мне так туп в деле правого и неправого, и что у тебя пустое место там, где следовало бы быть органу совестливости в полном развитии!

Тем не менее, – отдать справедливость этим писателям, – я с их зачумленной помощью незаметно провел столько времени, что, взглянув на часы, удивился, как уж было поздно. Только что я решился написать строчку, дабы назначить свидание на другой день, и идти, как вдруг услышал внизу стук в дверь, стук Вивиена, стук чрезвычайно-характеристический, резкий, нетерпеливый, неправильный, не чистый, гармонический, раздельный, хладнокровный, – стук, который казался вызовом и дому и целой улице, ужасно нахальный, стук сердитый и оскорбительный, impiger et iracundus.

Но шаг по лестнице не соответствовал стуку в дверь: он был легок, хоть тверд, – тих, хоть и упруг.

Служанка, отворившая дверь, без сомнения предупредила Вивиена о моем посещении, потому что он не был удивлен, увидев меня; но он бросил по комнате тот беглый подозрительный взгляд, на который способен человек, оставивший незапертыми свои бумаги, когда находит постороннее лицо, к кому не имеет доверия, сидящим посреди не охраняемых ничем тайн. Взгляд этот был не лестен, но совесть моя была так чиста, что я сложил весь стыд на обычную, подозрительность Вивиенова характера.

– Я здесь пробыл три часа, – сказал с намерением.

– Три часа?

Тот же взгляд.

– И вот худшая тайна, которую я открыл… – я показал на этих литературных манихеян.

– О! отвечал он беззаботно: – Французские романы! Не дивлюсь я, что вы просидели так долго. Я не могу читать ваши Английские романы: они плоски и безтолковы, а тут истина и жизнь.

– Истина и жизнь! – воскликнул я, и каждый волос на голове поднялся у меня от удивления. – Стало быть, да здравствует ложь и смерть!

– Они вам не нравятся? вкусы необъяснимы.

– Извините, я объясняю ваши, если вы действительно считаете за истину и жизнь такие тяжелые и прискорбные нелепости. Ради Бога, не думайте, чтоб в Англии кто нибудь мог довести себя до чего-нибудь, кроме Старого Бойле или острова Норфолка, еслибы стал соразмерять свой образ действий с превратными понятиями о свете, которые нашел я здесь.

– Сколько лет старше вы меня, – спросил Вивиен с насмешкой, – что вы разыгрываете роль ментора, и поправляете мое незнание света.

– Вивиен, не лета и опытность говорят здесь, а что-то более их мудрое: инстинкт сердца и честь джентльмена.

– Хорошо, хорошо! – сказал Вивиен, несколько сбитый, оставьте бедные книги, вы знаете мое мнение: так или иначе книги мало действуют на нас.

– Клянусь Египетской библиотекой и тенью Диодора! Мне бы хотелось, чтоб вы послушали моего отца об этом предмете! Пойдемте – прибавил я, с глубоким состраданием, – пойдемте, еще не поздно, дайте мне представить вас моему отцу. Я согласен читать Французские романы всю жизнь, если после одной беседы с Остином Какстон вы не уйдете домой с облегченным сердцем и светлым лицом. Пойдемте к нам обедать!

– Не могу, – сказал Вивиен, как бы смущенный, – не могу, потому что на днях оставляю Лондон. В другое время, пожалуй, – прибавил он – мы можем встретиться опять.

– Надеюсь – сказал я, пожимая ему руку, – и это очень вероятно, тем более с тех пор, как, на смех вам, я разгадал вашу тайну, ваше происхождение и родство.

– Как! – воскликнул Вивиен, побледнев и кусая губу – что вы хотите сказать? говорите.

– Разве вы не сын полковника Вивиен? Скажите правду, доверьтесь мне.

Вивиен несколько раз тяжело вздохнул, сел и положил голову на стол, смущенный, что был открыт.

– Близко от дела – сказал он наконец – но не спрашивайте больше покуда. Придет время! – воскликнул он с увлечением и вскакивая, – придет время, вы узнаете все: да, когда нибудь, если я буду жив, когда это имя будет высоко стоять в свете, да, когда мир будет у моих ног!

Он протянул свою правую руку, как будто бы желая захватить пространство, и все его лицо осветилось гордым энтузиазмом. Но блеск потух, и при неожиданном возвращении к своей злобной улыбке, он сказал:

– Сны, опять сны! А, посмотрите-ка на эту бумагу.

Он вытащил какую-то бумагу, всю исписанную цифрами.

– Тут, кажется, весь денежный долг мой вам; через несколько дней я надеюсь кончить его. Дайте мне ваш адрес.

– О! – сказал я оскорбленный, – как вам не стыдно говорить мне о деньгах, Вивиен.

– Это один из тех инстинктов чести, которые вы так часто приводите, – отвечал он, краснея. – Простите меня.

– Вот мой адрес, – сказал я, принявшись писать для того, чтобы скрыть мое волнение. – Вам, надеюсь, он часто будет нужен, и пишите мне, что вы здоровы и счастливы.

– Если буду счастлив, вы об этом узнаете.

– Не хотите рекомендаций к Тривениону?

Вивиен подумал.

– Нет, не надо, я думаю. А если понадобится, напишу вам.

Я взял шляпу и собрался идти, ибо был оскорблен и обижен, как вдруг, по невольному влечению, Вивиен быстро подбежал ко мне, обвил руками мою шею и целовал меня, как мальчик своего брата.

– Простите меня! – воскликнул он дрожащим голосом: – я не думал, чтобы мог любить кого-нибудь так, как вы заставили меня любить вас, хоть и против моей натуры. Если вы не мой добрый ангел, это потому только, что моя натура и привычки сильнее вас. Несомненно, мы когда-нибудь встретимся. Мне, покуда, будет досуг поразсмотреть, может ли «свет быть моей раковиной?» Я хочу быть aut Caesar, aut nullus! Вообще мало знаю я латинских цитатов!

– Вивиен!

– Идите теперь, добрый друг мой, покуда я еще в таком расположении, идите, чтобы я опять не смутил вас выходкой прежнего человека. Идите, идите!

И взяв меня тихо под руку, Франсис Вивиен проводил меня из своей комнаты и, вернувшись, запер дверь.

О, если б мог я оставить ему Роберта Галль, вместо этих неистовых тифонов! Но было ли бы в этом случае полезно лекарство, или должна была суровая опытность прописать ему более горькие приемы своей железной рукою?

Глава II.

Когда я вернулся домой, к самому обеду, Роланда еще не было: он пришел уже поздно вечером. Все глаза были устремлены на него, в ту минуту, как мы его приветствовали; лицо его было подобно маске, мертво, строго, непроницаемо.

Внимательно затворив за собой дверь, он подошел к камину, облокотился на него, стоя, и, через несколько мгновений, спокойно спросил:

– Бланшь ушла спать?

– Ушла – сказала матушка, – но верно еще не спит: она просила сказать ей, когда вы вернетесь.

Бровь Роланда разгладилась.

– Завтра, сестра, – сказал он тихо, – закажите ей, пожалуйста, траурное платье! Сын мой умер.

– Умер! – воскликнули мы все в один голос, окружая его.

– Умер? Быть не может… Вы бы не выговорили это так спокойно. Умер? почем вы знаете? Вас обманули. Кто вам сказал? Да почему вы это думаете?

– Я видел его тело, – отвечал дядя, с тем же мрачным спокойствием. – Мы все оплачем его. Пизистрат, вы теперь также наследник моего имени, как и отцова. Доброй ночи; извините меня все вы, которые любите меня… Я измучился…

Дядя зажег свою свечу и оставил нас как бы под влиянием громового удара: он скоро вернулся, посмотрел кругом, взял свою книгу, открытую на любимом месте, опять поклонился и опять исчез. Мы взглянули друг на друга, как будто бы нам предстало видение. Отец встал, вышел из комнаты и пробыл в Роландовой далеко, далеко за полночь. Мы с матушкой не ложились, пока не вернулся он. Добродушное лицо его было очень грустно.

– Ну что, сэр? Можете вы нам сказать что-нибудь?

Отец покачал головой.

– Роланд просит, чтоб мы так же мало говорили об его сыне теперь, как до сих пор. Мир живым, также, как мертвым. Кидти, это переменяет наши планы: нам надо ехать в Кумберланд; нельзя так оставить Роланда.

– Бедный, бедный Роланд! – сказала матушка сквозь слезы. – И подумать, что отец и сын не помирились. Но Роланд прощает ему теперь, о, да,!

– Не Роланда можем мы упрекать! – сказал отец довольно строго, – а… но что уж тут. Надо нам выбраться из города как можно скорее: Роланд оживет от родимого воздуха своих старых развалин.

Мы пошли спать, грустные.

– А я-то – подумал я – теряю одну из важных целей моей жизни… Я надеялся свести их, примирить! Но, увы! есть ли примиритель, подобный могиле?

Глава III.

Дядя три дня не выходил из своей комнаты и провел их в переговорах с адвокатом (lawyer), а из нескольких слов, которые обронил мой отец, можно было понять, что умерший оставил долги, и бедный капитан делал заем под свое небольшое имущество. Так как Роланд сказал, что он видел тело своего сына, я ожидал, что будут похороны, но об этом не было ни слова. На четвертый день, Роланд, в глубоком трауре, сел в наемную карету с адвокатом, и отлучился часа на два. Воротившись домой, он опять заперся и не хотел даже видеть отца. Но на следующее утро, он явился, как всегда, и мне даже показалось, что он был беззаботнее, нежели знал я его когда-либо: было ли это притворство, или худшее уже прошло и могила была для него сноснее неизвестности. На другой день, мы все поехали в Кумберланд.

Этим временем дядя Джак беспрестанно бывал у нас и – отдать ему справедливость – казался непритворно огорчен несчастием, постигшим Роланда. В самом деле, не было в Джаке недостатка в сердце, когда бы вы ни обратились к нему, но трудно было найти сердце, если вы задумали пролагать путь через карманы. Достойному спекулатору нужно было кончить многие дела с отцом до нашего отъезда. Анти-издательское общество было открыто, и с упорною помощью этого братства должно было родиться на свет Большое сочинение отца. Новый журнал, литтературный Times, тоже далеко подвинулся, хотя и не выходил еще, и отец мой имел в нем большое участие. Приготовления к нему делались на почтенной ноге; три джентльмена, одетые в черном, один похожий на адвоката, другой на типографщика, третий несколько на жида, являлись дважды с бумагами неимоверной величины. По окончании всех этих прелиминарий, дядя Джак, ударив отца по спине, сказал:

– И слава я состояние обеспечены теперь! идите спокойно спать, вы оставляете меня здесь. Джак Тиббетс никогда не спит!

Мне казалось странным, что со времени моего неожиданного выхода из дома Тривениона, они разу ни подумали ни об ком из нас, ни сам он, ни леди Эллгагар. Но вечером, на кануне нашего отъезда, пришла любезная записка ко мне от Тривениона из его любимого загородного дома (при ней были редкия книги, в подарок моему отцу): он писал коротко, что у них в семействе «хворали», что вынудило их оставить город для перемены воздуха, но что леди Эллинор надеется на будущей неделе навестит мою мать; что он нашел между своими книгами любопытные сочинения о Средних Веках, и в том числе полное издание Кардана, которые иметь, вероятно, отец будет рад, почему и посылает их. На происшедшее между нами не было и намека.

В ответе на эту записку, после изъявления благодарности за отца, который бросился на Кардана (Лионское издание, 1063, 10 ч. in f.), как шелковичный червь на шелковицу, я выразил общие сожаления наши о том, что не было никакой надежды видеться с леди Эллинор, потому что мы собрались ехать. Я бы прибавил что-нибудь о потере дядиной, но отец подумал, что, так как Роланд избегал всякого разговора о сыне даже в домашнем кругу, то тем более желал, чтоб весть о его горе не выходила из этого круга.

А в семействе Тривениона хворали! Кто ж это хворал? Общим выражением не удовлетворялся я, и вместо того, чтоб послать ответ Тривениону по почте, я понес его сам в его дом. В ответ на мои вопросы, привратник сказал, что ждут все семейство в конце недели, что слышно, что леди Эллинор и мисс Тривенион обе были нездоровы, но теперь им лучше. Я оставил мое письмо, приказав отправить его, и, уходя, чувствовал, что раны мои открылись снова.

Для нашего путешествия заняли мы целый дилижанс, и безмолвно было оно, это путешествие, пока не приехали мы в небольшой городок, лежавший в восьми милях от дядина имения, куда нам надо было ехать уже не большой дорогой… Дядя настоял на том, чтоб ему отправиться вперед, и, хотя он еще до нашего отъезда уведомил о нашем прибытии, он беспокоился об том, чтобы бедная башня не приняла нас как можно лучше: он и уехал один, а мы расположились в гостинице.

На другой день мы взяли карету особенного объема, ибо обыкновенный экипаж не вместил бы нас с книгами моего отца, и поплелись через лабиринт весьма непривлекательных дорог, которых не вызвал еще от их первобытного хаоса ни один Маршал Бад. Более всего оказались чувствительными к толчкам бедная миссисс Примминс и её канарейка: первая, сидевшая на переднем месте, качаясь на связках разной величины и вида, на которых (без исключения) было надписано: берегитесь, чтобы нижнее не положить на верх (зачем – не знаю, ибо все это были книги, и как бы ни лежали они, это вероятно не изменило бы их материального достоинства), – первая, говорю, старалась протянуть свои руки над этими dissecta membra, и, хватаясь правой рукой за одну дверцу, левой за другую, уподоблялась Австрийскому орлу. Канарейка исправно отвечала криком удивления на всякое: «помилосердуйте!» и «Господи, ты Боже мой!» которые вырывали из уст миссисс Примминс падение колеса в колею и скачек из неё, со всею эмфатическою скорбью известного Αἴ, αἴ! в Греческих хорах.

Отец, надвинув на брови широкую шляпу, был погружен в размышления. Перед ним вставали картины его юности, и память его, легкая как крыло духа, летела через колеи и пригорки. А матушка, сидевшая рядом с ним, положив руку на его плечо, ревниво следила за выражениями его лица. Думала ли она, что на этом задумчивом челе было сожаление о старой любви? Бланшь, до сих пор печальная и все плакавшая с тех пор, как на нее надели траур, и сказали, что уже не было у ней брата (хотя и не помнила она его), стала изъявлять детское любопытство и непременно первая хотела увидеть любимую отцову башню. Бланшь сидела у меня на коленях; я разделял её нетерпение. Наконец показался церковный шпиц, церковь, рядом с ней – большое четвероугольное здание – пресвитерство (прежний дома, моего отца), длинная, неправильная улица хижин и бедных лавок, с немногими лучшими домами между них; на заднем плане, серая, обезображенная масса стен и развалин, расположенных на одном из тех возвышений, где Датчане любили раскидывать лагерь или строить укрепление, – с высокою, простою, Англо-Норманскою башнею, подымающеюся из их середины. Кругом её было несколько деревьев, тополей и сосен, осененных могучим дубом, целым и невредимым. Теперь дорога вилась позади пресвитерии и поднималась круто. Что за дорога! Весь приход следовало бы наказать за нее. Еслибы я сделал такую дорогу даже на карте, и подал ее доктору Герману, мне, кажется, не было бы покоя на целую неделю!

Карста наша вдруг остановилась.

– Выйдемте! – сказал я, отворив дверь и соскочив на землю для примера.

Бланшь последовала за мною, потом мои почтенные родители. Когда дошла очередь до миссисс Примминс, отец заметил:

– Я думаю, миссисс Примминс, что вам надо остаться, чтобы удержать на месте книги.

– Что вы, Бог с вами! – воскликнула Примминс, в ужасе.

– Отвлечение такой массы или moles (тяжесть, груз), мягкой и упругой, каково всякое мясо, могущей войти во все углы мертвой материи, такое отвлечение миссисс Примминс оставит пустоту, которой не выдержит ни одна система в природе, ни одна искусственная организация. Начнется правильная пляска атомов, миссисс Примминс; книги мои полетят туда, сюда, на пол, из окна!


Corporis officium est quoniam omnia deorsum.


Назначение тела, подобного вашему, миссисс Примминс, – тяготеть над всеми вещами, удерживать их в равновесии, как вы узнаете о том на этих же днях, то есть, если сделаете мне удовольствие прочесть Лукреция и усвоить себе ту материальную философию, которой вы, миссисс Примминс – говорю это без лести – живое олицетворение.

Эти первые слова отца с отъезда нашего из гостиницы, казалось, убедили матушку, что не зачем было ей бояться его задумчивости: она стала весела и, смеясь, сказала:

– Посмотри на бедную Примминс, а потом на этот пригорок.

– Можешь распоряжаться Примминс, если берешься отвечать за остальное, Кидти. Только я предупреждаю тебя, что это против законов физики.

Сказав это, он пошел довольно скоро; потом, взяв меня под руку, остановился, посмотрел кругом и громко и свободно вдохнул родимый воздух.

– Однако – сказал отец, исполнив это изъявление благодарности и любви, – однако, надо признаться, что нет нигде места хуже, кроме Графства Кембриджского![17]

– Напротив – сказал я – оно широко и просторно, у него своя красота. В этих необозримых, волнующихся, невозделанных, безлесных степях вся прелесть первобытного безмолвия! И как они подходят к характеру развалин! Все здесь феодально: я теперь лучше понимаю Роланда.

– Не случилось бы чего с Карданом! – воскликнул отец: – он отлично переплетен; он так славно упирался в самую мясистую часть этой беспокойной Примминс.

Бланшь, между тем, убежала далеко вперед, и я поспешил за ней. Тут еще сохранились остатки глубокой траншеи (окружавшей развалины с трех сторон, между тем как с четвертой был изломанный парапет), любимого вида укрепления Тевтонских племен. Насыпь, сделанная на кирпичных сводах, заменила прежний подъемный мост, а наружные ворота были только масса живописных развалин. На дворе старого замка была площадка, где некогда творилось правосудие, и посреди его, сравнительно пощаженная временем, высилась башня, из которой вышел к нам на встречу владелец-ветеран.

Предки его, может быть, приняли бы нас великолепнее, но едва ли более ласковый привет могли они сделать нам. В самом деле, в своем владении, Роланд казался другим человеком. Его угловатость, отталкивавшая тех, кто не понимал её, исчезала. Он казался менее горд, потому именно, что он и его гордость, на этой земле, были в ладу между собой. Как любезно протянул он правую руку свою моей матери, не подражая неуместной развязности современных рыцарей, как осторожно и внимательно провел он ее через репейники, кусты и камни, к низкой двери над сводом, где высокого роста слуга, в котором не трудно было узнать старого солдата, в ливрее, сообразной без сомнения с цветами его герба (чулки его были красные), стоял, выпрямившись, как часовой. Когда мы вошли в залу, она смотрела так весело, что мы были поражены удивлением. В ней был большой камин и, хотя было лето, в камине горел огонь! Но это ни мало не казалось лишним, потому что в зале не было потолка, а окна были так малы и узки, и устроены так высоко и глубоко, что можно было подумать, что мы вошли в подземелье. И все-таки эта комната имела вид, веселый и приятный, в особенности благодаря огню, частью же пестрым обоям с одной стороны, а с другой, соломенной рогожке, утвержденной вдоль нижней части стен, и меблировке, свидетельствовавшей о живописном вкусе дяди. Когда мы нагляделись и насмотрелись вдоволь на залу, дядя повел нас не по одной из тех широких лестниц, какие видите вы в нынешних домах, а по маленькой, каменной, винтообразной, – показывать комнаты, назначенные для его гостей. Была, во первых, узкая комната, которую он назвал кабинетом моего отца, по истине устроенная для философа, ревнующего отрешиться от мира; нужно было влезть на лестницу, чтоб выглянуть в окно, и тогда зрение человека, даже не близорукого, не могло обнять, ничего более небольшего отверстия в стене, которое представляло взору одно небо Кумберланда, и изредка на нем летевшую ворону. Но отец – я кажется, уже сказал это прежде, – не заботился о картинах природы, и с удовольствием смотрел на келью, назначенную для него.

– Можно, когда хотите, прибить полки для ваших книг – сказал дядя, потирая руки.

– Доброе бы дело! – отвечал отец – они так долго находились в лежачем положении, и им верно было бы приятно порасправиться, бедняжкам. Любезный Роланд, эта комната назначена для книг, так кругла она и глубока. Я буду здесь, как Истина в колодце.

– А вот комната для вас, сестрица, прямо из этой – сказал дядя, отворяя небольшую дверь в прекрасную комнату, с низким окном и железным балконом, – а рядом, спальня. Что касается до вас, Пизистрать, я боюсь, чтобы не пришлось вам покуда поместиться по солдатски. Но не бойтесь: в день или в два мы устроим все это достойно полководца вашего славного имени; он был великий полководец, Пизистрат I, не правда ли?

– Говорят, – отвечал отец, – не люблю я его.

– Здесь вы можете говорить все, что хотите! – отвечал Роланд весело, и повел меня вверх по лестницам, продолжая извиняться передо мной, так что я думал, что мне придется жить в тюрьме или в конуре. Подозрения мои мало рассеялись, когда я увидел, что мы выходили из башни и шли по направлению к тому, что казалось мне кучей одних развалин, на правой стороне двора. Но я был приятно поражен, найдя посреди этих развалин комнату с просторным окном, откуда был вид на всю местность, и построенную непосредственно над клочком земли, обработанным на подобие сада. Убранство было хорошо, хоть и просто, стены и полы – покрыты рогожками, и, не взирая на необходимость переходить весь двор, для сообщения с домом и лишение в современном удобстве, называемом сонеткой, я рассчел, что ничего лучше не мог желать я.

– Да это удивительная комната, любезный дядюшка! Поверьте, что здесь был будуар прежних дам де-Какстон, мир праху их!

– Нет – сказал дядя важно. – Я думаю, что это была комната капеллана, потому что правее от вас была домашняя церковь: раньше была церковь в самой башне; редко встретите вы настоящий укрепленный замок без домашней церкви, колодца и залы. Я могу показать вам часть крыши первой: последние целы; колодец прелюбопытен, он вырыт в стене в одном из углов залы. При Карле I, наш предок опустил туда в ведре своего единственного сына, во время осады замка бунтовщиками. Я не говорю вам, что сам старик не спрятался от этой сволочи: не тот был человек. Сын остался жив, сделался расточителем и держал в колодце вино. Он пропил не один из отцовских акров.

bannerbanner