
Полная версия:
Мой роман, или Разнообразие английской жизни
– Смело можно сказать, заметил сквайр, бросая сердитый взгляд на бедного Франка: – смело можно сказать, что в ваших жилах течет благородная кровь Гэзельденов, и что вы умеете уже теперь отличить бобы от репы.
– Удивительного в этом нет ничего, отвечал Рандаль, простосердечно:– ведь я готовлю себя к общественной жизни; а чего будет стоить человек, посвятивший себя государственной службе, если он не познакомится с земледелием своего отечества!
– Правда ваша, правда! именно, чего будет стоить подобный человек! Пожалуста, предложите этот вопрос, вместе с моим особенным почтением, моему полу-брату. Какую чепуху говорит он иногда в Парламенте по поводу новых постановлений для земледельческого класса!
– Мистер Эджертон имеет такое множество других предметов, на которых сосредоточиваются все его размышления, что мы, по необходимости, должны извинить в нем недостаток сведений к одном только, хотя и весьма важном предмете. Впрочем, при его обширном уме, он, вероятно, рано или поздно, но приобретет эти сведения: он любит силу, а знание, сэр, есть сила.
– Весьма справедливо, прекрасно сказано, заметил сквайр, простосердечно.
Сердце сквайра, намеревавшегося на другой же день отправиться обратно в поместье, при прощаньи с Франком забилось сильнее; оно начинало согреваться чувством родительской любви, и тем сильнее, что Франк все еще находился в весьма унылом расположении духа. Рандаль не хотел на первый раз и в своем присутствии развить в отце отчуждение к сыну.
– Пожалуста, поговорите с бедным Франком, сэр, и, если можно, приласкайте его, прошептал он, заметив слезы на глазах сквайра, подошедшего к окну.
Сквайр повиновался с удовольствием.
– Милый сын мой, сказал он, протягивая руку Франку: – перестань печалиться: все это вздор, не стоит обращать на это внимания. Пожалуста, не думай об этом, забудь, что было между нами.
Франк схватил протянутую руку, и в то же время другая рука его обвилась вокруг широкого плеча его отца.
– О батюшка, вы слишком добры, – слишком добры!
Голос Франка до такой степени дрожал, что Рандаль, проходя мимо его, коснулся его руки; но этим прикосновением выражалось многое.
Сквайр прижал сына к сердцу, – к сердцу до такой степени обширному, что, по видимому, оно занимало все пространство в его широкой груди.
– Милый Франк мой, говорил он, с трудом удерживая рыдания: – не денег мне жаль, но твоя беспечная жизнь сильно беспокоит мистрисс Гэзельден. На будущее время старайся быть побережливее. Ведь ты знаешь, что современем все мое именье будет принадлежать тебе. Только пожалуста не рассчитывай на это: я терпеть не могу этого, – слышишь ли, не могу терпеть!
– рассчитывать! вскричал Франк. – О, батюшка, можете ли вы думать об этом!
–
– Я так доволен, Франк, что хотя слегка участвовал в твоем полном примирении с мистером Гэзельденом, сказал Рандаль, выходя вместе с Франком из отеля. – Я видел твое уныние и попросил мистера Гэзельдена поговорить с тобой поласковее.
– В самом деле? Очень жаль, что ему нужна была подобная просьба.
– Я так хорошо познакомился с его характером, продолжал Рандаль, – что на будущее время, льщу себя надеждой, сумею повести дела твои как нельзя лучше. Однако, какой он прекрасный человек!
– Лучший человек из целого, мира! вскричал Франк, с чистосердечным восторгом. – А все же я обманул его, прибавил, Франк, после минутного молчания. – Мне так и хочется воротиться к нему….
– И сказать, чтобы он дал тебе еще такую же сумму денег. Пожалуй он еще подумает, что ты потому только и казался таким признательным сынком, чтоб выманить от него эти деньги. Нет, нет, Франк, не советую: лучше сберегай лишния деньги, нарочно откладывай понемногу, живи поэкономнее, и тогда, пожалуй, можешь сказать ему, что сам уплатил половину долгов своих. В этом поступке обнаружится большое с твоей стороны великодушие.
– И действительно так. Право, Рандаль, у тебя такое же прекрасное сердце, как и голова. Спокойной ночи.
– Неужли домой? Так рано? Разве тебя никуда не приглашали на вечер?
– Никуда, где бы присутствие мое было необходимо.
– В таком случае, спокойной ночи.
Друзья расстались, и Рандаль отправился в один из фэшёнебельных клубов. Он подошел к столу, где четверо молодых людей (младшие сыновья хороших фамилий, жившие роскошно) все еще беседовали за бутылками вина.
Лесли имел очень мало общего с этими джентльменами; однакожь, он принудил себя быть в кругу их любезным: вероятно, это делалось вследствие прекрасного совета, полученного от Одлея Эджертона:
«Никогда не позволяй лондонским дэнди называть себя выскочкой, – говорил государственный сановник. – Многие умные люди испытывают неудачи в жизни потому, что глупцы и невежды, которых одним словом, кстати сказанным, можно бы сделать их клакёрами, часто делают их самих предметом насмешек. Какое бы место ни занимал ты в обществе, старайся избегать ошибки, свойственной многим начитанным людям…. короче сказать, не показывай из себя выскочки!»
– Я сейчас только простился с Гэзельденом, сказал Рандаль: – какой он прекрасный товарищ!
– Чудесный товарищ! заметил высокородный Джорж Борровел. – Где он? скажите.
– Ушел домой. У него была маленькая сцена с отцом, грубым деревенским сквайром. С вашей стороны было бы весьма великодушно, еслиб вы отправились к нему побеседовать или взяли бы его с собой в другое место, повеселее его квартиры.
– Неужели старый джентльмен тиранил его? какой ужасный позор! Кажется, Франк нерасточителен и современем будет очень богат…. не правда ли?
– Получит огромное наследство, сказал Рандаль: – прекрасное именье, совершенно свободное от долгов. Ведь он единственный сын у сквайра, прибавил Рандаль, отворачиваясь.
Между молодыми джентльменами начался ласковый и дружеский шепот, с окончанием которого все встали и отправились на квартиру Франка.
– Клин в дереве, сказал Рандаль про себя: – в самой сердцевине этого дерева уже сделана значительная трещина.
Часть седьмая
Глава LXXI
Гарлей л'Эстрендж сидел подле Гэлен у решотчатого окна коттэджа в Норвуде. На лице Гэлен показывался уже цвет возвращающегося здоровья; она с улыбкой слушала Гарлея, говорившего о Леонарде с похвалой и о будущности Леонарда с, светлыми надеждами.
– И таким образом, продолжал Гарлей: – забыв свои прежние испытания, счастливый в своих занятиях и следуя по добровольно избранной карьере, – мы должны, милое дитя мое, с удовольствием расстаться с ним.
– расстаться с ним! воскликнула Гэлен, и нежные розы в один момент завяли на её щеках.
Гарлей не без удовольствия заметил её душевное волнение: он обманулся бы в своих ожиданиях, сделав открытие, что в невинной душе её не было надлежащей восприимчивости более нежных чувств.
– Я верю, Гэлен, сказал Гарлей: – верю, что для вас тяжело разлучаться с тем, кто заменял вам место брата. Не презирайте меня за этот поступок. Во всяком случае, я считаю себя вашим покровителем, и в настоящее время ваш дом должен быть моим домом. Мы уезжаем из этой страны холодных облаков и тумана в страну нескончаемого лета. Вам не нравится это? Вы плачете, дитя мое? вы оплакиваете своего друга? но не забудьте о друге вашего отца. Я человек одинокий и, при своем одиночестве, постоянно ношу в душе моей печаль: неужели, Гэлен, вы не согласитесь утешить меня? Вы жмете мне руку; но к этому вы должны научиться и улыбаться мне. Вы родились быть утешительницей. А заметьте, в душе утешительницы не должно таиться эгоистического чувства: утешая других, она всегда должна выражать на лице своем искреннюю радость.
Голос Гарлея был до такой степени нежен, его слова так прямо западали в сердце Гэлен, что она взглянула на него, в то время, как он поцаловал её умное личико. Но вместе с этим она вспомнила о Леонарде и почувствовала в душе своей такое одиночество, такое лишение, что слезы снова покатились из её глаз. Прежде, чем осушены были эти слезы, в комнату вошел Леонард, и Гэлен, повинуясь непреодолимому влечению, бросилась в его объятия и, склонив голову на плечо Леонарда, произносила сквозь рыдание:
– Я уезжаю от тебя, брат мой! Не печалься, друг мой, старайся не замечать моего отсутствия.
Гарлей был сильно расстроган; сложив руки на грудь, он безмолвно смотрел на эту сцену; глаза его были влажны.
«Это сердце – подумал он – стоит того, чтоб овладеть им.»
Он отвел Леонарда в сторону и шепотом произнес:
– Утешайте, но вместе с тем ободряйте и подкрепите ее. Я оставляю вас одних; приходите после в сад.
Прошло более часа, когда Леонард возвратился к Гарлею.
– Надеюсь, что она осталась не в слезах? спросил л'Эстрендж.
– Нет, в ней столько твердости духа, сколько мы не смели бы предполагать. Богу одному известно, до какой степени эта твердость служила мне подкреплением. Я обещал ей писать как можно чаще.
Гарлей раза два прошелся по зеленой лужайке и потом, возвратясь к Леонарду, сказал:
– Смотрите же, исполните ваше обещание и пишите как можно чаще, но только в течение первого года. После этого срока я попрошу вас постепенно прекратить свою переписку.
– Прекратить переписку! О, милорд!
– Выслушайте меня, молодой мой друг: я хочу поселить в этой прекрасной душе совершенное забвение печальных событий минувшего. Я хочу ввести Гэлен, не вдруг, но постепенно, в новую жизнь. Вы любите теперь друг друга детской любовью, как любят друг друга брат и сестра. Но можете ли вы поручиться, что эта любовь, при всех благоприятных обстоятельствах, сохранится в ваших сердцах надолго? Не лучше ли будет для вас обоих, чтобы юность открыла вам свет с чувствами, составляющими неотъемлемую принадлежность юности, – с чувствами свободными?
– Справедливо! К тому же в моих глазах она стоит далеко выше меня, сказал Леонард, с печальным видом.
– При вашем честолюбии, Леонард, при вашей благородной гордости, никто не может стать выше вас. Поверьте мне, что тут участвует совсем другое чувство.
Леонард покачал головой.
– Почему вы знаете, сказал Гарлей, с улыбкой:– что, по моим понятиям, по моим чувствам, я стою гораздо ниже нас? Что может быть удобнее и возвышеннее положения, как наша юность? Легко может статься, что я буду ревновать вас, сделаюсь вашим соперником. Мне кажется, ничего не может быть дурного, если она полюбит всей душой того, кто отныне будет её защитником и покровителем. Но скажите, каким же образом она полюбит меня, если её сердце будет занято вами?
Леонард склонил на грудь голову. Гарлей поспешил переменить разговор и заговорил о литературе и славе. Его красноречивый разговор, его голос воспламеняли юношу. В молодости Гарлей был сам пламенный энтузиаст в стремлениях к славе; ему казалось, что в лице Леонарда оживлялась его собственная молодость. Но сердце поэта не подавало отголоска: оно как будто вдруг сделалось пусто и безжизненно. Впрочем, Леонард, возвращаясь домой, при лунном свете, произносил про себя:
– Странно… очень странно…. она еще ребенок…. не может быть, чтобы это была любовь…. Но кого же я стану любить теперь?
Углубленный в подобные размышления, Леонард остановился на мосту, на том самом месте, где так часто останавливался с Гэлен, и где он так неожиданно встретил покровителя, который дал Гэлен приют, а ему открыл карьеру. Жизнь казалась ему очень, очень длинною, а слава – обманчивым призраком. Но, несмотря на то, мужайся, Леонард! Эти скорби души твоей научат тебя более, чем все золотые правила какого нибудь мудреца и опытного наблюдателя человеческого сердца.
Прошел еще день, и Гэлен вместе с своим мечтательным и причудливым покровителем покинула берег Англии. Пройдут годы, прежде чем снова откроются действия нашего рассказа. Жизнь, во всех тех формах, в которых мы видели ее, течет своим чередом. Сквайр по-прежнему занимается сельским хозяйством и псовой охотой; мистер Дэль проповедует слово Божие, приводит к смирению непокорных и утешает страждущих. Риккабокка читает своего Макиавелли, вздыхает и улыбается при своих изустных диссертациях о благе человечества и государств. Черные глаза Виоланты становятся еще чернее, выразительнее и одушевленнее. Мистер Ричард Эвенель имеет в Лондоне собственный дом, а его благоверная супруга, бывшая высокопочтеннейшая мистрисс М'Катьчлей – свою ложу в опере; тяжела и ужасна борьба их в быстром стремлении к сердцевине модного света. Одлей Эджертон по-прежнему переходит из своей оффициальной конторы в Парламент, трудится и говорит спичи. Рандаль Лесли получил превосходное место и выжидает времени, когда ему самому можно будет явиться в Парламент в качестве члена и на этой обширной арене обращать знание в силу. Большую часть времени он проводит с Оллеем Эджертоном; впрочем, он очень сблизился с сквайром, два раза был в Гэзельден-Голле, осматривал дом и карту всего поместья, чуть-чуть не попал вторично в канаву. Сквайр вполне убежден, что Рандаль Лесли один может удержать Франка от его беспечной жизни, и несколько раз довольно грубо обращался с своей Гэрри, по тому поводу, что Франк продолжает быть расточительным. Франк, действительно, неутомимо гоняется за удовольствиями, сделался жалким человеком и наделал страшные долги. Мадам ди-Негра уехала из Лондона в Париж, объехала Швейцарию, снова возвратилась в Лондон и свела дружбу с Рандалем Лесли. Рандаль отрекомендовал ей Франка, и Франк считает ее пленительнейшей женщиной в мире и полагает, что некоторые злые языки бессовестно злословят ее. Брат мадам ди-Негра ожидается наконец в Англию; по поводу его прибытия, в гостиных происходит сильное волнение: он знаменит своей красотой и неисчерпаемым богатством. Что-то поделывают Леонард, Гарлей и Гэлен? Терпение, благосклонные мои читатели: все они снова явятся в моем романе.
Глава LXXII
Началась новая тревога. В Британии происходило всеобщее избрание. Нерасположение к бывшей администрации сделалось очевидным в избирательном собрании. Одлей Эджертон, поддерживаемый до этого несметным большинством голосов, едва не потерпел поражения и сохранил свое место, благодаря большинству пяти голосов. Издержки, сопряженные с его избранием, как говорят, были ужасные.
– Да и кто может устоять против богатства Эджертона? говорил один пораженный кандидат на звание парламентского члена.
Был октябрь в исходе. Лондон кипел народом. Открытие парламентских заседаний должно начаться менее, чем через две недели.
В одном из главных апартаментов отеля, в котором иностранцы могут найти то, что называется английским комфортом, и цену, которую иностранцы должны платить за этот комфорт, сидели две особы, друг подле друга, занятые весьма интересным, по видимому, разговором. Одна из этих особ была женщина, в бледном и чистом цвете лица которой, в черных, как крыло ворона, волосах, в глазах, оживленных необыкновенной выразительностью, редко выпадающей на долю северных красавиц, мы узнаем Беатриче, маркизу ди-Негра.
Безукоризненно прекрасна была итальянская маркиза, но и собеседник, хотя и мужчина, и притом же далеко подвинувшийся за пределы среднего возраста, был еще более замечателен по своим личным достоинствам. Между обоими ими замечалось сильное; фамильное сходство, но в то же время нельзя было не заметить разительного контраста в наружности, в манере, – словом сказать, во всем, что только отпечатывает на физиономии отличительные черты характера. Всматриваясь с напряженным вниманием в лицо Беатриче, вы заметили бы в нем важное, серьёзное выражение – отпечаток страстей, волновавших её душу; её улыбка по временам была коварная, но редко отражались в ней ирония или цинизм. её жесты, полные грации, были непринужденны и беспрерывно сменялись одни другими. Вы с разу могли бы заметить, что она была дочь юга.
её собеседник, напротив того, сохранял на прекрасном гладком лице своем, которому лета не сообщили ни одной резкой черты, ни одной морщинки, отпечаток того, что, с первого взгляда, можно было принять за легкомыслие и беспечность веселой и юношеской натуры; впрочем, улыбка, хотя и утонченная до нельзя, переходила иногда в презрительную насмешку. В обращении он был спокоен и, как англичанин, никогда не прибегал, для большей выразительности своих слов, к жестам. Его волосы имели тот светло-каштановый цвет, которым итальянские живописцы придают такие удивительные эффекты самой краске, и если местами сверкал серебристый волосок, то он немедленно и незаметно сливался с оттенками роскошных кудрей. Его глаза были светлые; цвет лица хотя и не имел лишнего румянца, но зато отличался удивительной прозрачностью. Его красота скорее была женская, еслиб только не говорили в противную сторону высота и жилистая худощавость его стана, при которых сложение и сила скорее украшались, но не скрывались правильными, изящными и пропорциональными размерами. Вы никогда бы не решились сказать, что это был итальянец: весьма вероятно, вы приняли бы erö за парижанина. Он объяснялся по французски, одет был по французской моде, и, по видимому, его образ мыслей и его понятия были чисто французские. Не был, впрочем, похож он на француза нынешнего века: нет! это был настоящий идеал маркиза старинного régime, или roué времен Регентства.
Как бы то ни было, это был итальянец, происходивший из фамилии, знаменитой в итальянской истории. Впрочем, он как будто стыдился своего отечества и своего происхождения и выдавал себя за гражданина всего света. Хорошо, если бы в свете все граждане похожи были на этого итальянца!
– Однако, Джулио, сказала Беатриче ди-Негра, по итальянски: – допустим даже, что ты отыщешь эту девицу, но можешь ли ты предполагать, что отец её согласится на ваш брак? Без всякого сомнения, тебе должна быть очень хорошо известна натура твоего родственника?
– Tu te trompes, ma soeur, отвечал Джулио Францини, граф ди-Пешьера, и отвечал, по обыкновению, по французски – tu te trompes:– я знал ее прежде, чем он испытал изгнание и нищету: каким же образом могу я знать ее теперь? Впрочем, успокойся, моя слишком беспокойная Беатриче: я не стану заботиться об его согласии, пока не буду уверен в согласии его дочери.
– Но можно ли рассчитывать на её согласие против воли, отца?
– Eh, mordieu! возразил граф, с неподражаемой беспечностью француза: – что бы сделалось со всеми комедиями и водевилями, еслиб женитьбы не делались против воли отца? Заметьте, продолжал он, слегка сжав свои губы и еще легче сделав движение на стуле: – заметьте, теперь дело идет не об условных если и но – дело идет о положительных должно быть и будет. Короче сказать, дело идет о моем и вашем существовании. Я не имею теперь отечества. Я обременен долгами. Я вижу перед собой, с одной стороны, раззорение, с другой – брачный союз и богатство.
– Но неужели из тех огромных доходов, которыми предоставлено вам право пользоваться, вы не умели ничего сберечь и не хотели сберегать до той поры, пока все имения не перешли еще в ваши руки?
– Сестра, отвечал граф: – неужели я похож на человека, который умеет копить деньги? К тому же вам известно, что доходы, которыми я теперь пользуюсь, принадлежат одному из наших родственников, оставившему отечество вместе с дочерью, – никто не знает почему. Мое намерение теперь отыскать убежище нашего неоцененного родственника и явиться перед ним пламенным обожателем его прекрасной дочери. Правда, в наших летах есть маленькое неравенство; но, если и допустить, что ваш пол и мое зеркало чересчур много льстят мне, все же для двадцати-пяти-летней красавицы я могу составить отличную партию.
Это сказано было с такой очаровательной улыбкой и граф казался до такой степени прекрасным, что он уничтожил пустоту этих слов так грациозно, как будто они произнесены были каким нибудь ослепительным героем старинной комедии из парижской жизни.
После этого, сложив свои руки и слегка опустив их на плечо сестрицы, он взглянул ей в лицо и сказал довольно протяжно:
– Теперь, моя сестрица, позвольте сделать вам кроткий и справедливый упрек. Признайтесь откровенно, ведь вы мне очень изменили, исполняя поручение, которое я возложил собственно на вас, для лучшего сохранения моих интересов? Не правда ли, что теперь уже прошло несколько лет с тех пор, как вы отправились в Англию отыскивать почтеннейших родственников? Не я ли умолял вас привлечь на свою сторону человека, которого я считаю моим опаснейшим врагом, и которому, без всякого сомнения, известно местопребывание нашего кузена – тайна, которую он до сей поры хранил в глубине своей души? Не вы ли говорили мне, что хотя он и находился в ту пору в Англии, но вы не могли отыскать случая даже встретиться с ним, но что в замен этой потери приобрели дружбу вельможи, на которого я обратил ваше внимание, как на самого преданного друга того человека? Но, несмотря на это, вы, которой прелести имеют такую непреодолимую силу, ровно ничего не узнаете от вельможи и не встречаетесь с милордом. Мало того: ослепленные и неправильно руководимые своими догадками, вы утвердительно полагаете, что добыча наша приютилась во Франции. Вы отправляетесь туда, делаете розыски в столице, в провинциях, в Швейцарии, que sais-je? и все напрасно, хотя fai de gentil-homme – ваши поиски стоили мне слишком дорого; вы возвращаетесь в Англию, начинаете ту же самую погоню – и получаете тот же самый результат. Palsambleu, ma sœur, я отдаю полную справедливость вашим талантам и нисколько не сомневаюсь в вашем усердии. Словом сказать, действительно ли вы были усердны или не имели ли вы для развлечения какого нибудь женского удовольствия, предаваясь которому, вы совершенно забыли о моем доверии, употребили его во зло?
– Джулио, отвечала Беатриче, печально: – вам известно, какое влияние имели вы на мой характер и мою судьбу. Ваши упреки несправедливы. Я сделала для приобретения необходимых сведений все, что было в моей власти, и теперь имею весьма основательную причину полагать, что знаю человека, которому известна эта тайна и который может открыть ее нам.
– В самом деле! воскликнул граф.
Беатриче, не расслушав этого восклицания, продолжала:
– Положим, что я действительно с пренебрежением смотрела на ваше поручение; но разве это не в натуральном порядке вещей? Когда я впервые приехала в Англию, вы уведомили меня, что цель ваша, в открытии изгнанников, была такого рода, что я, не краснея, могла быть вашей соучастницей. Вы желали узнать сначала, жива ли дочь вашего кузена. Если нет, вы делались законным наследником. Если жива, вы уверили меня, что, при моем посредничестве, вы намерены были заключить с Альфонсо мировую, при которой обещали исходатайствовать ему прощение, с тем, однако же, если он предоставит вам на всю жизнь пользоваться теми доходами с его имений, которые вы получаете от правительства. При этих видах, я сделала все, что от меня зависело, хотя и безуспешно, чтобы собрать требуемые сведения.
– Скажите же, что принудило меня лишиться такого сильного, хотя и безуспешного союзника? спросил граф, все еще улыбаясь; но в эту минуту взоры его засверкали и обличили все коварство его улыбки.
– Извольте, я скажу. Когда вы приказали мне принять и действовать за одно с жалкими шпионами – коварными итальянцами – которых вы прислали сюда, с целью, чтоб, отыскав нашего родственника, вовлечь его в безразсудную переписку, которою вам должно было воспользоваться, когда вы намерены были обратить дочь графов Пешьера в лазутчицу, доносчицу, предательницу…. нет, Джулио! тогда я почувствовала отвращение к вашим видам, и тогда, страшась вашей власти надо мной, я удалилась во Францию. Я ответила вам откровенно.
Граф снял руки с плеча Беатриче, на котором они так нежно покоились.
– Это-то и есть ваше благоразумие, сказал он: – это-то и есть ваша благодарность. Вы, которой счастье тесно связано с моим счастием, вы, которая существуете моей благотворительностью, вы, которая….
– Остановитесь, граф! вскричала маркиза, вставая с места, в сильном душевном волнении: казалось, что слова графа пронзали ее сердце, – и, под влиянием мучительного действия их, она хотела сразу сбросить с себя тиранство, продолжавшееся в течение многих лет. – Остановитесь, граф!.. Благодарность! благотворительность! Брат, брат…. скажите, чем я обязана вам? несчастием всей моей жизни. Еще ребенка вы принудили меня выйти замуж против моей воли, против желаний моего сердца, против горячих молений; вы смеялись над моими слезами, когда на коленях я умоляла вас пожалеть меня. Я была непорочна тогда, Джулио, – непорочна и невинна как цветы в моем брачном венке. А теперь…. теперь….
Беатриче вдруг замолчала и руками закрыла лицо.
– Теперь только вы вздумали упрекать меня, сказал граф, нисколько нетронутый внезапной горестью сестры: – и упрекать меня в том, что я выдал вас замуж за человека молодого и благородного?
– Старого в пороках и низкой души! Замужство мое япростила вам. Согласно с обычаями нашего отечества, вы имели право располагать моей рукой. Но я никогда не прощу вам утешений, которые вы нашептывали на ухо несчастной и оскорбленной жены.