Читать книгу Мой роман, или Разнообразие английской жизни (Эдвард Джордж Бульвер-Литтон) онлайн бесплатно на Bookz (42-ая страница книги)
bannerbanner
Мой роман, или Разнообразие английской жизни
Мой роман, или Разнообразие английской жизниПолная версия
Оценить:
Мой роман, или Разнообразие английской жизни

4

Полная версия:

Мой роман, или Разнообразие английской жизни

Гарлей выбрал из портфеля некоторые сочинения и прочитал их со вниманием. Конечно он не мог назвать себя критиком: он не приучил себя анализировать то, что ему нравилось или что не нравилось; но его взгляд на предметы отличался всегда необыкновенной верностью, его вкус быле изящный. Когда он читал, на лице его, постоянно выразительном, обнаруживалось то недоумение, то восхищение. Он очень скоро поражен был контрастом в сочинениях юноши, – контрастом между теми статьями, в которых фантазии предоставлена была полная свобода, и теми, где участвовал один только рассудок. В первых молодой поэт, по видимому, терял всякое сознание о своем индивидууме. Его воображение носилось где-то далеко от сцен его страданий, свободно разгуливало в каком-то эдеме, принадлежавшем счастливым созданиям. Но зато в последних являлся мыслитель одинокий и печальный, обращаясь, под влиянием тяжелой скорби, к холодному, жестокому миру, на который он смотрел. В его мысли все было смутно, неопределенно; в его фантазии – все светло и спокойно. По видимому, гений разделялся на две формы: одна, витая в пределах надзвездного мира, орошала свои крылья небесной росой, – другая уныло и медленно блуждала среди опустелых и беспредельных степей. Гарлей тихо опустил бумаги и несколько минут оставался в глубокой задумчивости. Потом он встал и, подходя к Леонарду, всматривался в лицо его с новым и более сильным участием.

– Я прочитал ваши сочинения, сказал Гарлей: – и узнал в них два существа, принадлежащие двум мирам, существенно различным между собой.

Леонард изумился.

– Правда, правда! произнес он в полголоса.

– Я думаю, снова начал Гарлей: – что одно из этих существ должно или совершенно уничтожить другое, или оба они должны, слиться в одну личность и гармонировать друг с другом. Возьмите шляпу, садитесь на лошадь моего грума и поедемте в Лондон; по дороге мы еще поговорим об этом предмете. Однако, помните, что первая цель благородного стремления души есть независимость. Достигнуть этой независимости я принимаю на себя помочь вам; заметьте, это такая услуга, которую не краснея решится принять самый гордый человек.

Леонард взглянул на Гарлея. В его глазах блистали слезы благодарности; его сердце было слишком полно, чтобы отвечать.

– Я не принадлежу к разряду тех людей, сказал Гарлей, выехав вместе с Леонардом на дорогу: – людей, которые позволяют себе думать, что если молодой человек занимается поэзией, то он больше ни для чего другого неспособен, что он должен быть или поэтом, или нищим. Я уже сказал, что в вас, как мне кажется, находятся два человека: один – принадлежащий миру идеальному, другой – действительному. Каждому из них я могу предоставить совершенно отдельную карьеру. Первая из этих карьер, быть может, самая соблазнительная. Всякое государство считает полезным и выгодным принимать к себе в услужение всех талантливых и трудолюбивых людей; каждый гражданин должен вменять себе в особенную честь – получить какое бы то ни было занятие для пользы своего государства. У меня есть друг, государственный сановник, который, как всем известно, постоянно старается поошрять молодых талантливых людей: его зовут Одлеем Эджертоном. Мне только стоит сказать ему: «у меня есть в виду человек, который вполне отплатит правительству за все то, чем правительству угодно будет наградить его», – и вы завтра же будете обеспечены в средствах к своему существованию; кроме того вам будет открыто много путей к богатству и отличию. Это с моей стороны одно предложение. Что вы скажете на него?

Леонард с грустным чувством вспомнил о своей встрече с Одлеем Эджертоном и предложенной ему серебряной монете. Он покачал головой и отвечал:

– Милорд, я не знаю, чем заслужил я подобное великодушие. Делайте со мной, что вам угодно; но если мне будет предоставлено на выбор, то, конечно, я желал бы лучше следовать моему призванию. Честолюбие меня нисколько не прельщает.

– В таком случае выслушайте мое второе предложение. У меня есть еще друг, с которым я не в таких коротких отношениях, как с Эджертоном, и который не имеет никакой власти. Я говорю о литераторе…. его зовут Генри Норрейс…. вероятно, это имя знакомо и вам. Он уже имеет к вам расположение с тех пор, как увидел вас за чтением подле книжной лавки, и готов принять в нас живое участие. Я часто слышал от него, что несправедливо поступает тот, кто занимается литературой как простым ремеслом; но что если посвятить себя этому призванию и усвоивать его надлежащим образом, употребить для того те же труды и то же благоразумие, которые употребляются при достижении всякого другого ремесла, то можно всегда рассчитывать на вознаграждение своих трудов. Однакожь, этот путь покажется слишком длинным и слишком скучным; он не доставит человеку никакой власти, кроме власти над своим рассудком, над мыслью, – редко доставляет богатство, и хотя известность может быть верная, но слава, подобная той, о которой мечтают поэты, выпадает в удел весьма немногим. Что жь вы скажете на это?

– Милорд, я принимаю это предложение, сказал Леонард решительным тоном; и потом, когда лицо его осветилось энтузиазмом, он с увлечением продолжал: – да, если, как вы говорите, во мне находятся два человека, то я чувствую, что еслиб меня осудили в жертву механическому и практическому миру, то один из них непременно уничтожил бы другого. И победитель сделался бы еще грубее, еще жостче. Позвольте мне удержать за собой те идеи, под влиянием которых, хотя они по сие время остаются еще неясными, не имеют еще определенных форм, я постоянно уносился за пределы этого холодного мира, – в мир надзвездный, озаренный неугасаемым солнечным блеском. Нет нужды, доставят они мне или нет богатство и славу, – по крайней мере они по-прежнему будут уносить меня кверху! Я желаю одного только знания: какое мне дело, если знание это не будет силой!..

– Довольно! сказал Гарлей, с улыбкой, выражавшей удовольствие: – все будет устроено по-вашему желанию. А теперь позвольте мне предложить вам несколько вопросов и не сочтите их нескромными. Ведь ваше имя Леонард Ферфилд?

Леонард покраснел и, вместо ответа, утвердительно кивнул головой.

– Гэлен сказывала мне, что вы самоучка; в остальном она предоставила мне обратиться к вам, полагая, вероятно, что я стал бы уважать вас менее, еслиб она сказала мне, как я догадываюсь, что вы скромного происхождения.

– Мое происхождение, сказал Леонард с расстановкой:– очень, очень скромное.

– Имя Ферфильда мне несколько знакомо. Я знал одного Ферфильда, который взял за себя девицу из фамилии, проживающей в Лэнсмере…. из фамилии Эвенель, продолжал Гарлей, дрожащим голосом. – Вы изменяетесь в лице. О, неужели ваша мать из этой фамилии?

– Да, отвечал Леонард, сквозь зубы.

Гарлей положил руку на плечо юноши.

– В таком случае, я имею некоторое притязание на вас…. мы непременно должны быть друзьями. – Я имею право оказать услугу каждому, кто принадлежит к этому семейству.

Леонард взглянул на него с удивлением.

– Потому имею право, продолжал Гарлей, оправившись несколько от душевного волнения: – что Эвенели постоянно служили нашей фамилии, и мои воспоминания о Лэнсмере, хотя и детские, остаются в душе моей неизгладимыми.

Сказав это, он дал шпоры лошади, и снова наступило продолжительное молчание; но с этого времени Гарлей всегда говорил с Леонардом нежным голосом и часто глядел на него с участием и любовью.

Они остановились у дома в центральной, хоть не фэшёнебельной улице, лакей, замечательно серьёзной и почтенной наружности, отворил дверь. По всему можно заключить, что это был человек, который всю свою жизнь провел около писателей. Бедняга! он стар был почти до дряхлости. Заботу и надменность, отражавшиеся на его лице, никакое перо смертного не в состоянии описать.

– Дома ли мистер Норрейс? спросил Гарлей.

– Для своих друзей, милорд, он всегда дома, отвечал лакей важным тоном.

И он провел гостей через приемный зад с таким величием, с каким Данго представлял какого нибудь Монморанси Людовику Великому.

– Постой на минуту: проводи этого джентльмена в другую комнату. Я сначала один войду в кабинет…. Леонард, подождите меня.

Лакеи кивнул головой, впустил Леонарда в столовую и, послушав сначала у дверей кабинета, как будто опасаясь рассеять вдохновение своего господина, весьма тихо отпер их. Но, к невыразимому его негодованию, Гарлей, не дожидаясь доклада о своем приходе, вошел в кабинет. Это была большая комната, заставленная книгами с самого пола до потолка. Книги лежали на столах, книги – на стульях. Гарлей сел на фолиант «Всемирной истории» Ралейга.

– Я привез к вам сокровище! вскричал он.

– Какое, позвольте узнать? спросил Норрейс, отрываясь от занятий и обратясь к Гарлею с приятной улыбкой.

– Душу!

– Душу! повторил Норрейс, теряясь в догадках, что именно хотел сказать этим Гарлей: – свою собственную лушу?

– О, нет! у меня нет вовсе души: у меня есть сердце, и вместо рассудка – способность увлекаться фантазиями. Выслушайте меня. Помните вы юношу, которого мы встретили у книжной лавки зачтением? Я поймал его для вас, и надеюсь, что вы сделаете из него человека. Я принимаю живое участие в нем, потому что знаю все семейство, к которому он принадлежит, и один член этого семейства был очень, очень дорог для меня. Что касается денег, у него нет их ни шиллинга, и он не возьмет даром шиллинга ни от вас, ни от меня. С бодростью он посвящает себя трудам и работе, и работу вы должны доставить ему непременно.

После этого Гарлей в немногих словах сообщил своему другу о двух предложениях, сделанных Леонарду, и о выборе Леонарда.

– Это обещает много хорошего. Человек, посвящающий себя литературе, должен иметь такое же сильное призвание, какое бы он имел, посвящая себя изучению законов. Я сделаю все, что вам угодно.

Гарлей быстро поднялся с места, от души пожав руку Норрейса, вышел из комнаты и воротился с Леонардом.

Мистер Норрейс с особенным вниманием осмотрел молодого человека. В обращении своем с незнакомыми он от природы был скорее суров, чем радушен, представляя в этом, как и во многих других отношениях, сильный контраст бедному, жалкому Борлею. Впрочем, он был прекрасный знаток физиономии человека и с первого раза полюбил Леонарда. После минутного молчания, мистер Норрейс протянул Леонарду руку.

– Сэр, сказал он: – лорд л'Эстрендж говорит мне, что вы желаете избрать литературу исключительным своим занятием и, без всякого сомнения, изучать ее как науку. Я могу помочь вам в этом; а вы, в свою очередь, можете помочь мне. В настоящее время, я нуждаюсь в писце, и с удовольствием предлагаю вам это место. Жалованье будет соразмерно с вашими заслугами. У меня есть лишняя комната, которую предоставляю в полное ваше распоряжение. Явившись в первый раз в Лондон, я сделал точно такой же выбор, как и вы, и, признаюсь не имею причины раскаиваться в этом выборе, даже и в таком случае, если станем смотреть на предмет с существенной точки зрения. Он доставляет мне доход гораздо более моих расходов. Я приписываю мой успех на этом поприще следующим правилам, которые, впрочем, можно применить ко всякой другой профессии: первое – никогда не полагаться на гений в том, что можно приобресть трудом; второе – никогда не принимать на себя обязанности учить других тому, с чем еще сам некоротко знаком; третие – никогда не давать обещания в том, чего мы не в состоянии исполнить, не приложив особого усердия. С этими правилами, литература, если только человек не ошибается в своем призвании и если он подвергнет свои врожденные дарования первоначальному исправлению, что требуется всяким занятием, – литература – говорю я – при этих правилах, становится таким же прекрасным призванием, как и всякое другое. Без них – ремесло башмачника беспредельно лучше.

– Весьма может быть, заметил Гарлей: – однакожь, были великие писатели, которые не наблюдали ваших правил.

– Великие писатели, правда, – но весьма незавидные люди. Милорд, милорд, не грешно ли вам сообщать подобные понятия ученику, которого вы сами привели ко мне!

Гарлей улыбнулся и вскоре ушел, оставив гения в школе под руководством здравого ума и опыта.

Глава LXIX

В то время, как Леонард боролся во мраке с нищетой, пренебрежением, голодом и страшным искушением, лучезарен был занимающийся день новой жизни и гладка была дорога к славе Рандаля Лесли. Действительно, ни один молодой человек с прекрасными способностями и с обширным честолюбием не мог бы вступить в жизнь при более благоприятных обстоятельствах. Родственные связи и покровительство популярного и энергического государственного сановника, известность, поставившая его на ряду с блестящими писателями политических сочинений, с одного разу доставили Рандалю Лесли довольно высокое положение в обществе; он был принят и обласкан в тех высоких кругах, для свободного пропуска в которые звание и богатство еще весьма недостаточны, – в кругах выше самой моды, – в кругах власти, где так легко приобретаются сведения и в разговоре заблаговременно изучается свет. Рандалю стоило только двинуться вперед, и успех был верен. Между тем беспокойный дух Рандаля находил особенное удовольствие, даже восторг от интриг и планов, им самим придуманных. В этих интригах и планах он видел более короткие пути к приобретению богатства, если не к достижению славы. Его преобладающий порок был вместе с тем и преобладающею слабостью. В нем не было стремления к чему-нибудь особенному, но была алчность. Хотя и поставленный в общественном быту на степень гораздо высшую против Франка Гэзельдена, он, несмотря на весьма обыкновенные, ограниченные виды своего школьного товарища, желал и с жадностью искал тех же самых предметов, которые ставили Франка Гэзельдена ниже его, – искал его шумных увеселений, беспечных удовольствий, даже безумной траты его молодости. Точно также Рандаль менее стремился к соисканию славы Одлея Эджертона, а более к стяжанию его богатств, его возможности тратить огромные суммы, его великолепного дома на Гросвенор-Сквэре. Надобно приписать несчастью его происхождения, что он так близко находился к неотъемлемым правам этих двух фамилий: близко к фамилии Лесли, как будущий глаза тою упавшего дома, – близко к фамилии Гэзельден, особливо, как мы уже заметили, еслиб сквайр не имел сына: происхождение Рандаля от Гэзельденов предоставляло ему все наследственные права на обширные поместья сквайра. Большая часть молодых людей, приведенных в короткия отношения к Одлею Эджертону, питали к нему в душе своей и обнаруживали искреннее уважение и преданность. В Эджертоне было что-то величественное, что-то особенное, которое повелевает молодыми людьми и очаровывает их. Его твердость, его непоколебимая воля, его, можно сказать, царская щедрость, составляющая сильный контраст с простотой его привычек и вкуса, которые были даже в некоторой степени суровы, – его редкая и, по видимому, неведомая ему самому способность очаровывать женщин, незнакомых с покорностью, и убеждать мужчин, отвергающих всякие советы, – все это окружало практического человека таинственной силой, какими-то чарами, которые обыкновенно приписывают идеалу. Впрочем, и то надобно сказать, Одлей Эджертон был идеал – идеал всего практического, не какая нибудь простая, труженическая машина, но человек с твердым умом, одушевляемый непоколебимой энергией и стремящийся к каким нибудь определенным на земле целям. При каких бы то ни было формах правительства, Одлей Эджертон мог быть самым сильным гражданином, потому что его честолюбие всегда было решительно и его взгляд был верен и светл. Впрочем, в оффициальной жизни в Англии есть что-то особенное, что принуждает действительно честолюбивого человека стремиться к достижению почестей, если только глаза этого человека не подернуты желчью и не имеют косвенного взгляда, как у Рандаля Лесли. В Англии совершенно необходимо быть джентльменом; а Эджертон в строгом смысле слова был джентльмен. Он не имел особенной гордости во всех других отношениях, едва заметна была в нем и раздражительность, но затроньте только его со стороны джентльмена, и вы узнаете, до какой степени он раздражителен и горд. Так как Рандаль видел его более других и наблюдал его нрав зоркими глазами домашнего шпиона, то он не мог не заметить, что этот твердый механический человек подвержен был припадкам меланхолии, уныния, и хотя припадки эти не были продолжительны, но при всем том в его обычной холодности заметно было, что в душе его глубоко таилось подавленное, тягостное, мучительное чувство. Эта особенность интересовала бы, пробудила бы участие признательного сердца, но Рандаль Лесли наблюдал и обнаруживав ее как ключ к какой нибудь тайне, которая могла доставить ему существенные выгоды. Рандаль Лесли ненавидел Эджертона, и ненавидел его более потому, что, при всей своей книжной учености и при высоких понятиях о своих талантах, он не мог оказать решительное неуважение своему патрону, потому что не успел еще обратить своего покровителя в простую игрушку, в ступеньку к своему возвышению, и думал, что проницательный взор Эджертона видел насквозь его лукавое сердце, хотя и оказывал, с глубоким пренебрежением, помощь своему protégé. Впрочем, последнее предположение не имело основания: Эджертон не постигал испорченной и изменнической натуры Лесли. Эджертон мог иметь другие причины держать его в некотором отдалении; он слишком мало заглядывал в чувства Рандаля и не сомневался в чистосердечии и преданности того, кто так много был обязан ему. Но что всего более отравляло чувство Рандаля к Эджертону: это – осторожная и обдуманная откровенность, с которой последний не раз повторял и с каждым разом усиливал неприятное предуведомление, что Рандаль ничего не должен ожидать от духовного завещания министра, ничего из тех богатств, которые ослепляли жадные глаза бедняка-наследника фамилии Лесли. Кому же после этого Эджертон намерен был завещать все свое состояние? кому, как не Франку Гэзельдену? А между тем Одлей так мало обращал внимания на своего племянника, до такой степени казался равнодушным к нему, что это предположение, как бы оно ни было натурально, подвергалось сомнению. Коварство Рандаля находилось в каком-то смутном положении. Полагаясь менее и менее на возможность владеть современем богатствами Эджертона, Рандаль Лесли более и более придумывал средства к возможности устранить Франка от наследства Гэзельденского поместья, если не всего, то по крайней мере большей части. Человеку, менее лукавому, пронырливому и бессовестному, чем Рандаль Лесли, подобный проэкт показался бы самой несбыточной мечтой. В том, каким образом этот молодой человек старался обратить знание в силу и подчинить достижению своих видов все слабости в других людях, было что-то страшное. Он умел втереться в полное доверие Франка. Чрез Франка он изучил все особенности понятий и нрава сквайра, углублялся в размышление над каждым словом в письмах отца, которые Франк постепенно привык показывать своему вероломному другу. Рандаль сделал открытие, что сквайр имел две, очень обыкновенные между помещиками, особенности в характере, которые, при случае, могли бы сильно повредить горячей родительской любви: первая – сквайр любил свое поместье, как предмет душевный, как часть своего собственного бытия, и, в своих наставлениях Франку насчет его расточительности, он всегда говорил: «Что станется с именьем, если оно попадет в руки мота? Я не хочу, чтобы Гэзельденское поместье обратилось в какой нибудь пустырь: пусть Франк бережется….» и проч. Во вторых, сквайр не только любил свои земли, но он ревновал их – той ревностью, которую даже самые нежные родители редко обнаруживают к своим законным наследникам. Он не мог терпеть мысли, что Франк должен расчитывать на его кончину, и редко заключал свое увещательное послание, не сделав повторения, что Гэзельденское именье еще не разделено, что он сделает этот раздел перед кончиной, по собственному своему усмотрению. Косвенная угроза подобного рода скорее оскорбляла и раздражала, но отнюдь не устрашала Франка, потому что молодой человек, от природы великодушный и пылкого нрава, после предостережений касательно сохранения своих собственных интересов, еще более увлекался неблагоразумием, как будто желая показать, что подобного рода увещания не имели на него никакого влияния. – Познакомившись таким образом вполне с характером отца и сына, Рандаль начинал уже видеть проблески светлого дня, озарявшего его надежды на наследство Гэзельденской вотчины. Между прочим ему казалось очевидным, что, несмотря на дальнейшие последствия, его собственные интересы, чрез отчуждение сквайра от своего законного наследника, решительно ничего не теряли, а напротив того, выигрывали очень много. На этом основании, Рандаль, с необыкновенным знанием своего дела, завлекал неопытного Франка в крайности, которые непременно должны были раздражать сквайра; он делал все это под благовидным предлогом, сообщая мудрый совет и никогда не разделяя лично заблуждений, в которые вводил своего легкомысленного друга. В этом отношении он по большей части действовал через других, предоставляя Франку случай свести знакомством людьми, весьма опасными для юности, или по излишнему остроумию, которое всегда смеется над благоразумием, или по поддельному великолепию, которое так прекрасно умеет поддерживать себя насчет векселей, подписанных друзьями с «большими ожиданиями».

Член Парламента и егоprotégé сидели за завтраком. Первый читал газету, последний просматривал свои письма. Надобно заметить, что Рандаль достиг наконец до того, что получал множество писем, – мало того: множество треугольных или вложенных в фантастические конверты записок. Из груди Эджертона вырвалось невольное восклицание, и он положил газету. Рандаль отвел взоры от своей корреспонденции. Министр углубился в одну из своих отвлеченных дум.

Заметив, после продолжительного молчания, что Эджертон не обращался более к газете, Рандаль сказал;

– Кстати, сэр: я получил записку от Франка Гэзельдена. Он очень желает видеть меня; его отец приехал в Лондон весьма неожиданно.

– Что его привлекло сюда? спросил Эджертон, все еще не отрываясь от своей думы.

– Кажется, до него дошли слухи о расточительности Франка, и бедный Франк теперь боится и стыдится встретиться с отцом.

– Да, расточительность в молодом человеке величайший порок, – порок, который мало по малу разрушает независимое состояние, доводит до гибели или порабощает будущность! Да, действительно, величайший порок! И чего ищет юность, чего ищет она в расточительности? В ней самой заключается все прекрасное потому собственно, что она юность! Чего же недостает ей!

Сказав это, Эджертон встал, подошел к письменному столу и в свою очередь занялся своей корреспонденцией. Рандаль взял газету и тщетно старался догадаться, что именно вынудило восклицание Эджертона и над чем Эджертон задумался вслед за восклицанием.

Вдруг Эджертон быстро повернулся на стуле.

– Если вы кончили просматривать газету, сказал он: – то, пожалуста, положите ее сюда.

Рандаль немедленно повиновался. В эту минуту в уличную дверь раздался стук, и вслед за тем в кабинет Эджертона вошел лорд л'Эстрендж, более быстрыми шагами и с более веселым против обыкновенного и одушевленным выражением в лице.

Рука Одлея как будто механически опустилась на газету, и опустилась на столбцы, которыми извещали публику о числе родившихся, умерших и вступивших в брак. Рандаль стоял подле и, само собою разумеется, заметил это движение; потом, поклонившись л'Эстренджу, он вышел из комнаты.

– Одлей, сказал л^Эстрендж: – с тех пор, как мы расстались, со мной было приключение, которое открыло мне прошедшее и, может статься, будет иметь влияние на будущее.

– Каким это образом?

– Во первых, я встретился с родственником…. Эвенелей.

– В самом деле! С кем же это? верно, с Ричардом?

– Ричард Ричард…. кто он такой? я не помню. Ах да! теперь припоминаю: это своенравный юноша, который уехал в Америку; но ведь я знал его, когда я был ребёнком.

– Этот Ричард Эвенель теперь богатый негоциант, и, не далее, как сегодня, в газетах объявлено о его женитьбе. Представь себе, женился на какой-то мистрисс М'Катьчлей, из благородной фамилии! После этого, кто должен в нашем отечестве гордиться своим происхождением?

– Я в первый раз слышу от тебя подобные слова, отвечал Гарлей, тоном печального упрека.

– Да, я говорю это исключительно насчет мистрисс М'Катьчлей, но слова мои отнюдь не должны касаться наследника фамилии л'Эстренджей. Впрочем, оставим говорить об этих…. Эвенелях.

– Напротив того, будем говорить о них как можно больше. Я повторяю тебе, что встретился с их родственником…. с племянником….

– Ричарда Эвенеля? прервал Эджертон и потом прибавил протяжным утвердительным, недопускающим возражений тоном, которым он привык говорить в Парламенте: – Ричарда Эвенеля, этого торгаша! Я видел его однажды: надменный и несносный человек!

– В его племяннике нет этих пороков. Он обещает многое, очень многое. Сколько скромности в нем и в то же время сколько благородной гордости! А какое лицо, какое выражение этого лица! О, Эджертон! у него как две капли воды её глаза!

bannerbanner