
Полная версия:
Мой роман, или Разнообразие английской жизни
Если в мире существует какое нибудь блого, которое мы делаем без всякого сознания, без всякого рассчета на действие, какое оно произведет на душу человека, так это блого заключается в нашем расположении оказывать снисхождение молодому человеку, когда он делает первые шаги по пустой, бесплодной, почти непроходимой тропе, ведущей на гору жизни.
В беседе с мистером Приккетом лицо Леонарда принимало прежнюю свою ясность, спокойствие; но он уже не мог возвратить своего детского простосердечия и откровенности. Нижний поток снова протекал чистым из мутного русла и изредка выносил из глубины оторванные куски глины, но все еще он был слишком силен и слишком быстр, чтоб оставить поверхность прозрачною. И вот Леонард находился в мире книг, спокойный и серьёзный как чародей, произносящий таинственные и торжественные заклинания над мертвецами. Таким образом, лицом к лицу с познанием, Леонард ежечасно открывал, как мало еще знал он. Мистер Приккет позволял ему брать с собой книги, которые ему нравились. Леонард проводил целые ночи за чтением, и проводил не без существенной пользы. Он уже не читал более ни стихов, ни биографий поэтов. Он читал то, что должны читать поэты, ищущие славы, читал – Sapere prinsipium et fons – серьёзные и дельные рассуждения о душе человеческой, об отношениях между причиной и следствием, мыслью и действием, – полные интереса и значения истины из мира прошедшего, – древности, историю и философию. В эти минуты Леонард забывал мир, его окружающий. Он носился по океану вселенной. В этом океане, о Леонард! ты непременно должен изучать законы приливов и отливов: тогда, нигде не замечая гибели и имея перед глазами одну только творческую мысль, господствующую над всем, ты увидишь, что судьба, этот страшный фантом, исчезнет пред самым творчеством, и в небесах и на земле представится тебе одно только Провидение!
***
В недальнем расстоянии от Лондона назначена была аукционная продажа книг. Мистер Приккет намерен был отправиться туда, чтоб сделать некоторые приобретения собственно для себя и для некоторых джентльменов, сделавших ему поручение; но с наступлением утра, назначенного для отъезда, мистер Приккет почувствовал возращение своего старинного и сильного недуга – ревматизма. Он попросил Леонарда отправиться туда вместо себя. Леонард поехал и пробыл в провинции три дня, в течении которых распродажа кончилась. Он прибыл в Лондон поздно вечером и отправился прямо в дом мистера Приккета. Лавка была заперта. Леонард постучался у входа, отпираемого только для некоторых лиц. Незнакомый человек отпер дверь Леонарду и на вопрос: дома ли мистер Приккет? отвечал, с длинным и мрачным лицом:
– Молодой человек, мистер Приккет старший отправился на вечную квартиру; впрочем, мистер Ричард Приккет примет вас.
В эту минуту мужчина, весьма серьёзной наружности, с гладко причесанными волосами, выглянул в боковую дверь между лавкой и коридором и потом вышел.
– Войдите, сэр, сказал он: – кажется, вы помощник моего покойного дядюшки, – если не ошибаюсь, так вы мистер Ферфилд.
– Вашего покойного дядюшки! Праведное небо! Сэр, так ли я понимаю вас? неужли мистер Приккет скончался во время моего отсутствия?
– Умер, сэр, скоропостижно, вчера ночью. Паралич в сердце. Доктор полагает, что ревматизм поразил и этот орган. Он не имел времени приготовиться к своей кончине, и счетные книги его, как кажется, в страшном беспорядке. Я племянник его и душеприкашик.
Леонард вошел за этим племянником в лавку. Там все еще горел газ. Внутренность лавки показалась Леонарду еще мрачнее прежнего. Присутствие смерти всегда бывает ощутительно в том доме, который она посещает.
Леонард был сильно огорчен и тем сильнее, может статься, что племянник мистера Приккета был человек холодный и равнодушный. Да оно и не могло быть иначе, потому что покойный никогда не находился в дружеских отношениях с своим законным наследником, который также был книгопродавцем.
– Судя по бумагам покойного, вы служили у него по неделям. Он платил вам по одному фунту в неделю; это – чудовищная сумма! Ваши услуги мне не будут нужны; я перевезу эти книги в мой собственный дом. Потрудитесь, пожалуста, доставить мне список книг, купленных вами на аукционе, и вместе с тем счет вашим путевым издержкам. Что будет причитаться вам по счету, я пришлю по адресу…. Спокойной ночи.
Леонард шел домой, пораженный и огорченный скоропостижной кончиной своего великодушного хозяина. В эту ночь он очень мало думал о себе; но когда проснулся с наступлением утра, он вспомнил, с болезненным ощущением в сердце, что перед ним лежал нескончаемый Лондон, в котором не было для него ни друга, ни призвания, ни занятия за кусок насущного хлеба.
На этот раз чувства Леонарда не носили характера воображаемой скорби, не похожи были и на чувство, испытываемое поэтом при разрушении его поэтической мечты. Перед ним, как призрак, но призрак, доступный для осязания и зрения, стоял голод!..
Избегнуть этого призрака! да, это была единственная цель. Уйти из Лондона в деревню, приютиться в хижине своей матери, продолжать свои занятия в саду изгнанника, питаться редисами и пить воду из фонтана собственной постройки, – почему бы ему не прибегнуть к этим мерам? Спросите, почему цивилизация не хочет избавить себя от множества зол и не обратится к первоначальному – пастушескому быту?
Леонард не мог возвратиться в родимый коттэдж даже и в таком случае, еслиб голод, заглянувший ему прямо в глаза, схватил его своей костлявой рукой. Лондон не так охотно выпускает на свободу своих обреченных жертв.
***
Однажды трое мужчин стояли перед книжным прилавком в аркаде, соединяющей Оксфордскую улицу с Тоттенгэмской дорогой. Двое из них были джентльмены; третий принадлежал к тому разряду людей, которые имеют обыкновение бродить около старых книжных лавок.
– Посмотрите, пожалуста, сказал один джентльмен другому: – наконец-то я нашел то, чего тщетно искал в течении десяти лет – Гораций 1580 года, – Гораций с сорока комментаторами! Да это сокровище по части учености! и представьте – какая цена! всего четырнадцать шиллингов!
– Замолчите, Норрейс, сказал другой джентльмен: – и обратите внимание на то, что более всего может служить предметом ваших занятий.
Вместе с этим джентльмен указал на третьего покупателя, которого лицо, умное и выразительное, было наклонено, со всепоглащающим вниманием, над старой, источенной червями книгой.
– Какая же это книга, милорд? ропотом произнес Норрейс.
Товарищ Норрейса улыбнулся и вместо ответа предложил ему в свою очередь другой вопрос:
– Скажите мне, что это за человек, который читает ту книгу?
Мистер Норрейр отступив на несколько шагов и заглянул через плечо незнакомого человека.
– Это Престона перевод Боэция «Утешение философии», сказал он, возвращаясь к своему приятелю.
– Бедняжка! право, он смотрит таким жалким, как будто нуждается во всяком утешении, какое только может доставит философия.
В эту минуту у книжного прилавка остановился четвертый прохожий; узнав бледного юндошу, он положив руку к нему на плечр сказал:
– Ага, молодой сэр! мы опять с вами встретились. Бедный Приккет скончался – как жаль!.. А вы все еще не можете расстаться с своими старинными друзьями? О, книги, книги! это настоящие магниты, к которым нечувствительно стремятся все железные умы. Что это у вас? Боэций! Знаю, знаю! эта книга написана в тюрьме, не задолго перед тем, как нужно бывает явиться единственному в своем роде философу, который разъясняет для самого простого ума и человека ограниченных понятий все мистерии жизни….
– Кто же этот философ?
– Как кто? Смерть! сказал мистер Борлей. – Неужели вы так недогадливы, что решились спрашивать об этом? Бедный Боэций! Теодорик Остроготфский осуждает ученого Боэция, и Боэций в павийской тюрьме ведет разговор с тенью афинской философии. Это самая лучшая картина, где изображен весь блеск золотого западного дня перед наступлением мрачной ночи.
– А между тем, сказал мистер Норрейс отрывисто: – Боэций в переводе Альфреда Великого является к нам с слабым отблеском возвращающегося света. И потом в переводе королевы Елизаветы солнце познания разливается во всем своем блеске. Боэций производит на нас свое влияние даже и теперь, когда мы стоим в этой аркаде, и мне кажется, что это самое лучшее из всех «утешений философии»…. не так ли, мистер Борлей?
Мистер Борлей обернулся и сделал поклон.
Двое мужчин окинули друг друга взорами, и я полагаю, что вам никогда не случалось видеть такого удивительного контраста в их наружности. Мистер Борлей – в своем странном костюме зеленого цвета, уже полинялом, засаленном и истертом на локтях до дыр, с лицом, которое так определительно говорит о его пристрастии к горячительным напиткам; мистер Норрейс – щеголеватый и в некоторой степени строгий относительно своей одежды, это человек тонкого, но крепкого телосложения; тихая, спокойная энергия выражается в его взорах и во всей его наружности.
– Если, отвечал мистер Борлей: – такой ничтожный человек, как я, может еще делать возражения джентльмену, которого слово – закон для всех книгопродавцев, то, конечно, я должен сказать, мистер Норрейс, что мысль ваша – еще небольшое утешение. Хотелось бы мне знать, какой благоразумный человек согласится испытать положение Боэция в тюрьме; на том блистательном условии, что, спустя столетия, произведения его будут переведены знаменитыми особами, что он будет производить современем влияние на умы северных варваров, что о нем будут болтать на улицах, что он будет сталкиваться с прохожими, которые от роду не слыхали о Боэцие и для которых философия ровно ничего не значит? Ваш покорнейший слуга, сэр. Молодой человек, пойдемте со много: мне нужно поговорить с вами.
Борлей взял Леонарда под руку и увлек за собою юношу почти против его желания.
– Довольно умный человек, сказал Гарлей л'Эстрендж. – Но мне очень жал того юношу, с такими светлыми и умными глазками, с таким запасом энтузиазма и страсти к познанию, – жаль, что он выбрал себе в руководители человека, который, по видимому, разочарован всем, что только служит целью к приобретению познаний и что приковывает философию вместе с пользою к целому миру. Кто и что такое этот умница, которого вы называете Борлеем?
– Человек, который мог бы быть знаменитым, еслиб только захотел сначала заслужить уважение. Юноша, который так жадно слушал наш разговор, сильно заинтересовал меня. Я бы желал переманить его на свою сторону… Однако, мне должно купить этого Горация.
Лавочник, выглядывавший из норы, как паук в ожидании добычи, был вызван из лавки. Когда мистер Норрейс расчитался за экземпляр Горация и передал адрес, куда прислать этот экземпляр, Гарлей спросил лавочника, не знает ли он, кто был молодой человек, читавший Боэция.
– Я знаю его только по наружности. В течение последней недели он является сюда аккуратно каждый день и проводит у прилавка по нескольку часов. Выбрав книгу, он ни за что не отстанет от неё, пока не прочитает.
– И никогда не покупает? сказал мистер Норрейс.
– Сэр, сказал лавочник, с добродушной улыбкой: – я думаю, вам известно, что кто покупает книги, тот мало читает их. Этот бедный молодой человек платит мне ежедневно по два пенса, с тем условием, чтоб ему было позволено читать у прилавка, сколько душе его угодно. Я не хотел было принимать платы от него; но куда! такой гордый, если бы вы знали.
– Я знавал людей, которые именно подобным образом набрались обширнейшей учености, заметил мистер Норрейс: – да и опять-таки скажу, что мне бы очень хотелось прибрать этого юношу к моим рукам…. Теперь, милорд, я весь к вашим услугам. Вы намерены, кажется, посетить мастерскую вашего художника?
И два джентльмена отправились в одну из улиц, примыкающих к Фитцрой-Сквэру.
Спустя несколько минут Гарлей л'Эстрендж находился совершенно в своей сфере. Он беспечно сидел на простом деревянном столе и рассуждал об искусстве с знанием и вкусом человека, который любил и вполне понимал его. Молодой художник, в халате, медленно прикасался кистью к сроей картине и очень часто отрывался от неё, чтобы вмешаться в разговор. Генри Норрейс наслаждался кратковременным отдыхом от многотрудной своей жизни и с особенным удовольствием напоминал о днях, проведенных под светлым небом Италии. Эти три человека положили начало своей дружбы в Италии, где узы привязанности свиваются руками граций.
Глава LXI
Когда Леонард и мистер Борлей вышли на предместья Лондона, мистер Борлей вызвался доставить Леонарду литературное занятие. Само собою разумеется, предложение это было принято охотно.
После этого они зашли в трактир, стоявший подле самой дороги. Борлей потребовал отдельную комнату, велел подать перо, чернил и бумаги и, разложив эти канцелярские принадлежности перед Леонардом, сказал:
– Пиши что тебе угодно, но только прозой, и чтоб статья твоя составляла пять листов почтовой бумаги, по двадцати-две строчки на каждой странице – ни больше, ни меньше.
– Помилуйте! я не могу писать с такими условиями.
– Вздор! ты должен писать, потому что дело идет об изыскании средств к существованию.
Лицо юноши вспыхнуло.
– Тем более не могу, что мне следует забыть об этом, сказал Леонард.
– Знаешь ли что: в здешнем саду есть беседка, под плакучей ивой, возразил Борлей: – отправься туда и воображай себе, что ты в Аркадии.
Леонарду приятно было повиноваться. В конце оставленной в небрежности лужайки он действительно нашел небольшую беседку. Там было тихо. Высокий плетень заслонял вид трактира. Солнце теплыми лучами позлащало зелень и блестками сверкало сквозь листья плакучей ивы. Вот здесь, в этой беседке, при этой обстановке, Леопдрд, в качестве автора по призванию и ремеслу, написал первую свою статью. Что же такое писал он? неужели свои неясные, неопределенные впечатления, которые произведены были Лондоном? неужели излияние ненавистного чувства к его улицам и каменным сердцам, населявшим те. улицы? неужели ропот на нищету или мрачные элегии к судьбе?
О, нет! Мало еще знаешь ты, истинный гений, если решаешься делать подобные вопросы, или полагать, что автор, создавая свое произведение под тению плакучей ивы, станет думать о том, что он работает для куска насущного хлеба, или что солнечный свет озаряет один только практический, грубый, непривлекательный мир, окружавший писателя. Леопард написал волшебную сказку, – самую милую, пленительную сказку, какую только может создать воображение, нелишенную, впрочем, легкого, игривого юмора, – написал ее слогом живым, который превосходно был выдержан сначала до конца. Он улыбнулся, написав последнее слово: он был счастлив. Через час явился к нему мистер Борлей и застал его в том расположении духа, когда улыбка играла еще у него на лице.
Мистер Борлей держал в руке стакан грогу: это был уже третий. Он тоже улыбался и тоже казался счастливым. Он прочитал статью Леонарда вслух – прочитал прекрасно – и поздравил автора с будущим успехом.
– Короче сказать, ты уйдешь далеко! воскликнул Борлей, ударив Леонарда по плечу. – Быть может, тебе удастся поймать на удочку моего одноглазого окуня.
После того он сложил рукопись, написал записку, вложил ее в конверт с рукописью и вместе с Леонардом возвратился в Лондон.
Мистер Борлей скрылся во внутренние пределы какой-то грязной, закоптелой конторы, над дверьми которой находилась надпись: «Контора Пчелиного Улья», и вскоре вышел оттуда с золотой монетой в руке – с первым плодом трудов Леонарда. Леонард воображал, что перед ним уже лежала Перу, с своими неисчерпаемыми сокровищами. Он провожал мистера Борлея до его квартиры в Мэйда-Гилле. Прогулка была весьма длинная, по Леонард не чувствовал усталости. С большим против прежнего вниманием и любопытством он слушал разговор Борлея. Когда путешествие их кончилось, и когда из ближайшей съестной лавочки принесли скромный ужин, купленный за несколько шиллингов из золотой монеты. Леонард испытывал в душе своей величайшую гордость, и в течение многих недель смеялся от чистого сердца. Дружба между двумя писателями становилась теснее и искреннее. Борлей обладал таким запасом многосторонних сведений, из которого всякий молодой человек мог бы извлечь для себя немалую пользу. В квартире Борлея не было заметно нищеты: все было чисто, ново и прекрасно меблировано; но все находилось в самом страшном беспорядке, все говорило о жизни самого замечательного литературного неряхи.
В течение нескольких дней Леонард почти безвыходно сидел в этих комнатах. Он писал беспрерывно; один только разговор Борлея отрывал его от занятий, и тогда Леонард предавался совершенному бездействию. Впрочем, это состояние еще нельзя назвать бездействием: слушая Борлея, Леонард, сам не замечая того, расширял круг своих познании. Но в то же время цинизм ученого собеседника начинал медленно пробивать себе дорогу, – тот цинизм, в котором не было ни веры, ни надежды, ни оживляющего дыхания славы или религии, – цинизм эпикурейца, гораздо более униженного, нежели был унижен Диоген в бочке; но при всем том он представлялся с такой свободой и с таким красноречием, с таким искусством и веселым расположением духа, так кстати прикрашивался пояснениями и анекдотами, – так был чужд всякого принуждения!
Странная и страшная философия! философия, которая поставляла неизменным правилом расточать умственные дарования на одни только материальные выгоды и приспособить свою душу к самой прозаической жизни, приучить ее с презрением произносить: я не нуждаюсь ни в бессмертии, ни в лаврах!
Быть писателем из за куска хлеба! о, какое жалкое, ничтожное призвание! После этого можно ли видеть что нибудь величественное и святое даже в самом отчаянии Чаттертона!
И какой этот ужасный Пчелиный Улей! Конечно, в нем можно было заработать хлеб, но славу, но надежду на блестящую будущность – никогда! Потерянный Рай Мильтона погиб бы без всякого звука славы, еслиб только явился в этот Улей! В нем помещались иногда превосходные, хотя и не совсем обработанные, статьи самого Борлея. Но к концу недели они были уже мертвы и забыты: никто из образованных людей не читал их. Он обыкновенно наполнялся без всякого разбора скучными политическими статьями и ничтожными литературными опытами, но, несмотря на то, продавался в числе двадцати и даже тридцати тысячь экземпляров – цыфра громадная! а все-таки из него нельзя было получить более того, что требовалось на хлеб и коньяк.
– Чего же ты хочешь больше? восклицал Джон Борлей. – Не сам ли Самуэль Джонсон, этот суровый старик, признавался в том, что еслиб не нужда, он и пера не взял бы в руки?
– Он мог признаваться в том, отвечал Леонард: – но, вероятно, во время признания, он не рассчитывал, что потомство никогда не поверит ему. Да и во всяком случае, я полагаю, что он скорее бы умер от нужды, но не написал бы своего «Расселаса» для Пчелиного Улья! Нужда, я согласен, дело великое, продолжал юноша, задумчиво. – Нужда бывает часто матерью великих деяний. Крайность – опять дело другое: она имеет свою особенную силу и часто передает эту силу нам; но нужда, при всей своей слабости, в состоянии раздвинуть, разгромить стены нашей домашней темницы; она не станет довольствоваться тем подаянием, которое приносит тюремщик в замен наших трудов.
– Для человека, поклоняющегося Бахусу, не существует такой тюрьмы. Позволь, я переведу гебе Шиллера дифирамб: «Я вижу Бахуса; Купидон, Феб и все небожители сбираются в моем жилище.»
Импровизируя стихи без соблюдения рифм, Борлей передал грубый, но одушевленный перевод этого божественного лирика.
– О, материалист! вскричал юноша, и светлые глаза его отуманились. – Шиллер взывает к богам, умоляя их взять его к себе на небо, а ты низводишь этих богов в питейную лавочку!
Борлей громко захохотал.
– Начни пить, сказал он: – и ты поймешь этот дифирамб.
Глава LXII
Однажды утром к дому, где жил Борлей, подъехал щегольской кабриолет. В уличную дверь раздался стук, в коридоре послышалась чья-то скорая походка, и через несколько секунд в квартире Борлея явился Рандаль Лесли. Леонард узнал его и изумился. В свою очередь и Рандаль взглянул на Леонарда с удивлением; потом, с жестом, показывавшим, что он научился уже пользоваться всеми выгодами, какие представляет лондонская жизнь, обменявшись с Борлеем пожатием рук, подошел к Леонарду и, с заметным желанием казаться любезным, сказал:
– Мы с вами встречались, если я не ошибаюсь. Если вы помните меня, то надеюсь, что все ребяческие ссоры забыты.
Леонард поклонился: при всех неблагоприятных обстоятельствах, его доброе сердце не успело еще затвердеть.
– Любопытно знать, где могли вы встретиться? спросил Борлей.
– На деревенском лугу, в замечательной битве, отвечал Рандаль, улыбаясь.
И шутливым тоном рассказал он все обстоятельства гэзельденской битвы.
Борлей от души смеялся при этом рассказе.
– Впрочем, знаете ли что, сказал он, когда смех его кончился: – для моего молодого друга гораздо былобы лучше оставаться стражем гэзельденской колоды, нежели приехать в Лондон и искать счастья на дне чернилицы.
– Вот что! заметил Рандаль, с тайным презрением, которое люди, получившие отличное образование, чувствуют к тем, которые еще изыскивают средства к своему образованию. – Значит вы хотите сделаться литератором? Позвольте узнать, сэр, в каком заведении образовалось в вас расположение к литературе? Смею сказать, что в наших общественных училищах это – явление весьма редкое.
– Я еще только что поступил в школу, отвечал Леонард, сухо.
– Опыт есть лучший наставник, сказал Борлей. – Это было главное правило Гёте.
Рандаль слегка пожал плечами и не удостоил дальнейшими вопросами Леонарда, этого самоучку-крестьянина. Он сел на диван и вступил с Борлеем в жаркий разговор по поводу одного политического вопроса, который в ту пору составлял спорный пункт Между двумя сильными парламентскими партиями. Это был предмет, в котором Борлей обнаружил свои обширные познания, между тем как Рандаль, не соглашаясь, по видимому, с мнением Борлея, в свою очередь, выказал свою ученость и необыкновенное уменье поддерживать состязание.
Разговоре продолжался более часа.
– Я не могу вполне согласиться с вами, сказал Рандаль, прощаясь: – впрочем, вы, вероятно, позволите мне еще раз повидаться с вами. Можете ли вы принять меня завтра в эту же пору?
– Без всякого сомнения, отвечал Борлей.
Молодой джентльмен помчался в своем кабриолете. Леонард долго следил за ним из окна.
В течение пяти последующих дней Рандаль являлся к Борлею аккуратно в одни и те же часы и вместе с ним рассматривал спорный предмет со всех возможных точек зрения. На другой день после этого прения Борлей до такой степени заинтересовался им, что должен был посоветоваться с своими любимыми авторитетами, освежить свою память и даже проводить по нескольку часов в день в Библиотеке Британского Музеума.
На пятый день Борлей истощил все, что только можно было сказать с его стороны по этому предмету.
Во время ученых состязаний Леонард сидел в стороне, углубленный, по видимому, в чтение и в душе мучимый досадой, по тому поводу, что Рандаль не хотел обратить внимания на его присутствие. И действительно, этот молодой джентльмен, в своем необъятном самоуважении, и углубленный совершенно в свои честолюбивые планы, не хотел допустить даже мысли, что Леонард когда нибудь станет выше своего прежнего состояния, и считал ею ни более, ни менее, как за поденьщика или подмастерья мистера Борлея. Но самоучки всегда бывают самыми проницательными наблюдателями, и процесс наблюдения совершается у них необыкновенно быстро. Леонард заметил, что Рандаль, рассуждая о предмете, имел в виду не особенное к тому расположение, но какую-то скрытную цель, и что когда он встал и сказал: «мистер Борлей, вы окончательно убедили меня», то это сказано было не с скромностью человека, который чистосердечно считает себя убежденным, но с торжеством человека, который успел достичь желаемой цели. Между прочим, наш незамеченный и безмолвный слушатель до такой степени поражен был способностью Борлея подводит свои доказательства под общие правила и обширным пространством, занимаемым его познаниями, что когда Рандаль вышел из комнаты, Леонард взглянул на неопрятного, беспечного человека и громко сказал:
– Да, теперь и я согласен, что знание не есть сила»
– Само собою разумеется, отвечал Борлей, сухо: – это, по-моему, самая ничтожная вещь в мире.
– Знание есть сила, произнес Рандаль Лесли, садясь в кабриолет, с самодовольной улыбкой.
Спустя несколько дней после этого последнего свидания появилась небольшая брошюра, которая, несмотря на то, что не была подписана именем автора, наделала в городе много шуму. Предмет её содержания был тот же самый, о котором так долго рассуждали Рандаль и Борлей. Наконец заговорили о ней и газеты, и в одно прекрасное утро Борлей был приведен в крайнее изумление неожиданным открытием.