Читать книгу На поле жизни (Василий Васильевич Брусянин) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
На поле жизни
На поле жизниПолная версия
Оценить:
На поле жизни

3

Полная версия:

На поле жизни

Она встретилась с ним.

Это был приказчик в фабричном магазине. Звали его Глуховым. Ей нравились его тёмные волосы и карие глаза с длинными ресницами. Ей нравилась и его тихая речь, и такая славная-славная улыбка!.. Скоро потом они сошлись безрассудно и как две пушинки закружились в воздухе. Потом их метнул ветер в одну сторону, и они понеслись и понеслись…

Потом они оба опомнились после сладкого опьянения, прозрели и тут началась новая жизнь: ревность, охлаждение, ссоры и даже… даже побои… Он её бил… Разве она когда-нибудь забудет, что он, такой хороший, тихий и ласковый, бил её и больно бил!?. Они расстались врагами. Он уехал в деревню, и она снова осталась одинокой на виду у всех.

Завелись и новые друзья среди фабричных рабочих. Минуты, часы и дни взаимного увлечения сменялись тяжёлым разочарованием и охлаждением, потом недолгое одиночество, новая встреча и опять то же… В результате всего – болезнь, расшатанные нервы, осиротевшая душа!..

Однажды она пришла на Николаевский мост и хотела броситься через перила в Неву, но потом быстро переменила своё решение. На Большом проспекте она повстречалась с каким-то художником и в первый раз в жизни продалась ему за деньги… Она стала пить… Иногда её посещали мысли о самоубийстве…

Не жажда жизни отталкивала её от порога смерти, а какая-то страшная злость на себя, на «них», на всех, на всех… Жилось скверно, а она вот назло всем не хотела умереть. Ей хотелось жить ради этой скверной жизни, ради мук и отчаяния… Самоубийство ей казалось чем-то маленьким и слабеньким, и это слабенькое было в её воле, а ей хотелось чего-то другого, большого и сильного, с чем бы можно было побороться…

Часто в приливе тоски она говорила Михайлине:

– Уеду к себе в деревню и выйду замуж.

– Что же в этом хорошего?

– Хорошего немного, а так… Всё-таки что-то будет своё: муж, коровы, ягнята… Потом пойдут дети…

Она говорила и не верила в исполнение того, чего хотела. Да она даже и не хотела ничего этого.

– Я не поеду в деревню, – с упрямством в голосе продолжала Михайлина. – В прошлом году вот ездила, и ничего хорошего из этого не вышло – разругалась с отцом и уехала… Всё равно, мне не вернуться в деревню – не могу. А вот удастся схватить какого-нибудь молодчика, вроде купчика…

– Ты думаешь схватить его, а он тебя схватит, помнёт-помнёт в руках-то как катышек чёрного хлеба да и выбросит за окно.

– Пока молода, не выкинет: одурачу, зацелую, заласкаю, а потом – наплевать!.. Выбрасывай… Хоть день, хоть месяц так поживу!..

Подруги долго молчали, обдумывая свои думы. Михайлине представлялось будущее, о котором она мечтала, а Мирову снова тяготили мысли и думы, в которых она никак не могла разобраться.

– Дура я была! – минут пять спустя говорила Мирова. – Надо бы мне было тогда к Петровскому ходить: хороший он был, книжки у него читали, барышни к нему ходили, настоящие барышни. Потом он со студентами знакомство свёл… Как они жили! Все вместе книжки читали, вместе на взморье на лодках катались!..

– А потом их всех вместе и сцапали! Чего же тут хорошего-то!? – энергично возразила Михайлина.

– Что ж что сцапали – пусть цапают!.. А теперь лучше: всё равно в больницу попала да вот тут и сгнию заживо… Никогда я себе не прощу этого!.. А как он просил, звал…

– Кто он, Саша?..

– Петровский… Одно время мы с ним были в дружбе и как-то раз в белую ночь гуляли по набережной. Он что-то всё хмурился и молчал, мне тоже не по себе было. – «Отчего, – говорю, – вы такой невесёлый? Может, из дома что-нибудь дурное пишут?» – «Дома, – говорит, – плохо, да и здесь нехорошо». – Смотрю я на него, а у него в глазах темно. Помолчали мы немного, а потом он и говорит: «Вся жизнь плохо устроена, и во всём мы виноваты сами. Надо нам всем быть другими: а то, что нам дают, то мы и берём, а дают-то всё отбросы. А надо брать человеку то, что надо настоящему человеку»… Посмеялась я над ним, да и спрашиваю: «А что, – мол, – разве мы с вами не настоящие люди?..» – «Нет, – говорит, – не настоящие… Мы, – говорит, – с вами только обыкновенные люди»…

– Обыкновенные… Вишь ты, а ему необыкновенным захотелось быть! – неожиданно прервала рассказ Мировой Михайлина. – Взял бы он нос себе краской вымазал или ещё что-нибудь… Вот и был бы необыкновенный…

– Ты, Михайлина, глупостей не говори! – оборвала её Мирова. – Ты никогда не услышишь того, что он говорил мне тогда. Он мне показал необыкновенных людей. Позвал он меня к себе в субботу после работы. Прихожу, а он сидит у окна с одним своим товарищем, Трофимовым он, кажется, прозывался. Сидят они и газету читают. Петровский ласково встретил меня и чаем угостил. Сидим мы втроём, и вдруг звонок. Приходит студент один, высокий такой, а с ним барышня, хорошенькая… курсистка… Поздоровались мы все, потом пили чай, а студент всё говорил и говорил… А потом мы все поехали на взморье, сели в лодку да и далеко уехали!.. Долго мы катались на лодке, пели песни, говорили. Студент прочёл какую-то маленькую книжечку, да только я что-то мало поняла его. А когда мы с Петровским пошли домой, он и говорит: «Вот, – говорит, – это и есть необыкновенные люди; вы, – говорит, – Александра Васильевна, слушайте их, дурному не научат». – «Да я, – говорю, – что-то плохо их поняла». – «Ничего, – говорит, – потом будете понимать, мы с Трофимовым так же начали».

– Ну, что же, а потом ты этих необыкновенных-то встречала? – спросила Михайлина, которой рассказ подруги показался неинтересным и утомительным.

– Потом никогда с ними не встречалась и к Петровскому не заходила. В это время как раз у нас с приказчиком любовь-то и началась. На взморье-то мы тоже ездили, да только всё вдвоём да вдвоём… Так вот с Петровским-то я и рассталась… А как хорошо было!

– Что же хорошего-то? Ведь всех их нет теперь… Ты сама же говорила, – с раздражением в голосе говорила Михайлина.

– Да и любви-то моей нет! – тихо, точно нечаянно обронив слова, проговорила Мирова и опустила глаза.

IV

Сидя на своей койке с руками, сложенными на коленях, Гундобина внимательно прослушала всё, что говорилось Мировой и Михайлиной. Порою ей хотелось подойти к ним и вступить в разговор, но потом она быстро отказывалась от своего решения.

Несмотря на сходство положения больных одиннадцатой палаты, работницы с табачной фабрики всё же держались обособленно, и Гундобина почему-то побаивалась Мировой, на лице которой всегда лежала какая-то сосредоточенная серьёзность, а в глазах – холодность. Но этот подслушанный разговор как-то особенно взволновал Гундобину, точно она и сама принимала в нём живое участие.

Она встала и перешла на койку Михайлины. Работницы молча переглянулись.

– А вот когда я впервые приехала в Петроград, – нетвёрдым голосом начала Гундобина, – и поступила на место, мне тоже одна барышня давала книжки читать. Хозяйская барышня, Софья Абрамовна…

– А где ты научилась читать-то? – резко оборвала её речь Мирова.

– В Новгороде… Я в школе училась четыре года, и мне дали похвальный лист.

Мирова с недоверием посмотрела в глаза Гундобиной, зная, что «эти расфуфыренные» любят прихвастнуть. И она спросила:

– А какие же книжки-то тебе давали читать?

– Разные. Разве запомнишь?.. Бывало, придёт к нам в людскую комнату барышня Софья Абрамовна и позовёт меня к себе. Уж она говорит, говорит, а потом даст книжку и велит прочитать, а когда прочитаешь – просит рассказать, поняла ли я что… Только вот барыня у нас была сердитая и, бывало, всё делала выговор Софье Абрамовне, зачем та возится со мною. А барышня наша тоже с норовом была, и начнут они спорить: кричат, кричат!.. Тут ещё молодой барин придёт, в юнкерском училище он тогда был, и примутся они с барыней над Софьей Абрамовной насмехаться…

– А богатые у тебя господа были? – спросила Михайлина.

– Богатые, в бельэтаже жили, квартира в восемь комнат была… Свои лошади тоже были…

– А красив был молодой-то барин? Юнкер-то? – не унималась Михайлина.

– Красивый, – ответила Гундобина и немного замялась, – потом он в офицеры вышел и уехал куда-то.

– Поди ты, Серафима, и плакала же по молодом-то барине? – вдруг неожиданно для всех спросила Надька Новгородская, которая всё время разговора сидела на подоконнике и внимательно смотрела на улицу, в щель, приспособленную пальцами в слое белой краски стекла.

– Что же мне по нему плакать-то? – немного оправившись от смущения, спросила Гундобина.

– Когда красивый мужчина уезжает – всегда надо плакать! – с усмешкой вставила Надька Новгородская. – Я тоже по своём купчине вот как плакала – коровой ревела!..

К Надьке Новгородской подошла Маша Маленькая, опустилась руками на её колени и припала к стеклу. Обе они долго смотрели в щель, обмениваясь шёпотом какими-то игривыми замечаниями.

– Мотри-ка ты, Серафима, жила с этим юнкером-то? – прошипела своим скрипучим голосом Худышка и обдала Гундобину насмешливым взглядом.

Гундобина молчала, опустив глаза.

– Уж очень ты мало о нём говорила: мотри-ка, жила! – продолжала Худышка, разозлённая молчанием Гундобиной.

– Ну, что же – жила, так жила? А тебе-то что за дело, ведьма хрипатая! – вспылила Гундобина и поднялась с койки.

По её лицу разлился румянец негодования, глаза сверкали злобой.

– Мне, конечно, что за дело… А уж если жила, так с этого и начинай…

Гундобина с негодованием посмотрела в сторону Худышки и молча вышла в коридор.

– Не любит девка сознаться, с кем и когда жила… Святошей притворяется, – шипела Худышка. – Ну, да знаем мы, у Прасковьи Ивановны живёшь, так нечего тут тень-то наводить…

Худышка была уверена, что ушедшая Гундобина не слышит её сентенций, но всё же говорила, потому что в эту минуту ей хотелось говорить кому-нибудь что-нибудь неприятное и скверное. Она нередко делала так и, поругавшись и позлорадствовав, чувствовала себя удовлетворённой.

Почти все больные одиннадцатой палаты ненавидели Худышку, и между нею и другими девушками нередко происходили споры и ссоры. На этот раз не утерпела Мирова и, грозно глянув в сторону злой женщины, дерзко проговорила:

– Поделом Серафима назвала тебя ведьмой! Ты очень на неё похожа – сидит в углу и стонет своим проклятым голосом.

– А ты что лаешься? Тебе-то что? – вся побагровев, взвизгнула Худышка. – Ты, может, тоже в святоши записаться захотела? Нет, сестрица моя, в одиннадцатую палату попала, так того… Ах, оставьте!.. Знаем мы, как на табачной фабрике девки работают, сама пять лет отработала! Бывало, шесть дён мы на фабрике работаем, а на седьмой прирабатываем около фабрики!.. Так и ты!.. Чего на меня пялишь свои злые зенки-то?.. Вот у тебя глазища-то и есть как у ведьмы!..

Мирова молча вышла в коридор, а Худышка продолжала отпускать ей вслед ругательства.

– Худышка, ты, верно, сегодня махорки не тянула? Вот и шипишь как змея, – спокойным тоном обратилась к ней Надька Новгородская, подходя к её койке.

– Не люблю я, Надюша, когда девка в красный сарафан рядится, а из-под подола обтрёпанный хвост видно!..

– Ого! Ты всегда побасёнки говоришь! Будет сердиться-то… Давай-ка лучше по папиросочке сделаем да и… покурим.

Худышка достала из-под подушки осьмушку табаку, скомканную в клочке газетной бумаги, и развернула свёрток. Обе женщины принялись курить папиросы, к ним присоединилась и Маша Маленькая.

V

Мирова догнала Гундобину в коридоре.

Обидные фразы и ругательства, отпущенные озлобленной Худышкой по адресу обеих девушек, принуждённых обратиться к бегству, объединили их, и, поравнявшись с Гундобиной, Мирова проговорила:

– Злая ведьма! Проклятая!.. Одна она из всех и говорить-то по-человечески не умеет, всё по-собачьему лает…

Красные пятна негодования выступили на лице Мировой, и злоба на Худышку душила её. Она придумывала эпитеты, один обиднее другого, которыми ей хотелось охарактеризовать Худышку, но Гундобина слушала подругу с каким-то безразличным вниманием.

– Давно бы ей пора издохнуть, всё равно на человека-то перестала походить, – продолжала злобствовать Мирова.

– Бог с ней! – тихим и покойным голосом прервала Мирову Гундобина. – Она, мотри-ка, с измалетства такая охальница…

Они молча дошли до конца коридора, постояли у окна, глядя на обширный больничный двор с тёмными кирпичными корпусами по другую сторону, и снова двинулись к одиннадцатой палате.

– А, говорят, наша Анна Александровна в сёстры милосердия поступает и на войну едет! – первой начала Гундобина, когда гнев Мировой ослабел, и она смолкла, опустив на грудь голову.

– Вчера сама говорила, так значит едет, – холодным тоном вставила Мирова.

– Верно не боится смерти, вот и едет…

Мирова молчала.

– Не знаю, что с моим братом сталось, нынче по осени в солдаты забрали, может, тоже на войну угонят, – продолжала Гундобина, и в её голосе слышалась какая-то скрытая душевная боль и тоска. – Убьют там его и останется мамонька одна-одинёшенька… Старший-то брат распутный и Бог весть где шатается… Ушёл вот в Петроград лет пять тому назад, и не знаю, куда пропал… Может, тоже погиб где-нибудь…

Тягучий, почти плачущий, голос Гундобиной тронул Мирову за душу, она забыла перенесённую обиду и участливо оказала:

– А ты возьми да и поезжай к матери… Старуха она?.. Сколько ей лет?..

– Много… А только, как же я туда поеду-то?.. Это не годится…

Гундобина с секунду помолчала и добавила:

– С жёлтым-то билетом куда уедешь?..

– А тебе наплевать на всех! – энергично заявила Мирова. – Поезжай, работай хорошенько, потом всё забудется, ещё замуж выйдешь… С кем греха не бывает!?. Вот я тоже в деревню уеду, как только вылечусь, так и уеду. Чёрт с ним, с Петроградом, вымотал он мою душеньку!..

Полчаса спустя, когда в душе окончательно улеглась обида, Мирова говорила совершенно обратное. Она расхваливала столичную жизнь и бранила деревню, с её грязью, нищетою и «непониманием человеком своих прав».

– Что там делать? – с крикливыми нотками в голосе повторяла она. – Работать по-лошадиному, а потом сухой хлеб жевать. Здесь хоть и в тревоге живёшь, да зато в чистоте… Шумят около тебя люди, и ты с ними шумишь… В Петрограде интересно жить, хорошо! Вот только я немного опустилась, волю себе дала! А вот подожди-ка, вылечусь, выйду из больницы и опять поступлю на фабрику. Не одним баловством можно заняться у нас на фабрике. Есть люди, и они живут по-настоящему!.. У меня вот есть один знакомый… Кириллом Иванычем Смирновым он прозывается, в литейщиках он на немецком заводе, в Гавани. Приду к нему да и скажу: «Хочу, – мол, – в вашей компании быть»… Звал он меня… А они как живут в деревне-то, так никто и не живал!.. Читают они разные книжки и газеты, со студентами и с барышнями знакомство водят, в воскресной школе и на разных там курсах и лекциях бывают. Стала, было, ходить и я, да вот не устояла… Опять чёрт помутил… Ну, да теперь уж не поддамся!..

– Что же это они, большие люди, а учатся? – с недоумением спросила Гундобина.

– А что же, вот я большая, а года два тому назад тоже в воскресную школу за Невской заставой ездила… Студенты тоже большие, с бородами, а учатся же…

– Чему же там учат?..

– Всему… Всё, что хочешь знать, то тебе и расскажут… А какие там учителя хорошие, а особенно барышни!.. – воскликнула Мирова и со счастливой улыбкой в глазах посмотрела на Гундобину.

Они сделали несколько шагов молча.

– А я вот хочу с Анной Александровной в сёстры милосердия проситься! – вдруг неожиданно для Мировой заявила Гундобина.

– В сёстры милосердия? Да что ты?

– Что же? Разве я не человек? Хочу вот на войну пойти и буду там ухаживать за ранеными. А если и самоё убьют, так что ж!?. Всё равно у Прасковьи Ивановны в заведении издохнешь, ни за что оттуда меня не выпустят.

Она говорила таким тоном, который невольно настраивал Мирову на какое-то серьёзное раздумье. Ей показалось, что эта тоненькая и худощавая женщина, с таким симпатичным лицом и тихой речью, спустилась в этот мрачный больничный коридор с неба, откуда-то из другого мира, где ничто не напоминает об одиннадцатой палате, с излишне весёлой Надькой Новгородской и со злобствующей Худышкой. Мирова внимательно слушала Гундобину, и в её душе просыпалось к этой слабенькой и хрупкой девушке какое-то новое чувство, точно она давно её знала и только теперь снова с нею встретилась.

– В сёстры милосердия тебя возьмут – просись, – сочла своим долгом сказать Мирова.

– Право, хорошо бы пойти в сёстры милосердия! – воодушевлённая замечанием собеседницы, воскликнула Серафима. – Наденут на тебя белый платочек и белый передничек, а на груди нашьют из материи большой красный крест! И поехала бы я на войну с Анной Александровной, и пусть бы меня хоть и убили там… За христолюбивое воинство и за сестёр милосердия всегда будут молиться, а здесь… когда и за себя вздумаешь помолиться, так и то люди мешают…

Она растрогала свою душу своими, быть может, несбыточными мечтами, и голос её дрогнул от внутренних скрытых слёз. Чем-то новым, отрадным, дорогим и близким повеяло от этих слёз на Мирову, и она с детской простотой в глазах посмотрела в глаза Гундобиной, но промолчала.

Они дошли до двери, ведущей в одиннадцатую палату, услышали раскатистый смех Михайлины и скрипучий голос Худышки, с секунду постояли у порога, повернулись и снова молча пошли вдоль коридора.

Минуту спустя Мирова проговорила:

– А я не поехала бы на войну… Можно и здесь по-хорошему жить… Разве мало у нас среди фабричных хороших людей, можно и тут много добра сделать… Был у меня знакомый рабочий Петровский… Что это был за человек! И как его все любили!..

– А где же он теперь? Умер?..

Мирова не ответила на этот вопрос. Может быть, она его и не слышала, занятая своими новыми думами.

И обе они долго и молча ходили по коридору, и обеим им не хотелось войти в одиннадцатую палату, где теперь громко хохотала Надька Новгородская, и что-то весёлое и нескромное рассказывала своим хриплым голосом Худышка.

VI

Вечером того же дня, когда Анна Александровна, осмотрев больных перед сном, вышла в коридор, направляясь к себе, за нею следом поспешно вышла из палаты и Гундобина.

Нерешительно ступая лёгкими туфлями по паркету, она долго шла за фельдшерицей и не могла заставить себя остановить барышню.

– Анна Александровна… Барышня! – наконец тихо проговорила она.

Фельдшерица обернулась и, приостановившись, спросила:

– Что вам, Гундобина?

– Я хотела бы просить вас…

– Что?.. Что такое?..

– А если бы и мне поехать с вами сестрой милосердия? – решилась наконец Гундобина и испугалась своего голоса.

Лицо Анны Александровны вдруг побледнело, и она сказала:

– Вам? Не знаю как, Гундобина… Но теперь вы ещё больны! – как можно мягче и радушнее старалась ответить фельдшерица.

– Я хочу на войну, Анна Александровна, – заявила Гундобина. – Я буду ухаживать за ранеными…

Она сбивчиво и долго говорила, стараясь как можно больше высказать своих мыслей, а Анна Александровна внимательно слушала её и не могла проронить ни слова.

Она знала, что желание Гундобиной невыполнимо, и ей трудно было в этот момент сказать девушке правду. Ей хотелось броситься Гундобиной на шею, обнимать и целовать её как свою дорогую, милую сестру. В эту минуту обеих их связывало что-то общее, большое, но непонятное и туманное, что-то такое, что влекло их друг к другу.

Гундобина невнятно пробормотала конец последней фразы и, замолчав, уставилась в лицо фельдшерицы большими расширенными глазами с немым запросом. И Анна Александровна, не поднимая на неё глаз, ответила:

– Завтра я окажу доктору Тихону Фёдоровичу, и мы вместе обсудим это дело…

Анна Александровна подняла глаза и встретилась с ясным взглядом Гундобиной. Ей представилось, что Гундобина ждала от неё другого ответа, но что же могла сказать Анна Александровна?..

– Ну, так до завтра, Гундобина… Мы всё это обсудим…

Она протянула к больной свою руку, почти насильно взяла её тонкие пальцы и крепко-крепко пожала их…

– До свидания, до завтра! – ещё раз негромко произнесла Анна Александровна и, опустив голову, пошла вдоль коридора.

Гундобина долго смотрела в её сторону, и, когда белый халат фельдшерицы, мелькнув в полосе света, исчез где-то направо, она медленно пошла в свою палату.

В эту ночь Гундобина долго не могла заснуть. Лёжа на койке под тиковым одеялом, она прислушивалась к дыханию спящих больных, смотрела на тёмные окна, выходившие в сад, и думала, долго думала, и мечтала, долго мечтала.

На другой день утром Анна Александровна появилась в одиннадцатой палате уже без белого халата. Она пришла с новой фельдшерицей. Это была полная блондинка в очках и со стриженными вьющимися волосами.

Появление Анны Александровны с новой фельдшерицей сразу же дало тему для разговора. Все больные обступили Анну Александровну, расспрашивая её о предстоящей поездке.

– Когда же вы, барышня, отправляетесь-то? – спрашивала Аннушка.

– Сегодня в ночь… В час ночи уеду…

– Так скоро? – спросила Гундобина, и лицо её побледнело.

– Да, скоро…

В разговоре принимали участие почти все больные, за исключением Худышки, которая сидела у себя на койке с какими-то зловещими глазами, смотрела в сторону больных и Анны Александровны. За последние дни она страшно нервничала, злилась на всех без причины и всё время ворчала.

Через час пришёл Тихон Фёдорович, пожал руки фельдшерицам, поздоровался с больными и сказал:

– Вот, господа, наша Анна Александровна уезжает на войну, а вместо неё вот они будут… Евгения Петровна…

Доктор и новая фельдшерица начали обходить больных. Когда они подошли к койке, на которой сидела Гундобина, Анна Александровна что-то тихо проговорила доктору.

– Ах, да, – начал тот, – я вчера прочёл ваше письмо… Это, конечно, всё хорошо и похвально, но только, вы понимаете, это совершенно невыполнимо: во-первых, в сёстры берут лиц подготовленных, а во-вторых, куда же она годна!?. Она не годится и для поля жизни, не только для поля брани…

Доктор говорил Анне Александровне тихо, почти шёпотом, но всё же Гундобина расслышала последние слова его фразы и смутилась. Лицо её вдруг побледнело и точно осунулось, глаза ушли в глубину орбит, и губы задрожали. Она что-то хотела сказать доктору, но промолчала.

Доктор мельком посмотрел на Гундобину и, обходя её койку, подошёл к Аннушке.

– Так и передайте ей, Анна Александровна, что для неё это совершенно невозможно…

Когда доктор ушёл, Анна Александровна сообщила Гундобиной роковой ответ. Она молча взглянула на фельдшерицу, и глаза её наполнились слезами.

К Гундобиной подошла Саша Мирова. Случайно она подслушала разговор доктора с Анной Александровной, и ей захотелось утешить подругу. Утешая Гундобину, Мирова утешала и себя. Она хорошо, явственно слышала слова доктора: «Она не годится для поля жизни, не только для поля брани», и эти страшные слова как раскалённые проволоки пронизали всё её существо. Она до боли чувствовала, что она как и Гундобина также не годна для поля жизни, и этот жестокий приговор разбил все её мечтания о новой жизни после выхода из больницы. И ей хотелось рыдать…

В ту же тяжёлую для Мировой минуту в другом конце комнаты слышались шумный говор и смех. Сидя на койке и злорадно улыбаясь, Худышка говорила:

– Знаем мы их!.. На войну едут будто для добра, а на самом деле – засиделась Анна Александровна в девках, вот и захотелось мужа… Там они, сёстры-то милосердия, все за офицеров да за докторов замуж повыходят…

– Замолчишь ли ты, ведьма проклятая!? – не утерпела и сорвала свой гнев Мирова.

В эту минуту ей захотелось броситься на Худышку и задушить её собственными руками. Она поднялась и почти насильно увлекла за собою Гундобину.

– Серафимочке-то нашей тоже на войну захотелось… по муже затосковалась, – продолжала хрипеть Худышка, и в её глазах выражались неприязнь и непонятная злоба.

Мирова и Гундобина вышли из палаты и снова долго ходили по коридору и о чём-то тихо беседовали.

Вечером, часов в десять, Анна Александровна, одетая по-дорожному, пришла проститься с больными. Она мало говорила и смотрела на своих больных с какой-то жалостью в глазах, а все они старались занять её разговором. Потом она молча поднялась с табурета и начала прощаться.

Она подошла к Надьке Новгородской, обняла её и поцеловала в щеку. Та замерла в каком-то непонятном оцепенении и потом медленно перекрестилась и опустила глаза. Анна Александровна подошла к Михайлине, простилась с ней и потом обошла всех больных. Когда она подошла к Гундобиной, её глаза наполнились слезами. Она близко прильнула к Гундобиной, прижала её к своей груди и тихо прошептала:

– Прощайте, оставайтесь здесь… Если бы от меня зависело…

Она не закончила своей фразы, ещё раз поцеловала Гундобину и вышла. Больные проводили Анну Александровну глубоким молчанием, и долго потом в одиннадцатой палате было как-то жутко тихо.

bannerbanner