
Полная версия:
Крапивное семя. Каиново племя
Но это как говорится это «лицевая сторона медали», а есть еще и обратная сторона происходивших уже в Советской России общественно-политических процессов, касающихся организации новой адвокатуры.
И тут будет уместным задать вопрос, который редко ставят юристы, описывающие деятельность «присяжных поверенных» до 1917 года, а именно:
«Как относилось тогдашнее русское общество к присяжным поверенным?» и «Удовлетворяло ли их деятельность запросы общества?»
И тут чтобы не быть голословным, а также показать тот «внутренний мир», в котором жили и действовали «присяжные поверенные» до 1917г. ваш автор предлагает своему читателю ознакомится далее с двумя короткими рассказами известные российских писателей: А. Чехов и Л. Андреев.
Эти «психологические портреты» присяжных поверенных нам так же пригодятся, когда мы перейдем, в следующих частях к описанию психологического портрета современного адвоката.
А. Чехов «Первый дебют» (рассказ) 1866г.
«Помощник присяжного поверенного Пятёркин возвращается на простой крестьянской телеге из уездного городишка N, куда ездил защищать лавочника, обвинявшегося в поджоге.
На душе у него было гнусно, как никогда. Он чувствовал себя оскорблённым, провалившимся, оплёванным. Ему казалось, что истёкший день, день его долгожданного и много обещавшего дебюта, искалечил на веки вечные его карьеру, веру в людей, мировоззрение.
Во-первых, его безобразно и жестоко надул обвиняемый.
До суда лавочник так искренно мигал глазами и так чистосердечно, просто расписывал свою невинность, что все собранные против него улики в глазах психолога и физиономиста (каковыми считал себя юный защитник) имели вид бесцеремонных натяжек, придирок и предубеждений.
На суде же лавочник оказался плутом и дрянью, и бедная психология пошла к чёрту.
Во-вторых, он, Пятёркин, казалось ему, вёл себя на суде невозможно: заикался, путался в вопросах, вставал перед свидетелями, глупо краснел.
Язык его совсем не слушался и в простой речи спотыкался, как в скороговорках. Речь свою говорил он вяло, словно в тумане, глядя через головы присяжных. Говорил и всё время казалось ему, что присяжные глядят на него насмешливо, презрительно.
В-третьих, что хуже всего, товарищ прокурора и гражданский истец, старый, матёрый адвокат, вели себя не товарищески. Они, казалось ему, условились игнорировать защитника и если поднимали на него глаза, то только для того, чтобы поупражнять на нём свою развязность, поглумиться, эффектно окрыситься. В их речах слышались ирония и снисходительный тон.
Говорили они и точно извинения просили, что защитник такой дурачок и барашек. Пятёркин в конце концов не вынес.
Во время перерыва он подбежал к гражданскому истцу и, дрожа всем телом, наговорил ему кучу дерзостей.
Потом, когда заседание кончилось, он нагнал на лестнице товарища прокурора и этому поднёс пилюлю.
В-четвёртых, впрочем, если перечислять всё то, что мутило и сосало теперь за сердце моего героя, то нужно в-пятых, шестых… до сотых включительно…
«Позор… мерзость! – страдал он, сидя в телеге и пряча свои уши в воротник. – Кончено!
К чёрту адвокатура! Заберусь куда-нибудь в глушь, в уединение… подальше от этих господ… подальше от этих дрязг».
– Да езжай же, чёрт тебя возьми! – набросился он на возницу. – Что ты едешь, точно мёртвого жениться ведёшь? Гони!
– Гони… гони…– передразнил возница. – Нешто не видишь, какая дорога? Чёрта погони, так и тот замучается. Это не погода, а наказание господне.
Погода была отвратительная. Она, казалось, негодовала, ненавидела и страдала заодно с Пятёркиным.
В воздухе, непроглядном, как сажа, дул и посвистывал на все лады холодный влажный ветер. Шёл дождь. Под колёсами всхлипывал снег, мешавшийся с вязкою грязью. Буеракам, колдобинам и размытым мостикам не было конца.
– Зги не видать…– продолжал возница. – Этак мы и до утра не доедем. Придётся на ночь у Луки остановиться.
– У какого Луки?
– Тут по дороге в лесу старик такой живёт. Заместо лесника его держут. Да вот она и изба самая.
Послышался хриплый собачий лай, и между голыми ветками замелькал тусклый огонёк. Каким бы вы ни были мизантропом, но если ненастною, глухою ночью вы увидите лесной огонёк, то вас непременно потянет к людям. То же случилось и с Пятёркиным.
Когда телега остановилась у избы, из единственного окошечка которой робко и приветливо выглядывал свет, ему стало легче.
– Здорово, старик! – сказал он ласково Луке, который стоял в сенях и обеими руками чесал себе живот. – Можно у тебя переночевать?
– Мо… можно…– проворчал Лука. – Тут уж есть двое… Пожалуйте в светёлку…
Пятёркин нагнулся, вошёл в светёлку и… мизантропия воротилась к нему во всей своей силе. За маленьким столом, при свете сальной свечки, сидели два человека, имевших такое сильное влияние на его настроение: товарищ прокурора фон Пах и гражданский истец Семечкин. Подобно Пятёркину, они возвращались из N и тоже попали к Луке. Увидев входящего защитника, оба они приятно удивились и привскочили.
– Коллега! Какими судьбами? – заговорили они. – И вас загнало сюда ненастье? Милости просим! Присаживайтесь.
Пятёркин думал, что, увидев его, они отвернутся, почувствуют неловкость и умолкнут, а потому такая дружеская встреча показалась ему по меньшей мере нахальством.
– Я не понимаю…– пробормотал он, с достоинством пожимая плечами. – После того, что между нами произошло, я… я даже удивляюсь!
Фон Пах удивлённо поглядел на Пятёркина, пожал плечами и, повернувшись к Семечкину, продолжал прерванную беседу:
– Ну-с, читаю я дознание… А в дознании, батенька, противоречие на противоречии… Пишет, например, становой, что умершая крестьянка Иванова, когда ушла от гостей, была мертвецки пьяна и умерла, пройдя три версты пешком. Как она могла пройти три версты пешком, если была мертвецки пьяна? Ну, разве это не противоречие? А?
Пока фон Пах таким образом разглагольствовал, Пятёркин сел на скамью и принялся осматривать своё временное жилище… Лесной огонёк поэтичен только издалека, вблизи же он – жалкая проза… Здесь освещал он маленькую, серую каморку с кривыми стенами и с закопчённым потолком.
В правом углу висел тёмный образ, из левого мрачным дуплом глядела неуклюжая печь. На потолке по балкам тянулся длинный шест, на котором когда-то качалась колыбель. Ветхий столик и две узкие, шаткие скамьи составляли всю мебель. Было темно, душно и холодно. Пахло гнилью и сальной гарью.
«Свиньи…– подумал Пятёркин, косясь на своих врагов. – Оскорбили человека, втоптали его в грязь и беседуют теперь, как ни в чём не бывало».
– Послушай, – обратился он к Луке,– нет ли у тебя другой комнаты? Я здесь не могу быть.
– Сени есть, да там холодно-с.
– Чертовски холодно…– проворчал Семечкин. – Знал бы, напитков и карт с собой захватил. Чаю напиться, что ли? Дедусь, сочини-ка самоварчик!
Через полчаса Лука подал грязный самовар, чайник с отбитым носиком и три чашки.
– Чай у меня есть…– сказал фон Пах.– Теперь бы только сахару достать… Дед, дай-ка сахару!
– Эва! Сахару…– ухмыльнулся в сенях Лука.– В лесу сахару захотели! Тут не город.
– Что ж? Будем пить без сахара, – решил фон Пах.
Семечкин заварил чай и налил три чашки.
«И мне налили…– подумал Пятёркин.– Очень нужно! Наплевали в рожу и потом чаем угощают. У этих людей просто самолюбия нет. Потребую у Луки ещё чашку и буду одну горячую воду пить. Кстати же у меня есть сахар».
Четвёртой чашки у Луки не оказалось. Пятёркин вылил из третьей чашки чай, налил в неё горячей воды и стал прихлёбывать, кусая сахар. Услыхав громкое кусанье, его враги переглянулись и прыснули.
– Ей-богу, это мило! – зашептал фон Пах.– У нас нет сахару, у него нет чая… Ха-ха…
Весело! Какой же, однако, он ещё мальчик! Верзила, а настолько ещё сохранился, что умеет дуться, как институтка… Коллега! – повернулся он к Пятёркину.– Вы напрасно брезгаете нашим чаем… Он не из дешёвых… А если вы не пьёте из амбиции, то ведь за чай вы могли бы заплатить нам сахаром!
Пятёркин промолчал.
«Нахалы…– подумал он.– Оскорбили, оплевали и ещё лезут! И это люди! Им, стало быть, нипочём те дерзости, которые я наговорил им в суде… Не буду обращать на них внимание… Лягу…»
Около печи на полу был расстелён тулуп… У изголовья лежала длинная подушка, набитая соломой… Пятёркин растянулся на тулупе, положил свою горячую голову на подушку и укрылся шубой.
– Какая скучища! – зевнул Семечкин.– Читать холодно и темно, спать негде… Брр!..Скажите мне, Осип Осипыч, если, например, Лука пообедает в ресторане и не заплатит за это денег, то что это будет: кража или мошенничество?
– Ни то, ни другое… Это только повод к гражданскому иску…
Поднялся спор, тянувшийся полтора часа. Пятёркин слушал и дрожал от злости… Раз пять порывался он вскочить и вмешаться в спор.
«Какой вздор! – мучился он, слушая их.– Как отстали, как нелогичны!»
Спор кончился тем, что фон Пах лёг рядом с Пятёркиным, укрылся шубой и сказал:
– Ну, будет… Мы своим спором не даём спать господину защитнику. Ложитесь…
– Он, кажется, уже спит…– сказал Семечкин, ложась на другую сторону Пятёркина.– Коллега, вы спите?
«Пристают…– подумал Пятёркин.– Свиньи…»
– Молчит, значит спит…– промычал фон Пах.– Ухитрился уснуть в этом хлеву… Говорят, что жизнь юристов кабинетная… Не кабинетная, а собачья… Ишь ведь куда черти занесли! А мне, знаете ли, нравится наш сосед… как его?.. Шестёркин, что ли? Горячий, огневой…
– М-да… Лет через пять хорошим адвокатом будет… Есть у мальчика манера… Ещё на губах молоко не обсохло, а уж говорит с завитушками и любит фейерверки пускать…
Только напрасно он в своей речи Гамлета припутал.
Близкое соседство врагов и их хладнокровный, снисходительный тон душили Пятёркина.
Его распирало от злости и стыда.
– А с сахаром-то история…– ухмыльнулся фон Пах.– Сущая институтка! За что он на нас обиделся? Вы не знаете?
– А чёрт его знает…
Пятёркин не вынес. Он вскочил, открыл рот, чтобы сказать что-то, но мучения истекшего дня были уж слишком сильны: вместо слов из груди вырвался истерический плач.
– Что с ним? – ужаснулся фон Пах.– Голубчик, что с вами?
– Вы… вы больны? – вскочил Семечкин.– Что с вами? Денег у вас нет? Да что такое?
– Это низко… гадко! Целый день… целый день!
– Душенька моя, что гадко и низко? Осип Осипыч, дайте воды! Ангел мой, в чём дело? Отчего вы сегодня такой сердитый? Вы, вероятно, защищали сегодня в первый раз? Да? Ну, так это понятно! Плачьте, милый… Я в своё время вешаться хотел, а плакать лучше, чем вешаться. Вы плачьте, оно легче будет.
– Гадко… мерзко!
– Да ничего гадкого не было! Всё было так, как нужно. И говорили вы хорошо, и слушали вас хорошо. Мнительность, батенька!
Помню, вышел я в первый раз на защиту. Штанишки рыжие, фрачишко музыкант одолжил. Сижу я, и кажется мне, что над моими штанишками публика смеётся. И подсудимый-то, выходит, меня надул, и прокурор глумится, и сам-то я глуп.
Чай, порешили уже адвокатуру к чёрту? Со всеми это бывает! Не вы первый, не вы последний. Недёшево, батенька, первый дебют стоит!
– А кто издевался? Кто… глумился?
– Никто! Вам только казалось это! Всегда дебютантам это кажется. Вам не казалось ли также, что присяжные глядели вам в глаза презрительно? Да? Ну, так и есть. Выпейте, голубчик. Укройтесь.
Враги укрыли Пятёркина шубами и ухаживали за ним, как за ребёнком, всю ночь. Страдания истекшего дня оказались пуфом»
Л.Андрев. Рассказ «Защита».
«По коридору суда прохаживался высокий, худощавый блондин, одетый во фраке. Звали его Андреем Павловичем Колосовым, и он третий уже год состоял в звании помощника присяжного поверенного.
Перед каждым крупным делом Андрей Павлович сильно волновался, но на этот раз его дурное состояние переходило границы обычного.
Причин на то было много. Главнейшей из них были больные нервы. Последний год они прямо-таки отказывались служить, и водяные души, принимаемые Колосовым, помогали очень мало.
Нужно было бросить курить, но он не мог решиться на это, так сильна была привычка. И теперь ему захотелось покурить, хотя во рту у него уже образовался тот неприятный осадок, который так знаком всем курящим запоем. Колосов отправился в докторскую комнату, оказавшуюся свободной, лег на клеенчатый диван и закурил. Ох, как он устал!
Целую неделю не вылезает он из фрака. Да какое неделю! То у мировых судей, то в съезде, вчера целый день до девяти часов вечера промаялся в окружном суде по пустейшему гражданскому делу.
Товарищи завидуют, что он так много зарабатывает, ставят примером неутомимости, а куда все это идет?
Три тысячи рублей в год, которые он с таким трудом выколачивает, плывут между пальцами. Жизнь все дорожает, дети требуют на себя все больше и больше. Долги растут. Послезавтра срок за квартиру, нужно платить пятьдесят рублей, а у него в наличности всего десять. Опять выворачиваться, значит. Жена…
При воспоминании о долгах и жене Колосов поморщился и вздохнул.
– Послушай, куда ты запропастился? Я тебя искал-искал! – влетел в комнату товарищ Колосова по сегодняшней защите, Померанцев, тоже помощник присяжного поверенного, успевший приобрести репутацию талантливого криминалиста.
Красивый брюнет, подвижной, говорливый и жизнерадостный, но несколько шумный и надоедливый, Померанцев был редким баловнем судьбы. Дома, в богатой семье, его боготворили, счастье сопутствовало ему во всех делах, – как по рельсам катился он к славе и деньгам.
– Нам нужно условиться относительно защиты, – быстро говорил Померанцев.
– Отвяжись, Бога ради, потом, – ответил вздрогнувший Колосов.
– Да как же потом?
Колосов устало махнул рукой, и Померанцев, передернув плечами, торопливо вышел.
Дело, по которому выступали Колосов и Померанцев, было по фабуле несложно. На одной из окраин Москвы, там, где кабак сменяет закусочную, чайную и снова сменяется кабаком и где ютятся подонки столичного населения" произошло убийство.
Какой-то заезжий молодец, по видимости приказчик или прасол, кутил ночь в сопровождении двух оборванцев и гулящей девки "Таньки-Белоручки", показывал кошель с деньгами, а на другое утро был найден на огородах задушенным и ограбленным.
Через неделю Танька и оборванцы были задержаны и сознались в убийстве. Колосов должен был защищать Таньку-Белоручку. В тюрьме, куда он отправился на свидание с обвиняемой, его встретило нечто неожиданное. Танька, или Таня, как он начал называть ее, была молоденькая, хорошенькая девушка с гладко зачесанными русыми волосами, скромная и пугливая. Одиночное ли заключение смыло с ее лица грязь позорного ремесла, или жестокие душевные страдания одухотворили его, но ни в чем не было видно того презренного и жалкого создания, о каких привык слышать Андрей Павлович. Только голос, несколько охрипший и грубый, говорил о ночах разврата и пьянства.
После первого же свидания Колосов понял, что Танька ни душой, ни телом не повинна в убийстве. Страх погубил ее.
Страх существа, находящегося внизу общественной лестницы и придавленного всеми, кто находится выше. Всякий был сильнее Тани и всякий обижал ее, был ли то ее любовник, драчливый и жестокий, или городовой, сияющий всеми своими значками и бляхами и одним своим юпитеровским видом, приводивший в панический ужас обладательницу желтого билета.
Из страстной и порывистой речи Тани, когда ее глаза горели и худенькое тело вздрагивало от накопившейся ненависти к гонителям, Колосов увидел, что Таня способна и на самозащиту.
Так защищается заспанный зверек, запрокинувшийся на спину и яростно скалящий зубы на поднятую руку, но в самой этой напускной ярости более ужаса и смертельной тоски, чем в самом отчаянном вопле. Со слезами и сомнением в том, что кто-нибудь может поверить ее словам, Таня рассказывала, как произошло убийство. Когда все они вышли из последнего кабака и проходили пустырем, Иван Горошкин, ее любовник, и Василий Хоботьев накинулись на незнакомца и стали душить его.
Испугалась я, барин, до смерти. Закричала на них: "Что вы, душегубы, делаете?" Ванька на меня только цыкнул, а тот уж хрипеть начинает. Бросилась к ним, а Ванька, злодей, как ударит меня ногой по животу. "Молчи, говорит, а то тебе то же будет!" Пустилась я от них бежать по огородам, сама не знаю, как у Марфушки до постели довалилась… Платок, как бежала, потеряла…
На другой день Таня упрекнула Ивана в содеянном, но тот двумя ударами кулака убедил ее в непреложности совершившего факта, а через полтора часа Таня пела песни, плакала и пила водку, купленную на награбленные деньги.
Колосов еще раза два был у Тани, и после каждого посещения предстоящая защита казалась ему все труднее. Ну, что он скажет на суде? Ведь надо рассказать все, что есть горького и несправедливого на свете, рассказать о вечной, неумолкающей борьбе за жизнь, о стонах, побежденных и победителей, одной грудой валяющихся на кровавом поле… Но разве об этих стонах можно рассказать тому, кто сам их не слышал и не слышит?
Вчера ночью (днем он был занят) Андрей Павлович готовился к защите. Сперва работа не клеилась, но после нескольких стаканов крепкого чаю и десятка папирос разбросанные мысли стали складываться в систему. Все более возбуждаясь, взвинчивая себя удачными выражениями, красивыми фразами, Колосов наконец составил горячую, убедительную речь, прежде всех убедившую его самого. На минуту в нем исчез страх, который как бы передался ему от Тани, и он лег спать, уверенный в себе и победе. Но бессонница сделала свое дело. Сегодня у него голова тяжела и пуста. Отдельные фразы из речи, которые он набросал на бумаге, кажутся искусственными и слишком громкими. Вся надежда на то, что нервы приподнимутся, и в нужную минуту он овладеет собой.
Он сегодня уже виделся с Таней и был неприятно поражен той одеревенелостью, которая сквозила в ее голосе.
Смотрите же, Таня, вы передавайте все так, как и мне говорили. Хорошо?
– Хорошо, – ответила покорно Таня, но в этой покорности звучал тот одному ему понятный страх, которым было проникнуто все ее существо.
Дело началось.
Когда отворилась дверь, ведущая из коридора за решетку, за которой помещаются подсудимые, и они начали входить один за другим, публика, наскучившая ожиданием, всколыхнулась. Звякнули шпоры жандармов, блеснули их обнаженные тесаки, и зрители поняли, что драма начинается. Пронесшийся по залу шорох и шепот показали, что происходит обмен впечатлений. Ординарная наружность Ивана Горошкина и Хоботьева вызвала нелестные замечания, зато Таня понравилась – настоящая героиня драмы.
После обычного допроса подсудимых об их имени и звании Таня, на вопрос председателя об ее занятии, ответила:
– Проститутка!
И это слово, брошенное в середину расфранченных чистых женщин, сытых и довольных мужчин, прозвучало, как похоронный колокол, как грозный упрек умершего всем живым. Но ничья не опустилась голова, ничьи не потупились глаза. Еще более жадным любопытством засветились они – подсудимая так хорошо ведет свою роль.
Первым начал объяснения Горошкин, представлявший собою смуглого, довольно красивого мужчину с самодовольными манерами признанного сутенера. Говорил он не торопясь, выбирая выражения и имея такой вид, как будто он хорошо сознает свое превосходство над окружающими и стесняется особенно ярко обнаруживать его.
По его словам, выходило, что все трое имели одинаковую долю в совершении убийства. Он держал неизвестного за руки, Танька набросила ему петлю на шею, а Хоботьев душил. Хоботьев, во всех отношениях безличный субъект, повторил ту же историю, расходясь с Горошкиным лишь в неважных подробностях относительно дележа денег. Спокойный перед ожидающей его каторгой, он не мог примириться с тем, что Ивану досталась львиная доля награбленного. Наступила очередь Тани.
Колосов со страхом ожидал ее слов, и после первых звуков ломающегося голоса понял, что дело плохо. Куда-то исчезла та искренность и простота, которые так подкупали; его и были, в сущности, единственным оружием Тани. Путаясь в ненужных подробностях и отступлениях, оскорбляя слух вульгарностью и резкостью выражений, Таня слишком заметно старалась оправдаться и сваливать вину на других, и чем больше старалась, тем худшее производила впечатление. "Лучше совсем бы уж молчала!"– со злобой на Таню подумал Колосов, мучительно улавливая каждую неверную нотку. Он не глядел на присяжных и публику, но всем телом чувствовал, что растут неприязнь и недоверие.
– Если вы не виновны в убийстве, то почему же вы сознались в нем в полиции и у следователя? – спросил председатель.
Таня замялась и потом ответила, что в полиции ее били. В этом ответе чувствовалась прямая и "наглая" ложь. Да и действительно Таня ничего не говорила об этом своему защитнику.
Но чем иным, кроме битья, могла она объяснить всем этим важным господам свой страх перед приставом, который на нее только глазом повел, а ей Бог знает, что почудилось!
Разве этот барин с золотыми пуговицами поймет, что можно бояться даже одних только светлых пуговиц? На этот раз не только барин, но и Колосов не понял Тани. Сжав со злостью зубы, он уткнулся в пюпитр, чтобы не видеть недоверчивых улыбок.
– А следователь вас тоже бил? – с легкой иронией продолжал председатель.
В задних рядах публики пронесся подленький смешок.
Таня молчала.
– А не судились ли вы за кражу портмоне у пьяного? Мировой судья приговорил вас к двум месяцам тюремного заключения?
Таня молчала. К чему она будет говорить? Жаль только, что она рассердила Андрея Павловича, не сумевши как следует рассказать.
Начался бесконечный допрос свидетелей. Перед все более туманившимися глазами Колосова проходили вежливые, многоречивые и благообразные содержатели кабаков, заспанные и как будто чем-нибудь оглушенные прислуживающие. Одни загромождали свою речь тысячью мелких подробностей, и их нельзя было заставить замолчать; из других приходилось вытягивать каждое слово. Появился свидетель – симпатичный, чисто одетый мальчик, худенький и застенчивый. После нескольких одобрительных слов председатель спросил, что делали Белоручка и другие, когда заходили к его бабушке в хату.
– Калтошку чистили, – ответил мальчик и, взглянув исподлобья на председателя, улыбнулся.
Улыбнулся суд, улыбнулись присяжные, улыбнулась и тихо плакавшая Таня, и слезинки блеснули на ее глазах. Колосов заметил эту любовную улыбку матери, похоронившей своего ребенка, и подумал: "Ради одной этой улыбки нужно оправдать ее".
Часы шли за часами, и Андрей Павлович чувствовал себя все хуже и хуже. Перед утомленными глазами его протягивались блестящие нити; слух с трудом воспринимал звуки; смысл речей терялся для него, и раз он вызвал уже замечание председателя по поводу вторично предложенного одного и того же вопроса. Апатия,, и скука затягивали его.
Он пытался расшевелить себя, в перерывах курил до головокружения, выпил рюмку коньяку, но минутное возбуждение сменялось полным упадком энергии. "Боже, что со мной?"– приходила минутами мысль, и где-то ощущался страх, а по спине поднимался холодок.
Померанцев, смелый, бойкий, настойчивый, вел следствие прекрасно: выматывал душу из свидетелей, вступал в ожесточенные схватки с председателем и прокурором и вызывал в публике одобрительные отзывы.
Речи начались только в одиннадцатом часу вечера Прокурор, пожилой сутуловатый человек, с умным, но мало выразительным лицом, с тихой, спокойной и красивой речью, был грозен и неумолим, как сама логика, – эта логика, лживее которой нет ничего на свете, когда ею меряют человеческую душу. Оставаясь на почве фактов, и только фактов, без трескучих фраз и деланных эффектов, прокурор петлю за петлей нанизывал на сеть, опутавшую Таню.
Бесстрастно, эпически начертав картину среды, в которой жили преступники, он приступил к описанию самого злодеяния.
Колосову, нервно перебиравшему холодными руками свои заметки, казалось, что с каждым словом обвинителя в зале тухнет лампочка и становится темнее. Он чувствовал сзади себя притихшую Таню; ее глаза расширяются при каждом слове, которое, как тяжелый молот, гвоздит ее голову.
Впервые со всей ужасающей ясностью и подавляющей силой Колосов понял, какая безмерно тяжелая лежит на нем ответственность. Сердце замирало у него, руки тряслись, а грозный голос твердил: "Ты убийца! ты убийца!.." Колосов боялся оглянуться назад: вдруг он встретит глаза Тани и прочтет в них мольбу о спасении и слепую веру в него? Зачем он в тюрьме успокаивал ее и говорил о возможности оправдания?..
…Все более чернеет грозная туча обвинения, нависшая над головой Тани. С тем же жестоким спокойствием прокурор говорит о позорном прошлом "Таньки-Белоручки", запятнавшей свои белые ручки в неповинной крови. Вспоминает о краже, добавляя, что, быть может, она была уже не первой…

