Читать книгу Ремесло сатаны (Николай Николаевич Брешко-Брешковский) онлайн бесплатно на Bookz (16-ая страница книги)
bannerbanner
Ремесло сатаны
Ремесло сатаныПолная версия
Оценить:
Ремесло сатаны

5

Полная версия:

Ремесло сатаны

И все же Юнгшиллер не может найти «надлежащий» тон с этим человеком. Пробовал, но Урош всякий раз как-то незаметно сбивал его, сбивал своим спокойствием, скорей загадочным, чем уверенным, сбивал взглядом своих пытливых «буравчиков», сбивал чуть заметной улыбкой тонких губ…

Другой на месте Уроша поспешил бы воспользоваться «открытым счетом» в магазине, и в два-три дня с ног до головы оделся бы… Другой… А Урош не спешит, щеголяя в своем спортивном костюме всесветного перекати-поля.

С Шацким, Дегеррарди, агентами покрупнее Юнгшиллер не церемонится ничуть. Он третирует их, если и не как своих слуг, то приблизительно в этом роде. С Урошем такие номера не проходят. Наоборот, Юнгшиллер, сам не замечая, а может быть, и замечая, но не желая сознаться, переходит иногда в заискивающий тон. Откровенностью своей, – я, мол, от тебя ничего не скрываю, – Юнгшиллер хотел снискать доверие и расположение Уроша. Он угощал его завтраками и в башне, и в соседнем ресторане, и звал обедать к себе на «Виллу-Сальватор».

Вот и сейчас они обедают в «Семирамис»-отеле, в кабинете, напоминающем белую людовиковскую гостиную с гелиогравюрами на стенах. Юнгшиллер уже раскраснелся от шампанского, Урош пьет в одинаковой мере с ним, но свеж, бледен и замкнут.

Юнгшиллер посвящает его в историю Забугиной.

– Кушайте рябчик, хороший рябчик… Так вы представляете себе эту дрянную девчонку? Представляете? Могла бы наделать большой «бум», но у нас организация! Эйн, цвей, дрей – и готово! Я приказал ее отвезти в имение барона Шене фон Шенгауз. Это совсем недалеко от Либавы, почти на самом берегу моря. Там она будет под домашним арестом, пока… пока не придут наши. А если она понравится какому-нибудь этакому бравому лейтенанту, я ничего не имею против… Это будет очень аппетитный кусок. Хотя и не в моем вкусе. Я буду очень рад, если она достанется немцам раньше этого мошенника Загорского, который меня так нахально обманул.

– Как называется имение?

– Лаприкен. Я там был один раз. Хороший господский дом с башней. Эта башня, нужно ли пояснять, – наблюдательный пункт… Там есть подвальный этаж. Одна комната будет бесплатной квартирой для этой девчонки. Дегеррарди должен на днях возвратиться… Кушайте вино, господин Урош, кушайте, нас еще ждет бутылка…

Постучавшись, в кабинет вошел итальянец-лакей.

– Меня?

– Один господин спрашивает…

– Извиняюсь, господин Урош, через минуту буду назад.

Юнгшиллер с салфеткой на груди вышел. Спустя добрых минут десять он вернулся, улыбающийся, довольный.

– Абгемахт! «Истребители» у нас в кармане… Ах, какой он дурак, какой он колоссальный дурак, этот мой сосед Корещенко! О, профессор Нейман – голова! Он за десять минут все украл, пока тот говорил в телефон. Всю ночь и весь день профессор будет работать, а завтра к вечеру материал поедет на моторной лодке. А там, около финских берегов, ее будет ждать германская субмарина. И дело в шляпе! Через двадцать часов после этой встречи все чертежи будут в Киле. Это я понимаю! Это чистая работа! Что вы скажете, господин Урош?

– Чистая работа, – согласился с ним Урош.

– Но уже будет! Довольно про этих истребителей! Три месяца я не знал покоя! Три месяца! Кончено, и хорошо! Но, вообще, – довольно. Давайте говорить на общую тему. Вы человек умный, господин Урош, что вы скажете про общую ситуацию? Мы дождемся разгрома России? Знаете, ведь это же Сольдау, – это колоссально! Еще будет, много будет! Организации нет, порядка. Вы верите в разгром?

Глаза Уроша пытливо остановились на Юнгшиллере, на его полном красном лице.

– Ну, ну? – послышалось из набитого всякой всячиной рта.

Урош скептически покачал головой.

– Признаться, плохо верю. Страна, которая упирается в два океана и которой тесно в одной части света, – так не боится разгрома. Она сама себя не знает, тем более не знает ее враг. Это полярное чудовище поднимется еще на дыбы, и много-много придется с ним повоевать…

– Да? – разочарованно протянул Юнгшиллер. – A я думал, что я знаю Россию. Я думал, ей скоро капут…

– Не думайте. Долго ждать придется. А что касается ваших знаний, вы ее знаете с внешней точки зрения рынка финансов, промышленности, знаете, как должен знатб сведущий коммивояжер…

Сравнение это не польстило Юнгшиллеру. Он глянул на собеседника довольно свирепо.

– Обиделись? Но ведь, право же… Вот вам общий недостаток германского шпионажа: учитывают внешность, а духа не могут понять и постичь, так как дух – славянский. И долго будет еще стоять славянство неразгаданным сфинксом перед Европой…

«Неразгаданным сфинксом перед Европой» – это была слишком отвлеченно для Юнгшиллера, к тому же еще с отяжелевшими головой и желудком.

– А куда мы едем после кафе? Хотите, живет на Казанской улице одна почтенная особа… Салон, понимаете, салон… И там есть карточки и можно познакомиться с дамой из хорошего общества. Натурально, необходимо платить и хорошо платить…

Юнгшиллер с лукавым видом сделал движение пальцами.

Урош молчал, не поощряя своего собеседника, но и не останавливая.

– Поедем, что ли? Надо кутнуть, освежиться. Вы не бойтесь, я плачу! Вы мой гость, я буду вас угощать хорошенькой дамочкой.

– Я с вами не поеду, господин Юнгшиллер, в этот салон и вы не будете угощать меня хорошенькой дамочкой…

– Почему?

– Целый ряд причин, и прежде всего – я занят вечером, очень занят… Я сижу с вами, а мысли мои далеко. Извиняюсь, должен откланяться.

– Так скоро? Это невозможно! А думал: мы пьем кофе, ликер, курим одну сигару и едем в салон.

– В другой раз… Имею честь кланяться…

– В таком случае до завтра… Приходите в башню. Будет стерлядь и будет рейнвейн. Я получил очень хороший рейнвейн…

Урош не слышал. Незаметный, скромный и в тоже время обращающий на себя внимание шикарной международной толпы «Семирамис»-отеля, пробирался он сквозь гущу мундиров, смокингов, дамских кружев и туалетов.

Холодный осенний месяц сиял высоко в небесах. Величава пустынная площадь. Темный силуэт Исаакия чудился какой-то сказочной декорацией, – до того это было красиво и непохоже на правду. Урош видел одновременно и горящий огнями «Семирамис», и родственное «Семирамису» по духу казематной архитектуры германское посольство с ослепшими окнами-бойницами. В такую ночь могли почудиться в этих залах темные, мрачные призраки. Они кружатся сатанинским хороводом над чем-то неподвижным. Это неподвижное – труп…

Есть легенда, что чины германского посольства, перед тем как покинуть Петербург, отправили на тот свет одного канцелярского служителя, знавшего значительно больше, чем это полагалось в его скромном положении… И вот на чердаке брошен впопыхах этот забытый труп и по ночам призраки совершают вокруг свою бесовскую тризну…

Мимо проезжал таксомотор. Урош сделал ему знак остановиться, сел и умчался туда, где мыслью был уже давно.

Через два дня появилась в печати глухая заметка, что несший в водах Финского залива сторожевую службу миноносец заметил моторную лодку. Она неслась с потушенными огнями, не обращая никакого внимания на сигналы, приказывающие остановиться. Миноносец, пустившись в погоню и видя, что ему не догнать быстроходной беглянки, осветил ее прожектором, обстрелял с удивительной меткостью и потопил, ничего не было найдено, ни трупов, ничего. Плавали только деревянные обломки. Газеты целый ряд вопросов задавали. Что это была за таинственная лодка? Куда держала свой путь и какую везла секретную почту или контрабанду? Несомненно везла, иначе какой смысл удирать от сторожевого миноносца?

Ответ на эти вопросы могли дать люди, предпочитавшие молчать.

Весть о катастрофе произвела ошеломляющее впечатление на Юнгшиллера и Лихолетьеву. Она чуть ли не во второй раз в жизни потеряла самообладание. Юнгшиллер плакался Урошу с глазу на глаз в круглой башне.

– Проклятие! Нам колоссально не везет с этими истребителями! А я еще, дурак, хвастался – чистая работа! Нечего сказать! Это они, мерзавцы, «чистая работа»! Бедный профессор Нейман! Такая ученейшая голова, такой знаменитый инженер… Такой великий мозг достался в пищу морским крабам… А чертежи, бумаги? – Юнгшиллер сам не знал, утрата чего ему больнее профессора Неймана или чертежей.

– Морская авантюра всегда опасней, – заметил Урош.

– Вот вы теперь так говорите! А что же вы тогда не отсоветовали? Проще было бы все это отправить поездом на Швецию. Но самое главное в этом – ведь я же, я мог влопаться! Хорошо еще, что все погибли. Никто не знает, что это моя лодка. Никто, как вы думаете?

– Вероятно, никто…

– Боже мой! Человек солидный, с таким положением, и вдруг капут! Все насмарку. Нет, я, кажется, брошу заниматься всеми этими глупостями… Патриотизм вещь хорошая, но если тебе угрожает веревка…

– Да, это перспектива не из приятных, – согласился Урош.

Юнгшиллер ни за что не отгадал бы: сочувствует ему этот владеющий двадцатью двумя языками сербо-словак или иронизирует?

9. В баронском замке

Юнгшиллер сказал, что имение Лаприкен, куда он сослал Веру Забугину, стоит почти у самого моря. На самом же деле от берега до имения – доброе двадцативерстное «почти». И даже с высокой башни, действительно прекрасного, наблюдательного пункта, даже оттуда в ясную погоду чуть-чуть скорей угадывалась, нежели намечалась, полоска моря…

Усадьба – типичная усадьба «остзейских» баронов, если и не магнатов, не богачей, из ряда вон выходящих, то, во всяком случае, живущих припеваючи.

Где-нибудь в Калужской или в Рязанской губернии такой каменный двухэтажный барский дом был бы достопримечательностью нескольких уездов. Но прибалтийские бароны любят строиться монументально. И под Ригой, Либавою, Митавой, Венденом таких усадеб, как Лаприкен, без конца-краю.

Такие же мрачные столовые с громадным камином и массивным гербом владельца под самым потолком, гостиные, биллиардная, детская, портреты закованных в железо рыцарей и курфюрстов.

Вот куда попала Вера Забугина.

Кроме прислуги, многочисленной обоего пола челяди, – никого не было в замке.

Имение – собственность барона Шене фон Шенгауз. Молодой человек делал дипломатическую карьеру и заглядывал в эти края не часто. Арендовал у него Лаприкен другой барон – Вальдтейфель. Но и этот годами отсутствовал. Жил где-то за границей, а вспыхнувшая война застала его в Германии, где он чувствовал себя, вероятно, не плохо.

Управлял имением господин Шписс, маленький, кругленький человечек, такой мяконький, такой смеющийся – вот-вот рассыплется. Но это лишь казалось. Господин Шписс, вечно в зеленой охотничьей шляпе и высоких сапогах, – кремень хоть куда.

Жил он в маленьком уютном флигеле, под сенью вековых лип. Когда автомобиль с Генрихом Альбертовичем и узницей въехал на круглый, густо заросший травой двор, Шписс распекал по-латышски кучку толпившихся перед ним без шапок рабочих. Управляющий рысцой подбежал к автомобилю на своих плотных коротеньких ножках.

– Здравствуйте, господин Шписс! Тысячу лет, тысячу зим. Я привез вам душевнобольную, требующую самого тщательного ухода.

Вера не слышала. Измученная, потрясенная и, в конце концов, отупевшая, полулежала она в автомобиле в каком-то равнодушном ко всему забытьи.

Шписс подмигнул усачу, погрозил ему пальцем, коротеньким пальцем-обрубком.

– О, я вас знаю… Помещение готово. Я даже приказал натапливать печь. Уже почти зима. По ночам холодно… Можно смотреть? – Шписс подошел вплотную к машине. – О, красивый барышня! – он чмокнул кончики пальцев.

Генрих Альбертович тронул Веру за плечо. Девушка вздрогнула, открыла глаза. Он в них прочел ненависть.

– Вера Клавдиевна, прошу вас следовать за мной, обопритесь на мою руку. Мы всем будем говорить, что вы – душевнобольная, и вы должны играть именно эту роль. Пойдемте!

Шписс галантно приподнял свою охотничью шляпу. Все трое миновали главный фасад. Шписс приоткрыл боковую дверь, взвизгнувшую на блоке. Каменный пол, каменные ступени вниз, коридор, еще дверь.

– Здесь будет «пансионат» для фрейлен…

Глубокая комната со сводчатым низким, потолком. Единственное окно, забранное железной решеткой, выходит в сад. Начинается окно у самой земли. Впечатление подвала. Это и есть подвал, но жилой, сухой, теплый. Железная печь так и пышет жаром.

Обстановка почти тюремная, ничего лишнего. Кровать, покрытая дешевым байковым одеялом, стол, умывальник, тяжелое, обитое кожей кресло, видимо принесенное сверху.

– Вот вы у себя, Вера Клавдиевна. Можете располагаться, как вам удобнее, – издеваясь, молвил с комическим поклоном Дегеррарди. – Но предупреждаю, всякая попытка к бегству будет наказана учетверенным в смысле строгости режимом. Имейте в виду – жаловаться некому. Никто вас не возьмет под свою защиту. Вы отрезаны от всего мира. Здесь так называемое тридесятое царство. Если вы будете вести себя паинькой, то возможны небольшие прогулки в границах двора и сада, конечно под надлежащим присмотром… Если вы голодны, вам дадут есть. А ко всем вашим услугам будет горничная… Не вздумайте с ней откровенничать… Пока до свидания, мы еще увидимся, я не уеду, не попрощавшись… Да, имейте в виду самое главное: никаких писем, никаких переписок! Всякая малейшая попытка в этом направлении будет караться строже, чем что бы то ни было. Зарубите себе на кончике вашего хорошенького носа… Пойдемте, господин Шписс, у нас есть еще кое о чем поговорить…

Вера осталась одна. Безнадежным, погасшим взглядом окинула свою темницу. В больной кусочек истерзанных нервов сжалось ее сердце. Отсюда не убежишь. Все такое чужое, враждебное…

Сев на кровать, оглянулась, ничего не видя. Подхватило что-то, какой-то клубок тяжелым удушьем остановился в горле, мешая дышать. Она расплакалась, жалея себя каким-то забытым детским чувством. Тихий плач перешел в громкие рыдания, и судорожным, беспомощным комочком, припала Вера к белой накрахмаленной подушке.

А кругом тихо толпились немые тени осеннего вечера. И густился странный, пока еще прозрачный сумрак. Стушевывались очертания, линии. Продолговатая сводчатая келья Веры напоминала какой-то инквизиционный застенок. Скрипнула дверь, остановилась на пороге женская фигура. Откашлялась. Вера – ни звука, ни движения, застыла вся черным комочком.

– Балисня, мосет бить, вам сто-нибудь нусно, мосет бить, ви хотите кусать?

Смутно, как сквозь глубокую дрему, услышала это Вера, вспугнутая в своем забытьи. Опять ее будут мучить.

– Оставьте меня, оставьте, ничего я не хочу. Оставьте меня, Бога ради, в покое!

Женщина подошла к столу, чиркнула спичкой. Заколебалось пламя свечи. Сначала огонек больно резанул свыкшиеся с мраком глаза Веры, а потом она увидела перед собой мощную, широкоплечую девушку с миловидным, пожалуй, красивым лицом. Какая-то стихийная фигура! Могучим и в то же время пропорциональным формам, широким костям, всему облику этой светловолосой исполинши было тесно под форменным коричневым платьем горничной.

Вера перехватила полный сочувствия взгляд. Это не взгляд тюремщицы.

– Вы немка? – спросила Забугина. Монументальная горничная поспешно замотала головой.

– Нет, я латыска.

– Латышка? А я думала… Как вас зовут?

– Гельтлуда, а только совите меня, балисня, Тлуда… Мне все так совут, так лехсе… Мосет бить, вы хотите кусать?

– Сейчас – нет, милая… Потом… Вы меня покормите потом? – И это вышло у Веры по-детски, и она взаправду чувствовала себя ребенком под защитой мощной Труды, из которой смело можно было бы выкроить двух-трех обыкновенных девушек.

– Труда, кто это приходил сюда, маленький, толстый?

– А это управляюсий. Это Списс, такой сволоць! Через Списса моего папасу в 1905 году повесили. Он бьет людей, он сорт снает сто делает! Нехоросий человек… Балисня, мосет, вы устали? Спать лясете? Я вам кловать приготовлю…

– Спасибо, милая Труда, лягу… А здесь есть какая-нибудь задвижка, чтобы можно было запереться? – с ужасом вспомнила Вера усатую физиономию Генриха Альбертовича.

– Как се, как се, есть… Мосете бить спокойней. Я плиготовлю все, а тогда ви саплетесь.

Одним своим несокрушимым физическим видом Труда действовала успокаивающе. Такая любого мужчину собьет с ног. Эти большие рабочие кулаки могут на славу постоять за себя.

Труда с первых же шагов скрасила заключение Веры. Девушку привезли сюда в чем была. Ни вещей, ни белья… Труда сбегала в замок и вернулась с целым большим пакетом, – принесла нижнюю юбку, ночную сорочку, две пары шелковых чулок, гребень и даже шипцы для завивки волос.

– Это все систое, балисня, вимитое.

– Но откуда же у вас такое белье?

– У нас больсой сапас на слусай, если приедут в гости сестли насего балона…

В довершение всего появилась гуттаперчевая ванна.

– Ласденьтесь, балисня, я вас оболью.

Вымытая, освежившаяся, Вера почувствовала себя бодрее. Вместе с бодростью явился аппетит. Горничная принесла на подносе кофе с жирными сливками, ветчину, масло и целую глыбу швейцарского сыра с мутной слезою.

– Это нас латыский сир, осень вкусный!

Сложив на груди свои сильные руки, Труда наблюдала, как Вера ест, подбадривая:

– Кусайте, балисня, на сдоловье кусайте!

– Труда, вы далеко отсюда помещаетесь?

– Я сплю в самке. Утлом сайду к вам, балисня.

Вера закрыла дверь на крючок и легла. С помощью Труды она попытается дать о себе весточку Диме… Где он, что с ним? Если б он знал, если б…

Ленивей и тяжелей шевелятся мысли. Совсем незаметно уснула.

А Генрих Альбертович ужинал в обществе господина Шписса. Горячую, шипящую на сковороде колбасу, приправленную луком и салом, они запивали водкой.

– Черт побери, хорошо жить на свете! – говорил штурман дальнего плавания, опрокидывая рюмку за рюмкой. – Где вы меня положите спать, господин Шписс?

– В замке, вам, готова комната для гостей.

– А там не холодно? Может быть, Труда меня согреет? Вы бы ей намекнули… ге-ге, – заржал Генрих Альбертович.

– Это очень строгий девушка и очень тяжелый куляк имеет, – молвил уклончиво Шписс, на своей собственной особе испытавший тяжесть кулаков Труды.

Поужинали. Шписс проводил гостя в замок. Миновали громадную гостиную с роялем, зеркалами и мягкой мебелью, еще какие-то комнаты, и Дегеррарди очутился у себя. Было впечатление номера хорошей гостиницы. Большая деревянная кровать со свежим бельем, комод, шкаф, умывальный столик с тяжелым фарфоровым тазом.

Шписс пожелал гостю доброй ночи и вышел почему-то на цыпочках.

Генрих Альбертович позвонил. Далеко и долго дребезжал звонок.

Минуты через две появилась Труда в своем коричневом платье и белом переднике.

– Сто вам угодно? – спросила она.

– Что мне угодно? Вы забыли мне поставить ночную вазу.

– Там все есть в тумбоске.

– Вы думаете? Да вы не бойтесь меня, идите ближе.

Труда не двинулась.

Тогда Генрих Альбертович сам подошел.

– Вам не скучно одной… спать?

– Не скусно. Больсе вам нисего не надо? Я ухосу.

– Нет, вы не уйдете… Мне надо вкусную штучку одну… Верно вкусная? Гге, гге…

Генрих Альбертович крепко обнял Труду и уже искал губами ее свежие, молодые губы. Но вместо поцелуя Труда так хватила его кулаком в грудь, что он, сильный, даже очень сильный человек, пошатнулся и у него захватило дыхание.

Побледневший, с выпученными глазами Генрих Альбертович хотел броситься на Труду, но ее уже не было.

– Проклятая девка, дрянь! Кобениться вздумала… Я ж тебе покажу!

Через минуту, повалившись на кровать, полуодетый Генрих Альбертович храпел вовсю.

10. Армянский крез

Сильфида Аполлоновна Железноградова кокетничала своим богатством. Если кто-нибудь говорил ей:

– Помилуйте, с вашими средствами…

Она отвечала с гримасой:

– Какие же особенные средства? Что значит каких-нибудь пятнадцать миллионов? Что значит?.. У кого теперь нет пятнадцати миллионов? Хачатуров, Аршак Давыдович Хачатуров – это вот действительно человек не бедный!

Если Железноградов считался в миллионах, – армянский крез Хачатуров имел их большие десятки. Он получал свои миллионы прямо из-под земли, в виде стихийных фонтанов бьющей к небесам нефти.

Сам Хачатуров недоноском на всю жизнь остался. В детстве его выхаживали, вынашивали в оранжерейной атмосфере искусственного питания, завертывая в теплую вату, словно «полуденный» экземпляр какого-нибудь привезенного из-под экватора диковинного зверька.

Слизняк человеческий, плюгавый, тоненький, с громадным носом и прозрачными, сонными, как у трупа, всегда полуопущенными веками.

Воспитывали его за границей в самом аристократическом колледже, где «человек» начинается с виконта и где Хачатурова, несмотря на все его папенькины миллионы, презирали… Но так уже сплошь да рядом бывает, что сыновья выскочек готовы стоически глотать все унижения, только б воспитываться в привилегированных учебных заведениях.

Юноша Хачатуров знал, что все на свете продается. Продаются женщины, с виду такие недоступные, добродетельные, продаются герцргские замки со всей их бурбонской и орлеанской стариной. Продаются, потому что один из таких замков Хачатуров-отец, еле грамотный армянин, поднес своему сыну в день совершеннолетия.

К этому великому дню Аршак Давыдович являл собой уже пресыщенного старца без увлечений, без молодости, без порывов.

Где-нибудь у «Максима» или у Паяра он, сидя с самой красивой и самой «знаменитой» женщиной, лениво, с видом кастрата, цедил сквозь длинные, выдававшиеся вперед зубы холодное шампанское. Глаза мертвеца тускло смотрели куда-то из-под опущенных дряблых и бледных век.

Эти глаза вспыхивали тщеславным блеском, когда Хачатуров, – маленький, носатый, коротконогий, – осматривал купленный ему отцом замок.

В оружейном зале – ряды закованных в железо рыцарей в доспехах, предков герцогского рода. Эти миланские и падуанские брони покрыты благородной ржавчиной веков.

– Надо их вычистить!

Это было первое замечание нового владельца.

Одной из священнейших реликвий замка Хачатурова был портрет нежной красавицы с покатыми плечами и в пудреном парике. Это произведение кисти Виже-Лебрен, значилось во всех путеводителях. В груди красавицы зияла рана… Холст во дни революции был разорван ударом штыка санкюлота.

– Убрать! – велел Хачатуров.

Ему объяснили происхождение раны. Он отвернулся, повторив:

– Убрать!

Этого слизняка чуть ли не с самой колыбели испортили всеобщим раболепством. Когда он говорил глупости, потому что умные вещи даже случайно никогда не срывались с его губ, все кругом так лучезарно улыбалось, так млело, словно он вещал необыкновенной глубины откровения.

Он входил куда-нибудь расшатанной, цепляющейся походкой, ни на кого не глядя, все смолкало, и волной пробегал восхищенный шепот:

– Хачатуров… тот самый… знаменитый…

Женщины искали его взгляда, как счастья искали. Еще бы, он умел дарить такие чудовищные бриллианты, умел швырять целые состояния. И главное, сплошь да рядом ничего не требовал или требовал очень мало…

На единственной, пожалуй, струнке Аршака Давидовича можно было играть, это – на его честолюбии, честолюбии ничтожества с десятками миллионов, с чужим герцогским замком, но без личного дворянства. Ему хотелось быть дворянином, действительным статским советником, хотелось иметь Станислава, Владимира… Он готов был тратить большие сотни тысяч на оборудование питательных пунктов, санитарных поездов «имени Аршака Давыдовича Хачатурова», только б это давало ему желанные почести и чтоб он мог, в конце концов, украсить плоские пуговицы своих лакеев дворянской короной.

Это – слабость всех очень молодых, «вчерашних» дворян. Сейчас же короны везде: на посуде, каретных и экипажных дверцах, и прежде всего – на пуговицах ливрейной, – непременно ливрейной! – челяди.

Елена Матвеевна Лихолетьева давно присматривалась к Хачатурову своими холодными, прозрачными глазами. Впрочем, особенно и вглядываться было нечего. Весь как на ладони, такой нехитрый, несложный со всей своей пресыщенностью, со всем своим честолюбьицем.

Несмотря на свои многомиллионы, парижское «воспитание» и замок в Нормандии, в Петербурге, Хачатуров был «провинциалом». Ему Елена Матвеевна рисовалась величиной масштаба весьма и весьма крупного.

А тут еще нашлись «друзья», общие друзья. Возьми и шепни:

– Лихолетьева – вот женщина! Министерская голова, да и только! Многое может. Вам бы за нее, Аршак Давидович, вот как держаться! Вы только ей в благотворительных ее начинаниях помогите.

В самом деле, «благотворительные начинания» этой особы нуждались в самой широкой помощи. Тщеславная Елена Матвеевна теперь, во время войны, особенно желала обогнать, оставить далеко за собой тех родовитых дам-патронесс, что смотрели на нее сверху вниз.

– А, вы считаете меня проходимкой, неизвестно откуда взявшейся? Так я вам покажу! Увидим, чья патриотическая деятельность богаче и шире!

bannerbanner