Читать книгу Ремесло сатаны (Николай Николаевич Брешко-Брешковский) онлайн бесплатно на Bookz (12-ая страница книги)
bannerbanner
Ремесло сатаны
Ремесло сатаныПолная версия
Оценить:
Ремесло сатаны

5

Полная версия:

Ремесло сатаны

– Что такое?

– Так что рядовой Загорский приехал, хотит представиться вашему высокоблагородию.

– Вот легок на помине, – улыбнулся Пехтеев ротмистру. – Извини, Тимской, оставь нас на минутку… Понимаешь… ему будет неловко… смутится… А потом я тебя приглашу и официально представлю его тебе, как эскадронному командиру.

Тимской вышел в соседнюю «канцелярию», где писарь стучал на машинке.

– Зови рядового Загорского, – приказал денщику Пехтеев.

Пехтеев сплавил Тимского ради себя скорее, нежели ради Загорского.

В самом деле, полковник чувствовал близость щекотливой и, признаться, довольно глупой минуты. Как ему встретить Загорского? Не броситься же в объятия с веселым восклицанием: «Здравствуй, Дима!» Они вместе кончили Пажеский, служили в одной дивизии. Это было, и этого не вычеркнешь. И в то же время все это умерло. Теперь между ними двойная преграда. Первая – катастрофа Загорского, сделавшая его отщепенцем общества, где он раньше царил, вторая – Загорский – нижний чин. Пехтеев – командир полка. Отнестись к нему с ледяной строгостью было бы жестоко, но в то же время необходимо выдержать полнейшую официальность чинопочитания, да еще в такую, как сейчас, военную пору. Не угодно ли? Вот положение, требующее громадного дипломатического такта! И у Пехтеева шевельнулось сожаление, зачем он принял Загорского в полк. Откажи он, и не было бы никаких хлопот. Но и отказать трудно было. Человек пошел добровольно, в надежде собственной кровью искупить ложный шаг свой, и вдруг…

Пехтеев – гвардеец с ног до головы, светский, уравновешенный, выдержанный – волновался.

А Загорский уже в комнате, уже идет к нему навстречу с той самой надменной улыбкой, обаяние которой Пехтеев помнил еще по корпусу.

Идет… А между тем должен стоять у порога, вытянувшись, руки вдоль желтых кантов… И в довершение всего:

– Здравия желаю, Вавуся! Я очень рад, что попал именно к тебе…

Голова Пехтеева мучительно работала, как быть? Сию же минуту оборвать, поставить на место забывшегося рядового… «Вавуся»! Как он смел? А вот «посмел», ничего не поделаешь… «Вавуся» – уменьшительное от Валериана. Так звали Пехтеева родители, звали товарищи в Пажеском, и это «Вавуся» осталось за Пехтеевым и в полку, и в обществе, и когда его погоны украсились флигель-адъютантскими вензелями.

И – другого выхода не было – полковник обнял рядового.

– Здравствуй, Дима, я сам очень рад видеть тебя. Повоюем вместе… Ты будешь в первом эскадроне ротмистра Тимского, милейший человек и товарищ… Тимской, поди сюда к нам, – приоткрыл Пехтеев дверь в канцелярию штаба.

Тимской с первого взгляда увидел, что встреча произошла совсем по-другому, нежели рисовал ее сам Пехтеев. Прежде всего, если у кого и был смущенный вид, так это у Пехтеева. Загорский же, чисто выбритый, холодный, с лицом лорда, хранил уверенное, невозмутимое спокойствие.

– Вот сдаю тебе его с рук на руки, прошу любить и жаловать… Дима, хочешь чаю?

Сели все втроем за стол.

Франтоватый полковничий денщик обалдел от изумления. Вот так штука! Солдат, самый обыкновенный, даже не вольноопределяющийся, – за одним столом с его высокоблагородием! Ничего не поймешь… Правда, больно рожа-то барская у него…

Денщик потерял окончательную способность соображать, услышав, что солдат самым непринужденным образом говорит полковнику «ты».

– Насколько знаю, я должен представиться господину вахмистру. Думаю, что он встретит, меня гораздо суровей, чем полковой командир.

– Да, с Гаврилой Тимофеичем Кулебякиным шутки плохи, – улыбаясь, подхватил Пехтеев.

– Нет, в самом деле, Дмитрий Владимирович, зайдите к нему… Все-таки… Зачем обижать человека? Корона с вашей головы не упадет, – любезно и даже искательно в хорошем смысле предложил Тимской.

– Полноте, ротмистр, можно ли говорить об этом? Конечно, зайду и представлюсь. Не сделать этого считал бы величайшей бестактностью. Почтеннейший Гаврила Тимофеич, наверное, даст мне парочку-другую ценных советов, как держаться в эскадроне. Ведь я служил офицером, – сколько?.. Больше двенадцати лет, во всяком случае, я почти все время в строю, а ни солдатской души, ни солдатского быта, ни его психологии я так и до сих пор не знаю.

– Ты иди к Кулебякину, и когда официально, так сказать, вступишь в эскадрон, возвращайся в штаб принимать пищу. Завтракаем ровно в час, – напутствовал Загорского Пехтеев.

– Нет уж уволь, на сегодня, по крайней мере. Сегодня обедаю в эскадроне. Иначе первое же – впечатление солдат будет не в мою пользу, и они будут правы. «Из господ, так сейчас полез к господам». Зачем? Разумеется, я для них был и остаюсь чужим, и здесь у меня более общего, но не надо резко, надо потихоньку.

Загорский вышел легкой эластичной походкой, придерживая шашку. Полковой командир переглянулся с Тимским.

– Ну, что ты скажешь? Разве применимы к нему шаблонные мерки? Принц, переодетый в солдатскую форму.

– Интересный, очень интересный человек, – согласился Тимской.

– Еще бы, голова! Какая умница. Сколько видел, путешествовал, знает.

Идя к вахмистру, Загорский чувствовал себя куда более неловко, чем перед встречей с командиром полка. Да и положение самого Гаврилы Тимофеича было, как говорится, «корявое». Он уже слышал о приеме, оказанном Загорскому в штабе полка.

– И надо же, прости Господи, в мой эскадрон! С этими барчатами просто беда, – мысленно, да не только мысленно ворчал Кулебякин.

В одном из соседних за штабом дворов стояли у коновязей лошади эскадрона. Тут же походная кухня дымила трубой и шел от нее такой вкусный, возбуждающий аппетит запах щей. Там и сам сидели и стояли гусары. Пахло кожей строевых седел. К стене сарая прислонены пики.

Гаврила Тимофеич, пожилой вахмистр, весь в углах и нашивках, бородатый, скуластый, распекал кого-то:

– Винтовка чего зря валяется? Хочешь, чтобы пыли-грязи наглоталась? Винтовка есть оружие, а потому относиться надо к ней серьезно, с уважением…

– Господин вахмистр…

Гаврила Тимофеич повернул свое красное, обгоревшее лицо.

– Господин вахмистр, имею честь явиться… Рядовой первого эскадрона Дмитрий Загорский.

Гаврила Тимофеич после некоторого колебания – еще, чего доброго, престиж уронишь (смотрит ведь кругом солдатня) – протянул руку.

– Будем знакомы, будем знакомы… дда… так… – молвил он, обдумав эту фразу и умышленно избегая местоимений.

Сказать «вы» рядовому – неловко, но в свою очередь и «тыкать» бывшего гвардейского ротмистра, да еще из больших господ – тоже не годится.

И, отведя Загорского в сторону и беседуя с ним, Гаврила Тимофеич все время избегал местоимений, говорил в третьем лице. Приходилось запинаться, подыскивать слова. Загорский задал ему вопрос, странный как бы на первый взгляд, а на самом деле весьма уместный, принимая во внимание, что бесхитростное солдатское житье-бытье имеет свой прочный уклад, свои традиции.

– Гаврила Тимофеич, как вы мне посоветуете? Как принято? Со всеми в эскадроне здороваться за руку или нет?

– Зачем со всеми… со всеми не надо. Это ежели которые с нашивками, с теми за ручку можно поздоровкаться… а ежели который без нашивок, ну, известное дело – политика…

Что хотел сказать вахмистр этим своим «политика», – Загорский так и не понял.

– Взводный будет («ваш» или «твой» – Гаврила Тимофеич пропустил) Петушков. Так вот с Петушковым надо познакомиться… А где обедать (будешь или будете), в эскадроне аль в штабе?

– В эскадроне, Гаврила Тимофеич, – поспешил Загорский, и ответ его понравился вахмистру.

– Тэк-с… А как же насчет ложки? Оно, конечно, можно достать…

– Ложка у меня с собой.

И действительно, из-за голенища тонкого дорогого сапога выглядывал краешек ложки.

Этим Загорский пленил окончательно Кулебякнна, и медно-красное лицо вхамистра растянулось в благожелательной улыбке.

– Это я понимаю! Обстоятельность, серьезность! Вещь маленькая… Что такое ложка? А и здесь видна политика… Н-да. Опять же, как насчет лошади? Эскадронную?

– Лошадь я привел с собой.

Так вступил Дима Горский в первый эскадрон Черноградского гусарского полка.

26. Первый крест

Странное чувство…

Давно ли, всего несколько дней назад это была граница двух империй. Невидимой стеной, с тысячами всевозможных условностей, отделяла она Австро-Венгрию от России.

А теперь война смела прочь все условности – таможенные, пограничные и всякие иные, и пять русских всадников медленно перешли на территорию. Габсбургов.

Та же самая Волынь, та же природа, те же луга, леса, холмы, так же светит солнце, только дороги да культура полей – другие. Впрочем, не только это. Затаившимся чем-то, мистическим веяло на Загорского от галицской природы при одном сознании, что это – чужая земля чужих людей, которых будет защищать чужая армия.

Чужая…

Отошла, отодвинулась, обнажив границу. Но где-то близко спружинилась, чтоб, выждав, в удобный момент нанести удар. Ее не видишь, ее угадываешь. Она высылает вперед свои глаза, свои щупальцы, свои уши.

Нет-нет и зареет капризными толчками в небесах аэроплан. Все чаще и чаще стали показываться конные разведчики.

Да вот легки на помине.

Посланный с четырьмя нижними чинами Загорский, огибая излучину дороги с подступившим к ней лесом, увидел шагах в двухстах троих всадников – щеголеватых венгерских гусар. И это было очень, очень близко. Оба разъезда не сошлись лицом к лицу потому лишь разве, что и тот и другой двигались шагом. Можно было разглядеть во всех подробностях красивую оперную форму мадьярских наездников. Красные мягкие головные уборы, голубые венгерки, теплые, отороченные мехом, несмотря на летний зной. Ало-сургучного цвета рейтузы. Один из всадников, одетый богаче и нарядней, сидевший на чудесной полукровке, – офицер.

Короткий миг, взаимного колебания, миг, определивший, кому что выпало: венгры, не желая встретиться в «шоке», трое против пяти, повернули коней и напрямик, без дороги, целиной через поле кинулись наутек.

Загорский, охваченный спортивным охотничьим чувством, дав шпоры своей лошади, погнался за этими гусарами в оперной форме. Оглядываясь, он видел, что четверо своих отстают. И не мудрено. Куда же угнаться строевым солдатским лошадкам за породистым гунтером! Да и все снаряжение Загорского куда легче. Ни тяжелой походной седловки, ни карабина с пикой.

В смысле вооружения он очутился на вахмистерском положении: револьвер да шашка. Само собой, так вышло с молчаливого одобрения Гаврилы Тимофеевича.

Он не думал, что преследует один троих, да еще удаляясь от своих и приближаясь к неприятельским линиям. Не было ощущения опасности, тревоги. Было необыкновенно ясно и бодро в мыслях. Он с удовольствием сознавал, что после двухлетнего, даже трехлетнего отсутствия тренировки он прочно «сидит» в седле. Он вспоминал отрывочно и ослепительно ярко в то же время любимую девушку, видел ее перед собой, как никогда не видел, сидя рядом с нею, – и часть белой нежной шеи, переходящей в круглое плечо, и прядь волос у маленького розовеющего уха. Видел все, чего не замечал раньше. Он хотел Веру грубой сильной страстью вырвавшегося на волю центавра, хотел как женщину…

А полевой галоп четырех всадников (другие четверо безнадежно отстали) давно перешел в карьер. Эта бешеная скачка через кусты, канавы, плетни, рытвины живо напомнила Загорскому парфорсные охоты, когда, мчась на самом хвосте у собак, он боялся упустить удиравшую впереди во все лопатки лисицу.

Был момент, расстояние определилось так: всего шагах в пятидесяти от Загорского неслись рядом оба венгерских солдата, а значительно дальше – и это «дальше» все увеличивалось – уходил, распластываясь на своей полукровке, офицер. Он поминутно оглядывался, стреляя в воздух из револьвера скорей для собственного успокоения.

Загорский решил, не теряя минуты, что необходимо захватить офицера. Но для этого надо сначала спешить солдат. И он обстреливал их методически из своего парабеллумма: одну пулю в лошадь, другую – во всадника, одну пулю в лошадь, другую – во всадника… И вот левый гусар, откинувшись навзничь, взмахнув руками, упал. Его лошадь неслась вперед. Лошадь соседнего гусара свалилась вместе с всадником, раненная в круп.

Теперь у Загорского осталась впереди самая лакомая добыча – офицер, а в парабеллуме осталось два патрона. Он неистово шпорил своего «Лузиньяна», холодея при одной мысли, что офицер уйдет. О, может уйти на своей великолепной полукровке! И вот, сблизившись примерно этак шагов на двести пятьдесят, Загорский дал один за другим два выстрела.

Лошадь на всем скаку закинулась круто, медленно оседая вся на задние ноги. Всадник, по инерции описав дугу, всем своим нарядным цветным телом пронесшись над головой коня, упал саженях в двух от лошади, закопав основательную «редьку». Загорский отчетливо вспомнил, что так, именно так упал однажды на парфорсных охотах штаб-ротмистр Кипарский.

Венгерец, несмотря на сильные ушибы, поднявшись на ноги, двинулся к хрипящей и бьющей ногами лошади вынуть притороченную к седлу саблю. Револьвер он в момент падения выронил, да и все равно не было бы никакой пользы – лейтенант успел его разрядить, паля в воздух.

И Загорский расстрелял все патроны, но когда венгерец кинулся было к сабле, навел на него пустой парабеллум, бросив по-немецки угрозу:

– Малейшее движение – и я пристрелю вас! Руки вверх, и так идите впереди, да скорей, потому что у меня очень мало свободного времени.

Лейтенант повиновался, забыв надеть свой красный кивер, гигантским полевым цветком алевший на траве. Темные напомаженные волосы, несколько минут назад прилизанные так тщательно, с великолепным пробором, теперь взлохматились космами. Выбритое лицо отливало бархатной синевой. Черные усики. Шаблонная гусарская красота, не лишенная, однако, породистости.

Итак, они возвращались назад. Лейтенант бежал с поднятыми руками, а в нескольких шагах от него легким «тротом» поспевал Загорский на своем «Лузиньяне», держа револьвер.

На пути гусар, придавленный убитой лошадью, никак не мог высвободить ногу. Увидев это шествие, как конный русский солдат, спешив, конвоирует его лейтенанта, венгерец начал отстегивать у своего седла карабин.

Загорский спокойно молвил офицеру:

– Прикажите вашему нижнему чину не стрелять. Пока он выстрелит в меня, я уже успею вас уложить. Самое лучшее помогите ему выкарабкаться из-под лошади и пусть он идет вместе с нами.

Лейтенант прокричал что-то по-венгерски ущемленному лошадиной тушей всаднику. Тот, блеснув глазами, ответил коротким восклицанием и перестал возиться с карабином.

Загорский подъехал вплотную; лейтенант, гневный от унижения, ворча сквозь стиснутые зубы и, вероятно, призывая на голову русского всевозможные проклятия, вызволил своего гусара. Шествие продолжалось уже втроем.

Вскоре подоспели навстречу на взмыленных лошадях три гусара с пиками. Четвертый, подобрав по дороге раненного Загорским в спину мадьяра и перекинув его через седло, вернулся с ним в штаб.

Когда гусары окружили обоих пленников, Загорский с усмешкой щелкал впустую, нажимая спуск своего револьвера.

Он пояснил лейтенанту:

– Ваш гусар мог подстрелить меня.

Лейтенант взвыл от бешенства. Волчьим взглядом сверкнули темные, узкие, чуточку монгольские глаза.

Возвращались, был уже вечер. Отгорал теплый пепельно-розовый июльский закат. Соседний лес дышал густым (таким густым – на вкус чувствуешь!) ароматом смолы и еще чего-то. Сонно перекликались птицы, сгущался сумрак под сенью деревьев.

Щеголеватый, в дорогой, отороченной мерлушками венгерке, лейтенант, шагая между потными, разгоряченными лошадьми, с морд которых падала пена белыми клочьями, отказывался понимать, – до того с кинематографической быстротой мелькали события. Всего два дня назад в Будапеште давал он прощальный обед, хвалился грядущими подвигами, затем догнал ушедший на границу полк, шутя вызвался в первую свою разведку, – и вот он уже в плену, в русском плену и шагает, измученный, весь ноющий от падения, шагает неизвестно куда… и какие еще там ждут его ужасы?

А в штабе ликование.

Это – первые пленные Черноградского гусарского полка. Допрашивал сам Пехтеев. С лейтенантом говорил по-французски.

– Ваша фамилия?

– Граф Арпад Тисса.

Ого! Все переглянулись кругом.

– Венгерский премьер ваш однофамилец?

– Я его родной племянник.

– Племянник венгерского премьера, это уже совсем шикарно!

На вопросы, которые выяснили бы неприятельские силы и расположение частей, граф Тисса либо отвечал уклончиво, либо совсем не отвечал.

Он встретил джентльменское отношение. Он принял участие в офицерском ужине под председательством полкового командира.

Пехтеев говорил с Тиссою о Будапеште, о красавицах венгерках, и было впечатление светской болтовни людей хорошего общества.

После этого перспектива плена уже не казалась графу такой кошмарной. Он совсем повеселел, когда к концу ужина ему был доставлен поднятый нашими гусарами в поле его красный кивер.

Новенькое, с иголочки, строевое седло Тиссы Загорский в виде трофея поднес Пехтееву и был за это сердечно обнят полковым командиром. Да и не только за это. Пехтеев от души поздравил его с подвигом и в самой лестной реляции представил к Георгиевскому кресту четвертой степени.

Часть вторая

1. В когтях аббата Манеги

Мраморный, весь проросший зеленым, влажным мохом фонтан журчал посредине квадратного дворика, и черная резкая лунная тень падала на каменные плиты.

Яркий месяц на ущербе отточенным, холодно-золотистым лезвием горел в темных небесах. Силуэты четырех пальм в каждом углу дворика намечались как будто вырезанные из темного картона, и от них тоже падали резкие тени.

Бившая вверх алмазной пылью струя фонтана загоралась при свете месяца синевато-зеленоватой игрою, и, как вздохи из каменной груди надувшего щеки тритона, слышались немолчные всплески упругих, пенящихся зонтиком, ссыпающих алмазную пыль струй.

И как бы в ответ – другие, уже чуть слышные вздохи. И уже из другой, не каменной, заросшей мохом груди, а из груди женщины, обвеянной этой лунной ночью, для одних – ночью волшебно-упоительного счастья, для других – мучительно недоговоренных, невыплаканных печалей.

У окна сидела синеокая Барб. И от лунного света и от черного платья, – она всегда теперь ходила в черном, как монахиня, – лицо казалось бледнее и глубже.

Княжна пятый месяц в Риме.

Она скрылась с петербургского горизонта неделю спустя после внезапного исчезновения аббата Манеги. И это не прошло незаметно. В обществе много и определенно догадывались. Никто не сомневался, что загадочный аббат увлек, получил себе богатую, одинокую, экзальтированную княжну, которая знала любовь и в «прошлом» которой никто не сомневался.

Сначала Манегу вспоминали по-хорошему. Некоторые сожалели, зачем он так внезапно покинул гостеприимные берега Невы. Он был таким интересным пятном в салонах.

Но лишь только вспыхнула война, Манега утратил все свое обаяние. И те самые, чьи гостиные он украшал так недавно своим присутствием, спешили отречься.

– Темный проходимец какой-то, а мы еще называли «монсеньор».

– Говорят, да что говорят! – как дважды два четыре, – что он австрийский шпион.

– Бедная княжна, как она себя скомпрометировала!

Да, синеокая Барб знала, что корабли ее сожжены.

Перед самой войной, когда уже вставали кровавые призраки, Басакина хотела вернуться в Петербург. Хотела, повинуясь каким-то воскресшим вдруг внутри в ней зовам… Но аббат не пустил.

– Зачем? Что вам делать в России? Ваше отечество, – единственное теперь отечество, необъятное как мир, это – католическая церковь, это – религия, которую вы исповедуете. Но даже если бы у вас и осталось какое-нибудь атавистическое чувство к России, вы, сидя здесь, принесете ей гораздо больше пользы, нежели там…

Как и в чем именно будет заключаться эта польза, аббат не говорил в точности, ограничиваясь туманными намеками.

Он учил ее:

– Вам надо жить открыто. У вас большие связи в русской колонии, бывайте, принимайте сами, держитесь поближе к посольству. Новости, слухи, мнения, так легче быть в курсе дела. Все, что узнаете, немедленно передавайте мне. Я ваш духовный отец, и никаких тайн не должно быть между нами.

Вначале Барб, призывая на помощь какие-то жалкие остатки воли, сознавая, что этот страшный, так нераздельно покоривший ее человек толкает ее на что-то позорное, бесчестное, пыталась протестовать.

– Я не могу. Вы хотите меня сделать шпионкой, и против кого же? Против страны, где целый ряд поколений моих предков…

Под властным гипнотизирующим взглядом аббата княжна умолкла, робея, теряясь.

– Полно, давно пора весь этот сентиментальный вздор выкинуть из головы! Предки, традиции… Предки давным-давно спят в могилах, а повелевают в действительности живущие – мы, и пусть они гримасничают и негодуют из своих гробов, этим никого не испугаешь. Что же касается вашего упрека, то какой же это шпионаж? Наоборот, осведомляя меня и моих друзей, вы принесете только благо России, несчастной России, которую так легкомысленно втянули в эту войну Англия и Франция.

Аббат Манега знакомил княжну со знатными патрицианками. Все это были преимущественно отъявленные клерикалки, влюбленно бредившие Ватиканом и враждебно косившиеся в сторону Квиринала, королевского дворца, где, по их мнению, засели узурпаторы и пришельцы.

Княжна скучала в обществе этих чопорных, ограниченных, словно блуждавших до сих пор еще в потемках средневековья римских аристократок.

Но так требовал Манега и так должно быть. И она ездила в обедневшие, одряхлевшие, как и владельцы их, эти живые мумии, палаццо и сама принимала у себя эти движущиеся мумии.

С большой опаской знакомил Манега синеокую Барб с австро-германскими дипломатами. Однажды он сказал:

– Сегодня после одиннадцати я приеду к вам с одним человеком. Ваш лакей Гаэтно должен спать… Вы сами откроете дверь…

Действительно, в половине двенадцатого, когда улица Четырех Фонтанов спала вся, вымершая, пустынная, к воротам палаццо Джустиньяни подъехала карета с опущенными занавесками. Вышли двое, и когда они очутились в гостиной, один оказался германским послом Бюловом.

За две тысячи франков в месяц княжна снимала небольшое палаццо со всей его музейной обстановкой. Владелец маркиз Джустиньяни служил где-то за океаном при одном из посольств военным агентом. Особняк его либо пустовал, либо отдавался внаймы знатным иностранцам.

И у себя в Петербурге синеокая Барб жила в старинной художественной роскоши. Но здесь она была чужая, пришелица, затерянная средь комнат и зал, где все, каждая мелочь дышала эпохой Возрождения. Мраморные лестницы, мраморные полы, мраморные бюсты и группы. Каким-то холодом веяло. И холодно глядели со стен герцоги и маркизы в бархатных беретах, в отороченных мехом одеждах и с цепью на груди.

Княжна признавалась Манеге, что боится этих людей, хотя и на полотне, но живых, с таким пронизывающим взглядом.

Аббат насмешливо улыбался.

– Игра воображения! Покрепче возьмите в руки свои нервы. Вот вам параллель между вашей культурой и культурой тех людей, предки которых внушают вам страх. Тогда, когда ваши русские бояре жили в бревенчатых, деревянных избах и одевались по-татарски, в то время Тициан, Рафаэль, Тинторетто писали этих людей, которых вы боитесь, и они, эти изысканные люди, жили в этом же самом палаццо среди утонченнейшей царственной, роскоши. Скажете, что это не убедительно?..

Княжна покорно соглашалась. Разве могла она в чем-нибудь не согласиться с этим человеком, убивавшим ее мысль, гасившим ее сознание?

Весь ужас Басакиной в том и был, что Манега оплел крепкими сетями своими не только ее душу, но и тело. Он был для нее не только священником, бросившим ее в цепкие, пленительные объятия католичества, но и любовником. По острым и хищным ласкам его она сходила с ума.

С головой ушедший в политические и ватиканские интриги, аббат очень редко ласкал княжну, и тем мучительнее томилась она и ждала этих коротких, как блаженство и как страдание, мгновений…

Она не могла, да и не хотела угомонить свою здоровую бунтующую плоть. Церковь с ее мистическим сумраком, глухо рокочущими звуками органа, где так много было и телесной живописи, и вообще светского, не давая покаянных настроений, высоких, духовных взлетов, будила чувственность…

Княжна плакала, молилась и долго выстаивала на коленях, до полной истомы, до онемения ног, проклиная материнское наследие – эту вечную жажду поцелуев, туманящих рассудок прикосновений…

Да, это материнская кровь.

Кровь скрытной, купеческой Мессалины, под княжеской короной тешившей свою буйную, пышную плоть где-нибудь втихомолку за границей, чтобы никто ничего не знал. Но у матери, как-никак плебейки, это выходило грубо и резко, а дочь более тонкая, смягченная отцовской рюриковской породой, несмотря на беса, неугомонно сидевшего в ней, гнушалась откровенного, голого разврата. Ей нужен был экстаз. Хотелось, чтобы ее мучили, словом, необходим был загадочный и жестокий Манега, этот тигр с сутане, порою нежный и вкрадчивый, порою инквизитор, палач. Иногда, как в эту тихую лунную ночь с черными, завороженными тенями, шевелился в ней протест. Она чувствовала себя такой одинокой, несчастной и в этом музейном палаццо и в s этом городе-музее с его дворцами, Капитолием, Ватиканом, святым Петром и мутным Тибром.

bannerbanner