скачать книгу бесплатно
– «А»? – передразнивает мама. – Я говорю, когда что-то делаешь, рот закрывать надо.
Она молчит, ловко готовя к строевой муштре очередного новобранца, а потом начинает вспоминать:
– Когда мы с сестрой Леной были маленькие, бабушка – моя бабушка Шура – тоже лепила пельмени с дедом. Ча-асто лепили! И всегда крохотные, ро-овненькие. Настоящие уральские пельмени. И откуда у них, стариков, терпения хватало, не знаю. На-ле-пят, бы-ва-ло! Нас позовут… Придешь к ним… Сядем. За столом шумно, весело. Скажешь, баб Шур…
– Я сейчас тоже слеплю.
– Ну, лепи. Только не пукни от старания. И рот прикрой, – папа начинает наблюдать за мной и от предвкушения неудачи сам раскрывает рот.
– Да я… – в сочне оказывается слишком много фарша, – сейчас такой пельмень сделаю…
Шляпа испачкалась мясным соком, и я переворачиваю ее, с трудом залепив края, из которых лезет фарш и кусочек лука.
– На!
На кончиках моих пальцев развалился какой-то хмельной пузатый старикан в штатском. Его короткие, больные подагрой ножки, кажется, вот-вот дернутся.
– Это что? – мама запястьем поправляет съехавшие с носа очки.
– Пельмень, мать! – громко произносит папа и снова становится похожим на хитрого лиса. – Га-га!
– А зачем ты его перевернула? – она брезгливо берет старикана, чтобы как следует рассмотреть его пивное брюшко с ножками. – А края-то какие толстые и грязные! – мама всерьез подавлена. – Такого на доску! Вся в отца. Ну вся!.. В его родню… Бабы Лиды на вас нет. Вот уж она бы выдрала! За такие пельмени у нас на Урале… А как меня драла? Чтобы ровненькие, маленькие получались. Чуть что – как даст скалкой!
Папа вздыхает:
– Я-то думал, пацан родится…
Родители продолжают лепить, а я сижу, уцепившись за скалку и боясь прикоснуться к сочням. Краем глаза замечаю, что мой штатский испортил весь порядок на мучном плацу.
– Думал, на ры-ба-ал-ку ходить со мной будет. В часть, на слу-ужбу. По танкам лазить. Ва-анькой хотели тебя назвать в честь отца. Ваню-юшкой… А помнишь это: «Снимите меня отсю-до-ва-а!»?
Папа громко смеется и даже поперхнулся. Закашлялся. Эту историю, как и многие другие, мы всегда вспоминали, когда садились лепить пельмени. Еще в Чехии, во Френштате под Радгоштем, папа иногда брал меня с собой в военную часть – такие дни становились особенно счастливыми. В одном из боксов стояло много танков. Папа поднял меня, четырехлетнюю, на руки и, видимо, еще не забыв свою отцовскую мечту о воспитании сына, поставил на одну из машин. В этот момент папу позвали солдаты, он отошел. А вскоре все услышали: «Снимите меня отсю-до-ва-а!».
– Испуга-алась, «тамкист»!
– Конечно, оставил ребенка на танке, а сам ушел! Отец называется. – Маме этот случай представляется не очень смешным.
– Да все не так было.
Я несколько раз за свою жизнь пыталась оправдаться, но никто не верит. И чтобы наконец выслушали, быстро поясняю:
– Я не испугалась, а увидела, как на соседнем танке солдаты открыли люк – это же интересно! – я попросила быстрее снять меня, чтобы залезть на другой танк и заглянуть внутрь. Что там, внутри?
– Это ты сейчас так рассуждаешь. А тогда ты была слишком маленькой… «Тамкист»!
Вот и весь разговор.
Когда мы жили в Бикине, папа тоже водил меня в часть – чаще в праздники, на седьмое ноября или девятое мая. А тут случились будни, и мамы почему-то с самого утра не было дома, и папа не решился оставить меня, пятилетнюю, одну. Взял с собой в казармы. Я не знала, что такое «казармы», лишь смутно представляла со слов мамы, любившей напоминать своему мужу: «Если бы не я, ты бы до сих пор жил, как в казарме». Но то, что я увидела, мне понравилось: в папиной роте светло, просторно и очень чисто, постели солдат заправлены идеально гладко. Где-то в общей тишине бормотал телевизор. Папа был слишком занят и завел меня в каптерку, где сидел темноволосый солдатик. Он часто хлюпал большим горбатым носом. «Русланчик, посмотри за ней». – «Не волнуйтесь, Сергей Иваныч», – гнусаво отозвался Русланчик и тут же нашелся, чем развлечь ребенка с короткой стрижкой и в вельветовых брюках. Достал несколько фломастеров, явно не советского производства, – ярких и тоненьких.
Я жадно накинулась на них и стала рисовать на бумажке, которую едва успел подсунуть услужливый Русланчик, робота с антеннами и добрыми глазами, как во многих моих тогдашних каракулях. Я прищурилась и откинула голову назад, чтобы внимательнее рассмотреть цветные линии. От удовольствия во рту стало сладко. «Серега, рот прикрой». – «Я не Серега», – роботу не хватало чего-то. – «Серега, давай ты меня тоже нарисуешь». – Я посмотрела на Русланчика, потом на его солдатский ремень. – «Я не Серега, а Таня». – «Хорошо». У робота появился ремень с большой бляшкой. – «А давай, Серега, я сам тебя нарисую?» – «Нет», – я привесила роботу желтую медаль на грудь. У Руслана такой не было. Я сглотнула. «Ну ты молодец, Серега!» – «Я НЕ СЕ-РЕ-ГА!» – «Хорошо, Серега…» – парень совсем растерялся. Он не понимал, почему я сержусь. «Я девочка!» – крикнула я, не отрывая взгляд от робота. Потом вошел папа и увел меня. «Приходи еще, Серега!» – радостно попрощался Русланчик и отдал рисунок.
Я его храню до сих пор.
…Папа снова раскатывает кусок теста.
– Чё улыбаешься-то? Ты катай, катай, не отвлекайся!
– А где Наташка? Наташк! – кричит мама.
– Чё? – сестра бесшумно заходит на кухню и встает возле свободной стены.
– Да ничё. Мы тут лепим. А ты чем занимаешься?
– Я? Ничем.
– Она журналы изукрашивает.
Наташка вскидывает ресницы на папу и смущенно улыбается.
– Ты бы на улицу пошла прогулялась. А?
– Не хочу.
– А пельмени есть будешь?
– Буду.
– Ме-елины тож-же будешь? – папа смеется. – Га- га!
«Мелины» – значит «пельмени». Это Наташино слово.
– Ма-аленькие такие были, – папа ладонью показывает на полметра от пола, – а уже ме-елины! На четыре части разрезали пельмень. И все: «Суксук, суксук!»
– Да-а! Забавные были! Ой, даже не верится, – вздыхает мама.
– Таня бутылкой из-под пива сочни катала, аж язык высовывала! Га, га! Помнишь, на фотографии?
– Помню.
Все вздохают.
– Века, доску другую давай. И воду на огонь ставь.
И снова, уже вполголоса, сладко, как шаман:
– Ставь, ставь.
Он энергично режет тесто на кусочки, на этот раз маленькие. Мама убирает доску, на которой красуется парад пельменей.
– Не рано?
– Не, нормально. Соли сразу.
– Соли сам. У тебя глаз алмаз, – мама гремит кастрюлями, ища самую широкую.
– Влюбилась что ли? Я те дам… Лаврушки не забудь кинуть. Танька, а ты помнишь, как ты бутылкой рыбу ловила?..
Обычно мы ходили на рыбалку в воскресенье рано утром. Меня брали, потому что я просыпалась и начинала проситься «тож-же», как говорил папа. Мама боялась рыбы, и я хватала пятерней мятущуюся на леске форель, чтобы она не шмыгнула в воду. Или начинала «ловить» на обычную палку или бутылку. Мне казалось, рыба непременно «споймается»! Папа смеялся. У берега стояла маленькая скамеечка. Она цепляла меня за колготки. В руках кусок теста – корм для рыб, форель любит тесто, пахнущее валерьянкой и подсолнечным маслом. Мама взмахнула удочкой. И вот папино, азартное: «Тяни, тяни! Тяни-и!». Отодрала себя от скамеечки. Бегу к маме на помощь. Из тумана, оттуда, где кусты, послышался чей-то знакомый голос, наверное, папиного сослуживца: «Ну, Вера Васильевна! Поймала! Вы нам всю рыбалку испортите!».
А как хотелось пить, когда мы шли обратно, с речки мимо площади с ратушей и древнего каменного колодца! Папа сделал несколько снимков «Зенитом». Я позировала как будто неохотно, к тому же мама отчего-то сердилась, а папа, сменив ее у фонтана, примирительно подмигивал. Так и получились: мама в полуобороте с серьезными большими глазами, высокая, худенькая в рубашке и брюках-клешах, в руках очки; я – в белых колготках и теплой кофте, с палкой, с прищуром от утреннего солнца. А затем – усатый папа в своей рыже-полосатой рубашке с закатанными рукавами. Он казался совсем домашним. Мы не привыкли видеть его в штатском.
Дома родители сложили рыбу в раковину. Снова пахнуло речкой и валерьянкой. А в душной, пахнущей постельным бельем комнате тихо-тихо. Шторы задернуты. Сестра, как ни в чем не бывало, спала кверху «баранбаном», раскинув кулачки по подушке. Я залезла на родительский диван с ногами в тапках, поближе к свернутому одеялу. Тепло. Если полежать с закрытыми глазами, то снова увидишь речку, потом дорогу домой и каменный колодец. Говорят, в древности чехи брали из него воду. Леску рвануло. Тяни, тяни-и… Бегу, бегу-у!..
– Так и уснула! Утомилась, Танюшка! – мама крутит в руках очередной пельмешек. – Красавец!
– Эх, числолакия! – вздохнул папа. Если кому из знакомых было не понятно, мама обычно поясняла: «Это Танюшка так в детстве говорила: «Числолакия!». Вместо «Чехословакия».
– Наташк, ты бы хоть спела или сплясала, что ли.
Это папино предложение всегда вызывало у нас недоумение – мы с сестрой никогда не умели ни того, ни другого. – А ты помнишь… Га, га!
Все помнят.
– …как она тогда навернулась? – у мамы этот Наташкин трюк до сих пор вызывает удивление.
Это случилось уже в Бабстово, за обедом. Надо было достать вилки и ложки и для этого открыть ящик в столе, за которым мы с Наташей сидели. Я рванула за ручку ящика со всей детской силой и локтем задела шестилетнюю сестру. От удара она упала с табуретки, кувыркнулась через голову. Потом сразу встала, подняла табуретку, села обратно к тарелке, и, взяв протянутую мной ложку, сосредоточилась на супе. И все молча. Никто не успел понять, как это случилось…
– Ты бы хоть заревела, чё ли… Во девка!
И вдруг папа громко начинает тараторить свою любимую, им когда-то сочиненную в поезде песню на частушечный мотив:
Самолет летит,
Мотор работает,
А там Наташка сидит,
Картошку лопает!
Картошка вкусная,
Да рассыпается,
А Наташка сидит да улыбается!
Вообще-то песня была посвящена Наташкиному «баранбану», то есть животу, но она не была согласна, дулась на всех, спорила, и так никогда не решили мы окончательно, кто летел в самолете, – Наташка или Танька.
…А там Танька сидит, картошку лопает!..
– Танька, а ты сейчас чё рисуешь-то? Хоть рассказала бы отцу. А?
Я не знаю, что ответить.
– Таня, расскажи, раз отец просит, – мягко просит мама.
– А помнишь, как ты сам рисовал? – я давно хочу поговорить с ним об этом. – Где твои акварельные рисунки? А помнишь, карандашом?
– Где?.. Не знаю где. Поищи у себя.
Папа не придает особого значения былым увлечениям. От них остались три разделочные деревянные доски с резьбой, с аккуратно выдолбленным рельефным рисунком, подкрашенным цветными карандашами, – папа изображал яблоки, виноград, высокий изящный бокал с надписью «8 марта» и прочее. Доски были подарены маме еще в Чехии и всегда с тех пор, где бы мы ни жили, красовались на месте кухонного «фартука», под навесными шкафами. А рисунки пропали, и в моей памяти остался только один – его сюжет тревожил и мучил меня дурными предчувствиями многие годы.
Этот рисунок папа сделал в Бикине в период моего наивного увлечения роботами. На альбомном листе в духе саврасовских этюдов он набросал простым карандашом церковь с луковичными куполами и высокими крестами, тропинку к храму и на ней – две, похожие на нищих, фигурки. Женщина в длинной простой одежде и с опущенной в платке головой вела за руку маленькую, так же одетую девочку. Шли они к церкви. Получился вид сверху и чуть сбоку, а над всей панорамой, суровой, безвременной, безлесой панорамой, парили черные вороны. Я спросила: «Кто идет по тропинке?» – «Это? Ты с мамой», – чуть улыбаясь, ответил папа. Казалось, вороны закаркали: га, га! – «Мы? Почему мы?!» Казалось, моя рука была в маминой ладони, и полы длинной юбки мешали уставшему шагу. То ли весна, то ли осень. Зябко. И хочется есть. – «Не похоже, что ли?». Колокола звенели призывно, но не радостно. И в маминой легкой руке я чувствовала отчаяние и беспомощность.
В моих рисунках с тех пор исчезли роботы, зато сразу появились длинные тропинки и церкви.
– Так, девки, лепить заканчиваем, перекур!
– Смотри, Сергей, осталось немного теста. Фарш весь вышел! Один в один почти.
– Тогда налепим ушек! – прошу я. – Давайте ушки!
– Ушки так ушки, – соглашается мама и быстро соединяет сочни посередке. – Но что хорошего в пустом тесте, не понимаю.
Папа уходит в ванную, оттуда слышится улюлюканье крана, и вода, наконец, полилась. А в умывальнике гремит грязная посуда, на плите гудит большая кастрюля с солью и лавровым листом. На столе красуются две доски с одинаковыми рядами пельменей. В ровную массу офицеров и солдатиков, слепленных родителями, затерлись и несколько моих, – не считая штатского, в основном ленивые, пузатые, в потертых кителях прапорщики. И еще на столе – два заполненных по окружности (словно на площади старого Френштата, у самой Ратуши собралась воскресная публика) больших блюда, которые потом мама уберет в морозильную камеру.
И вот некоторое время, пока закипает первая порция пельменей, мы, по выражению папы, нагуливаем аппетит, лежа на прохладных покрывалах кроватей, и думаем о том, насколько сочен фарш и стоит ли есть пельмени с бульоном – так их меньше поместится в желудок, – и не окажутся ли они вообще, по нелепой случайности, разварены до дырок в мундирах… Но последнее быть не может: тесто получилось упругим, но не тугим, и мама с папой хорошо знают, сколько времени требуется для варки каждой порции.
Солнце ушло, оно должно было обогнуть весь пятиэтажный дом, чтобы потом, ближе к вечеру, оказаться здесь, в большом окне нашей гостиной и на кухне.
Хороший аппетит, самый злющий и нетерпеливый, конечно, не чета нашему, комнатному, естественно пришедшему вслед за легким завтраком. Хороший аппетит мы, еще маленькие и с родителями, нагуливали, например, в лесу с бабушкой Лидой. Она всегда шла впереди – легкой игривой походкой, в болоньевом плаще, с тяжелой корзиной, до зависти полной белыми, подберезовиками, сыроежками, иногда груздями. «Черт, черт, поиграй да отдай», – бормотали мы на ходу, а что толку: в усталых глазах сливалось все – и сухой бурый дерн, и гнилые ветки, и листья земляники с черникой, и шапки хитрых грибов, не хотевших, чтобы их нашли. И если попадалась многошляпная грибная семейка, за ее гостеприимство мы платили тем, что дико вопили на весь лес и подрезали всех, кроме самых маленьких. Бабушка, завидев семью первая, учила нас уважению: ступала еще тише обычного, говорила шепотом, наклонялась, не спеша и аккуратно срезала грибы по старшинству, стараясь не нарушить подземный покой грядущего потомства. И у них будут дети, и они станут радоваться лесу, дождю и солнцу!
И мы, нетерпеливая, шумная детвора, притихали от едва уловимого присутствия какой-то тайны, – тайны, которую знали только такие люди, как наша бабушка.
На кухне пахнет сигаретным дымом, лихо ныряющим в раскрытую форточку, но аромат вареных с лавровым листом пельменей ничем нельзя перебить.
– Так-так, сказал бедняк…, – деловито бросает папа и хлопает себя по ляжкам, видимо, приготовившись сплясать в кухонной тесноте.
Мама:
– Ты уксус хорошо разбавил?
– Разба-авил.
– Вилки-ложки доставай.
– Таня, вилки-ложки доставай.
– Кто будет пробовать? – спрашивает мама, не отходя от плиты.
Она достает с сушилки первую тарелку, вылавливает из кастрюли пельмень и медленно ставит блюдо на стол.
– Ну-ка! – папа тянется к маленькому, с беленьким, будто атласным пузом и тонкими ножками – сколько раньше мы спорили, как «залепливать» тесто, чтобы узел был как можно тоньше! – похожему на раздобревшего генерала пельменю. Пар от него устремляется к форточке.
– Ну-ка, отойди! – я шустро разрезаю пельмень вилкой, внимательно разглядываю плотный узелок и кладу кусочек в рот. Горячий! И сочный! Папа берет вторую половину, точным жестом окунув ее сначала в чашку с разбавленным уксусом, широко открывает рот, запускает туда пельмень и задумчиво, по-лисьи скосив глаза в сторону, начинает медленно жевать. Затем мы деловито киваем головами. Мама ждет только этого жеста.